МИРОВЫЕ ВОЙНЫ И МИРОВЫЕ ДЕРЖАВЫ 3 глава




Человеческая история в век высоких культур есть история политических держав. Формой этой истории является война. Но и мир также относится сюда. Он есть продолжение войны другими средствами: попытка побежденного избавиться от последствий войны в форме договоров и стремление победителя эти последствия сохранить. Государство — это «пребывание в форме» [70] для ведения настоящих и возможных войн ради народного единства, им образованного и представленного. Если эта форма сильна, то уже как таковая имеет ценность победоносной войны, выигранной без оружия, одним весом имеющихся в ее распоряжении сил. Если же она слаба, то постоянных поражений в отношениях с другими державами не избежать. Государства представляют собой чисто политические единства, единства действующих вовне сил. Они не привязаны к единствам рас, языков или религий, они стоят выше этого. Если же они совпадают с подобными единствами или пересекаются с ними, то в таком случае их сила вследствие внутреннего противоречия будет, как правило, меньше, но никогда не больше. Внутренняя политика предназначена только для того, чтобы укреплять силу и единство внешней политики. Если же она начинает преследовать другие, собственные цели, начинается разложение, утрата государством формы.

«Пребывание в форме» для державы как государства среди государств означает, прежде всего, силу и единство руководства, управления, авторитета, без которых действительно невозможно государство. Государство и управление — это одна и та же форма, мыслимая в качестве существования или в качестве деятельности. Государства XVIII века принимали форму, строго определенную династической, придворной и общественной традицией, и в значительной мере совпадавшую с ней. Церемонии, такт избранного общества, благородные манеры поведения и переговоров составляли лишь ее внешнюю сторону. Англия также «пребывала в форме»: островное положение заменяло существенные признаки государства, а парламент был насквозь аристократической, очень действенной формой решения дел, основанной на древнем обычае. Франция окунулась в революцию не потому, что «народ» восстал против абсолютизма, которого здесь больше не было, не из-за нищеты и государственных долгов, в иных странах более значительных, а вследствие падения авторитета. Все революции происходят из-за распада государственности и Восстание переулка вообще не может оказать такого воздействия. Оно может быть только следствием. Современная публика есть не что иное, как руины монархии, которая отреклась от самой себя.

В XIX веке государства переходят от формы династического к форме национального государства. Но что это значит? Нации, то есть культурные народы, конечно же, существовали и давно. В большей своей части они совпадали с владениями крупных династий. Эти нации были идеями, в том смысле, в котором Гете говорит об идее собственного бытия: внутренняя форма значимой жизни, которая неосознанно и незаметно реализуется в каждом поступке, в каждом слове. Однако «la nation» в смысле 1789 года была националистическим и романтическим идеалом, желаемой картиной явно политической, чтобы не сказать социальной, направленности. В это пошлое время уже никто не умеет отличить одно от другого. Идеал есть результат мышления, понятие или предложение, которое должно быть сформулировано, чтобы «иметь» идеал. И последствии оно быстро становится выражением, которое используют не задумываясь. Идеи же, напротив, бессловесны. Они редко или вообще не осознаются своими носителями и не могут формулироваться другими при помощи слов. Они должны наполняться картиной происходящего, описываться в своем осуществлении. Им невозможно дать определения. Они не имеют ничего общего с желаниями или целями. Они являются смутным стремлением, которое обретает в отдельной жизни гештальт и, подобно судьбе, превосходит ее и увлекает в каком-то одном направлении: идея Рима, идея крестовых походов, фаустовская идея [71] стремления к бесконечному.

Настоящие нации являются идеями, даже сегодня. Но национализм, начиная с 1789 года, характеризуется тем, что путает родной язык с письменным языком больших городов, на котором каждый учится читать и писать, то есть языком газет и листовок, посредством которых каждому объясняются «права» нации и необходимость ее освобождения от непонятно чего. Настоящие нации, как и любой живой организм, имеют сложную внутреннюю структуру; уже одним своим существованием они представляют собой своего рода порядок. Но политический рационализм понимает «нацию» как свободу от, как борьбу против любого порядка. Нация для него бесформенная масса, без структуры, руководства и целей. Это он называет суверенитетом народа. Что примечательно, он предает забвению зрелое мышление и чувства крестьянства; он презирает нравы и обычаи подлинной народной жизни, к которым, в первую очередь, относится благоговение перед авторитетом. Благоговение ему неведомо. Он знает только принципы, возникшие из теорий. Прежде всего, плебейский принцип равенства, что означает замену ненавистного качества на количество, замену завидного дарования на число. Современный национализм подменяет народ массой. Он насквозь революционный и городской.

Наиболее роковым является идеал правления народа над «самим собой». Но народ не может управлять собой как не может армия сама командовать собой. Им нужно руководить, и он желает этого, пока имеет здоровые инстинкты. Но здесь подразумевается совсем иное: понятие народного представительства сразу же играет первую роль в каждом подобном движении. Появляются люди, которые называют себя «представителями» народа и предлагают себя в качестве таковых. Они вовсе не собираются «служить народу», они хотят использовать народ в своих более или менее грязных целях, самой безобидной из которых является удовлетворение тщеславия. Они борются с силой традиции, чтобы занять ее место. Они борются с государственным порядком, поскольку он препятствует методам их деятельности. Они борются с любым видом авторитета, потому что не хотят быть ответственными ни перед кем и сами избегают всякой ответственности. Ни одна конституция не предусматривает инстанции, перед которой должны были бы отчитываться партии. Прежде всего, они борются с постепенно вызревшей и развитой культурной формой государства, потому что они не имеют ее в себе, подобно хорошему обществу, «society» XVIII века, и поэтому считают ее принуждением, каковым она для культурного человека не является. Так возникает «демократия» этого столетия, не форма, а бесформенность во всех смыслах как принцип, парламентаризм как анархия в рамках конституции, республика как отрицание всякого авторитета.

Так европейские государства теряют форму в той мере, насколько «прогрессивнее» они управляются. Именно этот хаос подвигнул Меттерниха бороться с демократией без различия направлений — как с романтическим направлением освободительных войн, так и с рационалистическим направлением штурмовавших Бастилию [72], которые затем в 1848 году объединились, — и с консервативных позиций подходить ко всем реформам без разбора. Во всех странах с этого времени возникают партии, то есть наряду с отдельными идеалистами образуются и группы профессиональных политиков с сомнительным происхождением и с еще более сомнительной моралью: журналисты, адвокаты, биржевики, писатели, партийные функционеры. Они правили, представляя их интересы. Монархи и министры всегда были ответственны перед кем-нибудь, по крайней мере, перед общественным мнением. Только эти группы не отчитывались ни перед кем. Пресса, возникшая как орган общественного мнения, уже давно служила тому, кто ее оплачивал; выборы, некогда выражение этого мнения, приводили к победе ту партию, за которой стояли крупнейшие кредиторы. И если благодаря добросовестным правителям и авторитету все же существовал некоторый общественный порядок, то это были остатки форм XVIII века, которые сохранились в виде конституционной монархии, офицерского корпуса, дипломатических традиций, а в Англии — в древних обычаях парламента (прежде всего, Палаты лордов) и двух его партий. Благодаря этому свершались все государственные деяния, несмотря на противодействие парламентов. Если бы у Бисмарка не было опоры на своего короля, он бы не устоял против демократии. Политический дилетантизм, ареной которого являлись парламенты, смотрел на власть традиции с недоверием и ненавистью. Он боролся с ней основательно и беспощадно, без оглядки на внешние последствия. Так внутренняя политика повсеместно становится сферой, на которую гораздо больше ее подлинного значения были вынуждены обращать свое внимание все опытные государственные деятели, растрачивая свое время и силы, в которой забывают или стараются предать забвению первоначальный смысл государственного управления — ведение внешней политики. Это анархическое промежуточное состояние, называемое сегодня демократией, ведет от разрушения монархического суверенитета через политический, плебейский рационализм к цезаризму будущего, который сегодня начинает тихо заявлять о себе диктаторскими тенденциями и призван безраздельно господствовать над грудой развалин исторической традиции.

 

Глава 6

К наиболее серьезным признакам упадка государственного суверенитета относится тот факт, что в течение XIX века возобладало мнение, будто экономика важнее политики. Среди людей, которые сегодня имеют хоть какое-то отношение к принятию решений, не найдется ни одного, кто бы решительно отвергал это. Политическую власть не только рассматривают как элемент общественной жизни, чьей первой, если не единственной, задачей является служение экономике, но и ждут, что она будет полностью следовать желаниям и намерениям экономики и, наконец, управляться хозяйственными руководителями. В значительной степени так и произошло, а с каким результатом — показывает история этого времени.

На самом деле в жизни народов невозможно отделить политику от экономики. Они являются, как я всегда повторяю, двумя сторонами одной и той же жизни, а относятся друг к другу как управление кораблем к назначению его груза. На борту первым человеком является капитан, а не торговец, которому принадлежит груз. И если сегодня господствует мнение, что хозяйственные руководители являются более могущественным элементом, то причина заключается в том, что политическое руководство погрязло в партийной анархии и вряд ли уже оправдывает свое название, — поэтому-то экономическое руководство и кажется более значимым. Но если и после землетрясения среди развалин остался стоять один дом, то это еще не означает, что он был важнейшим. В истории, пока она протекает «в форме», а не суматошно и революционно, хозяйственный руководитель никогда не был тем, кто принимал решения. Он подчинялся политическим соображениям, служил им теми средствами, что были у него под рукой. Без сильной политики нигде и никогда не было здоровой экономики, хотя материалистические теории утверждают обратное. Их основатель Адам Смит [73] рассматривал хозяйственную жизнь как собственно человеческую жизнь, а делание денег считал смыслом истории, стараясь выставить государственных деятелей вредными животными. Но именно в Англии вовсе не торговцы и владельцы фабрик, а истинные политики, как, например, оба Питта [74], сделали английскую экономику первой в мире посредством выдающейся внешней политики, нередко вступая в страстные баталии с близорукими хозяйственниками. Именно чистые политики вели борьбу с Наполеоном вплоть до финансового краха, так как смотрели дальше баланса на следующий год, в отличие от наших современников. Но сегодня стало обычным делом, что в следствие незначительности государственных деятелей, которые, как правило, сами участвуют в делах частных предприятий, экономика играет определяющую роль в принятии решений.

Она распространилась теперь на все сферы и охватывает уже не только банки и концерны (в партийном обличи или без оного), но и концерны по повышению заработной платы или по сокращению рабочего дня, называющиеся рабочими партиями. Последнее есть необходимое следствие первого. В этом состоит трагичность любой экономики, которая пытается политически обезопасить саму себя. А все началось в 1789 с жирондистов, которые хотели сделать смыслом бытия государственной иной власти предпринимательство зажиточной буржуазии, что в значительной мере осуществилось уже во времена Луи Филиппа [75], этого короля-буржуа. Пресловутый лозунг «Enrichissez-vous» (обогащайтесь (фр.). — Прим. ред.)стал политической моралью. Он был слишком хорошо понят и реализован не только торговцами, ремесленниками и самими политиками, но и классом наемных рабочих, который отныне — с 1848 года — извлекал из упадка государственного суверенитета выгоду и для себя. Так ползучая революция целого столетия, называемая демократией, периодически проявляющаяся в бунтах масс посредством избирательных бюллетеней или баррикад и бунтах «народных представителей» посредством отправки министров в отставку и отказа принимать бюджет, приобретает экономическую направленность. То же самое происходило в Англии, где манчестерское учение о свободной торговле [76] применялось профсоюзами к торговле таким товаром, как «рабочая сила», что Маркс и Энгельс теоретически отразили в своем «Коммунистическом манифесте». Тем самым завершается низложение политики экономикой, государства — конторой, дипломата — профсоюзным лидером: именно в этом, а не в последствиях мировой войны, таится зародыш нынешней экономической катастрофы. Она есть не что иное, как следствие распада государственной власти.

Исторический опыт должен был стать предупреждением веку. Экономические начинания никогда по-настоящему не достигали своих целей без державно мыслящего государственного руководства. Неверно оценивать так набеги викингов, положивших начало морскому господству европейских народов. Их целью был, конечно, грабеж — земель, людей или богатства, неважно. Но корабль являлся для них государством, а план плавания, командование, тактика — настоящей политикой. Там, где корабли объединялись во флот, тотчас же возникало государство с ярко выраженными суверенными правительствами, как то было в Нормандии, Англии и Сицилии. Немецкая Ганза оставалась бы мощной экономической державой, если бы сама Германия стала державой политической. После распада этого могущественного союза городов, политическую поддержку которого никто не воспринимал в качестве задачи немецкого государства, Германия была исключена из крупных мировых экономических комбинаций Запада. Она снова вошла в них лишь в XIX веке и не благодаря частным стараниям, но исключительно вследствие политического творчества Бисмарка, создавшего предпосылки для империалистического подъема немецкой экономики.

Морской империализм, — это выражение фаустовского стремления к бесконечному, — начал принимать крупные формы, когда экономические пути в Азию оказались политически закрыты в результате захвата Константинополя Турками в 1453 году. Это явилось глубочайшей причиной для открытия морского пути в Ост-Индию португальцами и Америки испанцами, за которыми стояли великие державы того времени. Движущими мотивами, в частности, были тщеславие, жажда приключений, удовольствие от борьбы и опасностей, золотая лихорадка, а вовсе не «удачные сделки». Вновь открытые страны должны были быть завоеваны и покорены; они были призваны укрепить власть Габсбургов [77] в Европе.

Империя, в которой никогда не заходило солнце, была политическим образованием, результатом превосходного государственного руководства и лишь благодаря этому — полем успешной экономической деятельности. Она возникла так же, как добилась своего преимущества Англия — не благодаря своей экономической мощи, которой вначале вовсе не было, а через умное правление аристократии, будь то тори или виги. Англия разбогатела в сражениях, а не посредством бухгалтерского учета и спекуляций. Поэтому английский народ, как бы «либерально» он ни мыслил и ни говорил, на практике являлся самым консервативным в Европе: консервативным в смысле сохранения всех традиционных форм власти вплоть до мельчайших церемониальных деталей, даже если над ними посмеивались, а иногда презирали; но пока не появлялась более сильная новая форма, все старые сохранялись: обе партии, искусство, с каким правительство в своих решениях сохраняет независимость от парламента, Палата лордов и монархия как сдерживающий момент в критических ситуациях. Этот инстинкт всегда спасал Англию, и если он сегодня исчезнет, то это будет означать потерю не только политического, но и экономического веса в мире. Мирабо, Талейран [78], Меттерних, Веллингтон [79] ничего не понимали в экономике. Конечно, это можно было поставить им в упрек. Но было бы еще хуже, если бы на их месте какой-то специалист по экономике попытался делать политику. Как только империализм попадает в руки хозяйственных, материалистических дельцов, как только он перестает быть державным, он очень быстро из сферы интересов ведущего экономического слоя опускается в область классовой борьбы рабочих, а крупные национальные экономики разлагаются и увлекают за собой в пропасть великие державы.

 

Глава 7

Самым серьезным выражением «национальной» революции 1789 года стали постоянные армии XIX века. Профессиональные войска династических государств сменились массовыми армиями, сформированными на основе всеобщей воинской повинности. В сущности таков был идеал якобинцев: levee en masse (массовый призыв – фр.) 1792 года [80] соответствовала пониманию нации как массы, которая должна быть организована по принципу полного равенства на месте старой, созревшей, разделенной на сословия нации. То, что в атаках этих масс в униформе проявилось нечто совсем иное, — великолепная, варварская, совершенно нетеоретическая радость опасности, господства и победы, остаток здоровой расы, который еще жил в этих народах со времен нордических героев, — это очень скоро поняли идеалисты «прав человека». Кровь снова оказалась сильнее духа. Теоретическое воодушевление идеалом «вооруженного народа» имело совсем другую, более сознательную, рациональную цель, чем высвобождение элементарных страстей; то же самое касается и Германии периода освободительных войн, которые привели к революциям 1830 [81] и 1848 [82] годов. Армии, «где не было различия между высшими и низшими, богатыми и бедными», должны были стать образом будущей нации без различий в ранге, имуществе и талантах. Это было тайной мыслью многих добровольцев 1813 года, а также литературного течения «Молодая Германия» [83] (Гейне [84], Гервег [85], Фрейлиграт [86]) и многих участников заседании в церкви св. Павла [87] (таких, как Уланд [88]). Принцип неорганического равенства был для них решающим. Такие люди, как Ян и Арндт, не понимали, что именно этот принцип равенства впервые зазвучал во время сентябрьских убийств 1792 года как призыв Vive la nation (Да здравствует нация! – фр.). *

Забывают основополагающий факт: в романтике народных песен речь шла только о героизме простого солдата, но и внутренняя ценность этих, поначалу дилетантских в военном деле армий, их дух, их дисциплина и выучка зависели от качеств офицерского корпуса, а его «пребывание в форме» полностью базировалось на традициях XVIII века. Даже при якобинцах войска морально пригодны настолько, насколько пригоден офицер, воспитавший их своим примером. На острове св. Елены [89] Наполеон признавал, что он был бы непобедим, если бы вместе с великолепными солдатским материалом своей армии имел бы такой офицерский корпус как австрийский, в котором еще были живы рыцарские традиции верности, чести и молчаливой самоотверженной дисциплины.

Если это офицерство отступает от своего образа мыслей и действий, или отказывается от самого себя, как в 1918 году, отважный полк тотчас же превращается в трусливое и беспомощное стадо.

При быстром разложении форм власти в Европе было бы настоящим чудом, если бы это средство власти перед ним устояло. И тем не менее, чудо произошло. Крупные армии были наиболее консервативным элементом XIX века. Именно они, а не ослабленная монархия, дворянство или тем более церковь, сохранили силу и жизнеспособность формы государственного авторитета вопреки анархическим тенденциям либерализма. «Что образуется из этих обломков в будущем, сегодня никто не может знать. Один элемент силы возник не только в Австрии, но и во всей столь сильно сдавленной Европе, и этот элемент — постоянная армия. К сожалению, этот элемент лишь сохраняет, не созидает, а все дело как раз в творчестве», — писал Меттерних в 1849 году [90]. И основывался он именно на строгих взглядах офицерского корпуса, в соответствии с которыми воспитывался личный состав. Везде, где в 1848 году и позже вспыхивали мятежи и выступления, причиной служила нравственная неполноценность офицеров. Всегда существовали политизированные генералы, которые по своему военному рангу имели способность и право на государственные суждения и поведение, — как в Испании и Франции, так и в Пруссии и Австрии, — но офицерский корпус в целом везде запрещал себе иметь собственное политическое мнение. Лишь армии, а не короны, устояли в 1830, 1848 и 1870 годах.

После 1870 года они предотвращали войну, потому что никто уже не осмеливался привести в движение такую чудовищную мощь из-за боязни непредвиденных последствий, и тем самым продлилось аномальное мирное состояние с 1870 по 1914 год, которое сегодня делает почти невозможной правильную оценку ситуации. Место непосредственной войны заняла опосредованная война в виде постоянного повышения боеготовности, темпов вооружений и технических открытий — война, в которой также были победы, поражения и недолговечные мирные договоры. Но этот способ скрытой войны предполагает национальное богатство, которого смогли достичь страны с крупной промышленностью. В значительной части оно состояло из самой этой промышленности в той мере, в которой та представляла капитал, предпосылкой же промышленности было наличие угля, на месторождениях которого она основывалась. Для ведения войны нужны деньги, для подготовки войны их нужно гораздо больше. Так крупная индустриальная экономика сама стала оружием; чем производительнее она была, тем решительнее обеспечивала успех. Каждая доменная печь, каждый машиностроительный завод укрепляли готовность к войне. Шансы на проведение успешных операций все более зависели от возможности неограниченного использования материалов, прежде всего — боеприпасов. К пониманию же этого приходили очень медленно. Во время мирных переговоров 1871 года Бисмарк считал важными только стратегические пункты Мец и Бельфор [91], а вовсе не Лотарингский железорудный бассейн [92]. Но как только отношения между экономикой и войной, углем и пушками стали осознаваться во всей полноте, тогда все изменилось: сильная экономика стала решающей предпосылкой для ведения войны; за это она требует первостепенного внимания, и теперь во все возрастающей мере пушки начинают служить углю. К этому прибавился упадок государственного мышления вследствие распространившегося парламентаризма. Экономика — от треста до профсоюза — начинает участвовать в управлении, а посредством своего «да» или «нет» и в определении целей и методов внешней политики. Колониальная и заокеанская политика превращается в борьбу за рынки сбыта и источники сырья для промышленности, в том числе, во все возрастающей мере за месторождения нефти. Ибо нефть начинает подавлять и вытеснять уголь. Без бензиновых моторов были бы невозможны автомобили, самолеты и подводные лодки.

В том же направлении изменилась готовность к войне на море. Еще к началу американской гражданской войны вооруженные торговые суда были почти равноценны военным кораблям. Три года спустя броненосцы стали господствовать на морях. Благодаря быстрым темпам строительства и появлению все более крупных и мощных типов, каждый из которых устаревал через несколько лет, эти линкоры превратились в плавучие крепости рубежа веков — чудовищные машины, которые вследствие своей потребности в угле становились все более зависимыми от баз на побережье. Старая борьба за первенство между морем и сушей в определенном смысле вновь стала но склоняться в пользу суши: кто имел базы флота с доками и запасами материалов, тот господствовал на море невзирая на мощь флота. В конце концов, фраза Rule Britannia («Правь, Британия!» - англ.) основывалась на изобилии у Англии колоний, которые существовали ради кораблей, а не наоборот. Таковым было отныне значение Гибралтара, Мальты, Адена, Сингапура, Бермуд и многочисленных аналогичных стратегических опорных пунктов. Война в виде решающего сражения на море утратила смысл. Все пытались обезвредить флот противника, отрезая его от побережья. На море никогда не происходило того, что соответствовало бы оперативным планам генеральных штабов, и ни одна победа не была действительно достигнута с помощью эскадр военных судов. Теоретический спор о значении дредноутов [96] после русско-японской войны основывался на том, что хотя Япония и построила этот тип корабля, но не испытала его. И во время мировой войны линкоры оставались в гаванях. В них не было никакой надобности. Даже сражение в Скагерраке [95] было лишь нападением, предложением сражения, которого английский флот пытался по возможности избегать. Почти все большие корабли, которые за последние пятьдесят лет были сняты с вооружения как устаревшие, не сделали ни одного выстрела по равноценному противнику. И сегодня развитие авиации ставит вопрос: не подошло ли вообще время броненосцев к концу? Может быть, останется только каперство.

За время мировой войны произошли радикальные изменения на суше. Национальные массовые армии, развернутые до предела своих возможностей, — оружие, которое в отличие от военного флота действительно было «исчерпано», -сгинули в пехотном окопе, из которого велась осада Германии с атаками и вылазками вплоть до капитуляции. Количество одержало победу над качеством, а механика — над жизнью. Количество заставило забыть о тактических бросках вроде того, что осуществил Наполеон в ходе кампании 1805 года [96], за несколько недель преодолев расстояние от Ульма до Аустерлица. В 1861—1865 годах скорости увеличили американцы при помощи железных дорог. А без путей, позволяющих Германии перебрасывать целые армии между Востоком и Западом, даже последняя война имела бы совершенно иной характер.

В мировой истории произошло два значительных перелома в методах ведения войны в результате резкого повышении маневренности. Одни из них имел место в первые столетия после 1000 года до нашей эры, когда где-то на широкой равнине между Дунаем и Амуром появились верховые лошади Отряды всадников значительно превосходили пехоту [97]. Они могли появиться и исчезнуть, не опасаясь нападения на себя и преследования. Напрасно народы от Атлантического до Тихого океана выставляли конницу рядом со своей пехотой: та лишь ограничивала ее свободное движение. Также напрасно Римская и Китайская империи обносили себя валами и рвами. Возьмем, например, Китайскую стену [98], которая протянулась на пол-Азии, и римский Limes [99], недавно обнаруженный в сирийско-арабской пустыне. За этими стенами было невозможно собирать войска так быстро, как того требовали неожиданные нападения: оседлое крестьянское население китайского, индийского, римского, арабского и европейского мира в паническом ужасе постоянно терпело поражения от парфян, гуннов, скифов, монголов и тюрков. Кажется, что крестьянство и жизнь в седле несовместимы духовно. Полчища Чингисхана были обязаны своим победам превосходству в скорости.

Второй перелом мы переживаем сегодня: лошадь заменяется «лошадиной силой» фаустовской техники. До первой мировой войны именно старые и знаменитые кавалерийские полки западной Европы были окружены ореолом рыцарской славы, от других родов войск их отличали жажда приключений и геройство. На протяжении веков они были настоящими викингами своей страны. Они все сильнее и сильнее выражали внутреннее солдатское призвание, солдатскую жизнь, гораздо сильнее, чем пехота, формируемая на основе воинской повинности. В будущем все изменится. Их сменят самолеты и танковые дивизионы. Маневренность раздвигает границы органических возможностей до неорганических возможностей машины, но машины, так сказать, индивидуальной, которая в противоположность обезличенному ураганному огню окопов вновь создает условия для проявлений личного героизма.

Но гораздо сильнее, чем этот выбор между массой и маневренностью, на судьбу постоянных армий повлиял другой фактор, сделавший неизбежным конец принципа общенациональной повинности прошлого века. Упадок авторитета, замена государства партией, то есть усиливающаяся анархия, не распространялись на армию до 1914 года. Пока постоянный офицерский корпус воспитывал быстро сменяющийся личный состав, сохранялись этические ценности воинской чести, верности и молчаливого повиновения — дух Фридриха Великого, Наполеона, Веллингтона, то есть дух XVIII века, рыцарского отношения к жизни — и являлись важным элементом стабильности. Впервые он был сокрушен во время позиционной войны, когда быстро обученные молодые офицеры противостояли более старому личному составу, годами находившемуся на фронте. Даже здесь длительное мирное состояния с 1870 по 1914 год задержало развитие, которое должно было начаться параллельно с прогрессирующим распадом «пребывания в форме» на уровне наций. Личный состав, включая низшие слои офицерского корпуса, которые смотрели на мир снизу, поскольку были руководителями не по внутреннему призванию, а по временному положению, вы работал собственное мнение о политических возможностях. Это мнение было, конечно же, импортировано извне, от врагов или от радикальных партий своей собственной страны через пропаганду и разлагающие кружки, включая размышления о реализации этого мнения. Таким образом элемент анархии проник в войска, которые до тех пор сумели уберечь себя от этого. А после войны он повсеместно распространился в казармах постоянных армий мирного времени. Сюда прибавилось еще то, что в течение сорока лет простой человек из народа, так же как политик и вождь радикальной партии, боялся и переоценивал неведомые последствия использования современной армии против чужих войск и восстаний, и поэтому вряд ли рассматривал сопротивление ей как практическую возможность. В предвоенный период социал-демократические партии уже повсеместно отказались от мысли о революции, сохраняя в своих программах только фразы о ней. Было достаточно одной роты, чтобы держать в страхе тысячи гражданских лиц. Однако теперь война доказала, сколь ничтожны возможности даже сильных войск с тяжелой артиллерией против наших каменных городов, если будет обороняться каждый дом. В революциях регулярная армия потеряла ореол непобедимости. Сегодня любой насильно призванный рекрут неизбежно думает совершенно иначе, чем перед войной. Тем самым он утратил сознание простого исполнителя приказов власти. Я сильно сомневаюсь, что, например, во Франции вообще возможно провести всеобщую мобилизацию против опасного врага. Что произойдет, если массы не последуют мобилизационному призыву? И грош цена такому войску, если неизвестно, как далеко зашло его моральное разложение и на какую часть людей действительно можно рассчитывать.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: