Ю. Архипов. Роберт Вальзер, или Жизнь поэта писавшего прозой 24 глава




Твой послушный сын.

ЖИВАЯ КАРТИНКА

Сцена. Голое идеально чистое помещение. Шкафы, столы, стулья, кресла. Сзади большое окно, куда скорее падает, а не то что оттуда виден кусок ландшафта. На заднем плане дверь. Слева и справа белые стены, вдоль которых стоят шкафы. Несколько конторщиков заняты обычной работой: открывают и закрывают книги, пробуют перья, кашляют, смеются, тихо переругиваются и про себя злятся. На переднем плане молча трудится молодой, бледный, удивительно красивый служащий с удивительно приятным, спокойным выражением лица. Он строен, темные волнистые волосы точно живые колышутся на лбу, у него тонкие узкие руки. Он как будто сошел со страниц романа. Но сам он словно и не подозревает о своей красоте, его движения скромны и робки, а взгляд осторожен и боязлив. У него черные, иссиня‑черные глаза. Иногда на его губах появляется приветливая, болезненная улыбка. В такие минуты – зритель должен это чувствовать особенно остро – он необычайно хорош. Хочется спросить: что делает этот молодой, красивый художник в этом помещении? Как ни странно, его обязательно принимают за художника или отпрыска обедневшего аристократического рода, что почти одно и то же. Но вот влетает широкоплечий, откормленный начальник. Конторщики мгновенно замирают в самых комических позах, которые порой компрометируют их, – так сильно действует на них появление начальника. И только наш красавец продолжает работать как ни в чем не бывало – беззаботно, простодушно, невинно! Но начальник обращается именно к нему, и как видно, весьма нелюбезно. Красавец краснеет перед лицом этой грубой и грозной силы. Когда тот вылетает из комнаты, служащие облегченно вздыхают, а он готов расплакаться: он не выносит упреков, у него нежная душа. Не плачь, красавец! Странные чувства переполняют сердца зрителей: ну, не плачь, красавец. Особенно остро это чувствуют женщины. Но из прекрасных глаз по тонко очерченным щекам катятся крупные слезы. Подперев голову рукой, он погружается в думы. Между тем рабочий день окончен: об этом, постепенно темнея, возвещает ландшафт в оконной раме. С радостным шумом конторщики покидают свои места, складывают принадлежности и словно бы растворяются. Все происходит очень быстро, как в жизни. Остается только красавец, погруженный в раздумья. Бедный, одинокий красавец! Отчего ты конторщик, разве на свете не нашлось для тебя места получше этого тесного, затхлого бюро? А ты все думаешь, думаешь… Эхма! И тут мертвый, жестокий, убийственный занавес падает.

СОН

Как‑то один конторщик рассказал мне следующий сон:

«Сидел я в комнате. Вдруг стены комнаты раздвинулись. Я обмер. И влетает в комнату дубовая роща, а в роще сумрачно‑темно. Потом лес эдак изогнулся, будто страница большой, толстой книги, и я оказался на горе. Вместе с приятелем, тоже конторщиком, помчался я по склону горы вниз. Очутились мы на берегу черного, скрытого в тумане озера и бросились в камышах в грязную, холодную воду. Тут откуда‑то сверху звонкий женский голос кричит нам, чтобы мы поднимались наверх. Как зазвенит в ушах от этого крика! Вышел я из воды, побежал по крутому скалистому склону вверх. Цепляясь за маленькие деревца, ощутил я под собой страшную бездну, хотел было взобраться на последнюю крутую скалу, как вдруг соскользнул вниз: скала сделалась мягкой, как простыня, она подалась и стала опускаться вместе со мной, ухватившимся за нее, в пропасть. Чувство безграничной боли пронзило меня. Я летел‑летел и очутился в той же комнате. На дворе шел дождь. Открылась дверь, и вошла женщина, с которой я когда‑то был очень близок. Мы разошлись: то ли я ее обидел, то ли она меня – неважно. А здесь она такая милая, такая ласковая: улыбаясь, подходит ко мне, садится рядышком и говорит, что из всех живущих на свете любит только меня. Мельком я вспоминаю своего приятеля. Но я так счастлив, что не могу долго думать о нем. Я обнимаю прекрасное стройное тело женщины, ощущаю материю, материю платья и гляжу своей возлюбленной в глаза. Какие они большие и прекрасные! Бывал ли я когда‑либо так счастлив? Хотя идет дождь, мы гуляем. Я прижимаюсь к ней, и мне кажется, что ей хочется еще сильней прильнуть ко мне! Какое податливое поющее тело! Какая улыбка на губах, какая гармония тела, движений, слов и улыбок! Мы так мало говорим, ее странное платье словно беседует со мной. Странно, но нам не до поцелуев: вероятно, наша любовь слишком неожиданна. Ах, да что там! Держать ее, с которой, как я думал, мы расстались навеки врагами, в своих объятиях, вдыхать запах любимых рук – я без ума от этого и почти без чувств. Мы снова входим в комнату. Там сидит мой приятель, он удивленно смотрит на нас и выходит. «Мы чем‑то обидели его?» – спрашиваю я себя. А она, словно надломленный цветок, падает к моим ногам, целует мне руки, хочет любить только меня, меня одного из всех людей на свете». Вот что рассказал мне конторщик.

ОБЪЯСНЕНИЕ

Настоящие записки скорей каприз, ветреная игра чувств, нежели точная зарисовка. Но право, даже очень серьезный человек обнаружит в них известную серьезность. Хочу в заключение попытаться коротко изложить, каким мне видится мир, в который я так опрометчиво попал. Конторщики в своем большинстве народ столь же наивный, сколь и деловой. Пороки средь и их встречаются весьма редко. В них есть что‑то забавное, иначе у меня, полагающего, что знаю их достаточно хорошо, наверняка не было бы причин смеяться над ними в начале этих записок. Но я бы удивился, если б кто‑то обнаружил в этом смехе неприязнь. Конторщики – люди весьма почтенные. И если в обществе им уделяют меньше внимания, чем, скажем, студентам или артистам, то это не имеет или имеет мало общего с чувством истинного уважения. Тихо, уединенно и скромно занимаются они своей работой. Это скорей достоинство, кстати, весьма полезное им и остальному человечеству. У них развито чувство дружбы, чувство семьи и родины. Любят они и природу. Она представляется им благотворной, приятной противоположностью тесноте и узости собственной деятельности. Что до прекрасного, то все они стараются привить себе естественный, простой взгляд на искусство. Они неравнодушны к поэтам и художникам своей страны. Существуют сословия, пользующиеся гораздо большим уважением и большими общественными благами, но в вопросах естественного вкуса гораздо более отсталые, чем эти менее привилегированные. Как правило, конторщики происходят из хороших семей. В политике им есть что сказать, и делают они это хоть и темпераментно, но с умом. Изучение законов страны они считают своей наипервейшей обязанностью, и чтоб запомнить их, напрягают память гораздо сильнее выходцев из привилегированного класса. Они добродушны, вежливы и вместе с тем вольнолюбивы. С нижестоящими они обращаются весьма приветливо. В отношениях с вышестоящими умеют защитить свое достоинство и мнение. В их характере есть доля тщеславия, которое легко обнаружить. Ну и что! Именно это я в них и ценю. Всякий мало‑мальски интеллигентный человек тщеславен. А тщеславней всех тот, кто хочет показать, будто он лишен этого. К порокам они относятся, как правило, с суровым осуждением, как и подобает очень точным, честным и порядочным людям. Вероятно, они и сами не станут отрицать, что у них есть недостатки. У кого их нет! Мне же хотелось представить их в как можно более выгодном свете. Ведь плохое о людях слышишь гораздо чаще хорошего. Я этого не понимаю. По крайней мере, мне доставляет больше удовольствия не презирать и высмеивать, а ценить и уважать мир и людей. Надеюсь, этими словами я чуть‑чуть сгладил несколько ироничный тон, в котором прежде отзывался о конторщиках. Этого мне бы искренне хотелось!

 

Клейст в Туне

© Перевод С. Ефуни

 

Клейст поселился в усадьбе на одном из островков Ааре в окрестностях Туна. Теперь, когда минуло более ста лет, никто уже и не помнит подробностей его появления здесь, но думаю, пришел он сюда по узенькому десятиметровому мосту и потянул за шнур с колокольчиком. Тотчас внутри кто‑то ящерицей юркнул вниз по лестнице, чтобы посмотреть, кто это там. «Можно ли здесь снять комнату?» Как бы там ни было, Клейст обосновался в трех комнатах, которые ему предоставили удивительно дешево. «Очаровательная бернка ведет мне хозяйство». Прекрасные стихи, ребенок и подвиг – вот что овладевает его помыслами. Впрочем, он немного болен. «Шут его знает, чего мне недостает? Что мне надо? Здесь так хорошо».

Разумеется, Клейст сочиняет стихи. Иногда он ездит в Берн и читает написанное друзьям. Разумеется, все его чрезвычайно хвалят, что, однако, не мешает считать его человеком несколько эксцентричным. Он пишет «Разбитый кувшин». Но к чему все это? Наступает весна. Луга в окрестностях Туна усыпаны цветами, все кругом наполнено запахами, жужжаньем, движеньем, звуками и ленью. С ума можно сойти, как тепло на солнце! Но стоит только Клейсту сесть за письменный стол и начать писать, и его мозг застилает слепящий огненно‑красный дурман. Клейст проклинает свое ремесло. Он приехал в Швейцарию, чтобы стать крестьянином. Отличная мысль! В Потсдаме и не такое напридумаешь! Вообще, поэты любят выдумывать. Он часто сидит возле окна.

Сейчас, наверно, около десяти часов утра. Ему так одиноко. Хочется услышать чей‑нибудь голос, но чей? Ощутить чье‑то прикосновение, ну а дальше? Чье‑то тело. Но зачем? За белой дымкой и туманами в обрамлении неестественно красивых гор спряталось озеро. Как слепит и бередит душу панорама гор! Вся земля до самой воды – сплошной сад, и кажется, будто в синеватом воздухе повисло бесчисленное множество цветочных мостов и дымчатых террас. Как приглушенно поют птицы средь этого моря солнца и света! Они счастливы и сонливы. Положив голову на локоть, Клейст все смотрит и смотрит. Он хочет забыться. В памяти всплывает картина далекой северной родины. Он отчетливо видит лицо матери, слышит знакомые голоса. Будь проклято все! Он вскакивает, выбегает в сад, садится там в лодку и гребет, гребет далеко в открытое утреннее озеро. Поцелуй солнца единственный и непрерывно повторяющийся. Ни ветерка. Ни дуновенья. Горы кажутся произведеньем ловкого декоратора, или же они выглядят так, словно вся местность альбом, в котором искусный дилетант нарисовал на чистом листе горы – с посвящением в стихах на память хозяйке альбома. У альбома бледно‑зеленая обложка. Все так. Отроги гор на берегу озера почти зеленого цвета, и такие высоченные, такие глупые, такие невесомые! Ля‑ля‑ля! Он раздевается и прыгает в воду. Как несказанно благостно у него на душе! Он плывет и слышит доносящийся с берега женский смех. Лодка лениво покачивается на зеленовато‑синей воде. Природа словно единственное долгое ласковое прикосновенье. Как это радует и в то же время так печалит!

Порою, особенно тихими вечерами, ему кажется, будто он тут на краю света. Альпы представляются ему недосягаемыми вратами раскинувшегося высоко в горах рая. Он ходит взад‑вперед по своему маленькому островку, меряя его шагами. Бернка развешивает белье на кустах, излучающих мелодичный, желтый до боли прекрасный свет. Лики снежных гор так неверны, на всем лежит печать последней, неприкасаемой красоты. И кажется, будто плавающие в камышах лебеди заворожены этой красотой и вечерним светом. Воздух болен. Клейсту хочется оказаться в самом пекле войны, всражении. Он чувствует себя жалким и лишним.

Он отправляется на прогулку. Почему, с улыбкой вопрошает он себя, именно ему суждено ничего не делать, ничего не потрясать, не переворачивать. Он чувствует, как в нем тихонько стонут соки и силы. Его душа жаждет физического напряжения. Меж высоких древних стен, серые камни которых страстно обвивает темно‑зеленый плющ, он поднимается к расположенному на вершине холма замку. В отстоящих далеко от земли окнах мерцает отсвет вечерней зари. Наверху, у самого обрыва скалы притулился изящный павильон, там он сидит, всей душой погрузившись в сверкающий ореол тихого ландшафта. Он удивился бы, если бы чувствовал себя хорошо. Прочесть газету? А что? Затеять глупую политическую или никчемную беседу с одним из уважаемых, тупых чинуш? Да? Он не несчастен. В глубине души он считает счастливыми тех, кто безутешен. С ним дело обстоит несколько хуже, капельку хуже. Несмотря на все свои неясные, осторожные, изменчивые чувства, он слишком эмоционален, слишком современен, чтобы быть несчастным. Ему хочется кричать, плакать. Что со мной? Он торопливо сбегает вниз по сумеречному холму. Ночь приносит облегченье. У себя в комнате он усаживается за письменный стол, решив работать до изнеможенья. Свет лампы застилает ему вид окрестностей, в голове у него проясняется, и вот он уже пишет.

В дождливые дни здесь ужасно холодно и пустынно. Окрестность замораживает его. Зеленые кусты всхлипывают, стонут и плачут после солнца каплями дождя. Грязные, чудовищные облака давят на плечи гор словно огромные, грязные руки убийц. И кажется, будто земля хочет укрыться от ненастья, хочет сжаться. Озеро жесткое и мрачное, и волны бормочут злые слова. Штормовой ветер напоминает о себе жутким воем и, не находя выхода, бьется о стены скал. Темно и тесно, тесно! Все опостылело! Хочется взять в руки дубинку и крушить все вокруг. Прочь отсюда! Прочь!

Но вот снова выплыло солнце, и, стало быть, снова воскресенье. Звонят колокола. Народ выходит из стоящей на горе церкви: девушки и женщины в шитых серебром облегающих черных корсетах, мужчины в простой и строгой одежде. В руках они держат молитвенники. И лица у всех такие умиротворенные и красивые, словно исчезли заботы, разгладились морщины горя и ссор, а все тяготы труда позабыты. А колокола! Как они гудят, как выплескивают волны звуков! И как светится, сияет голубизной и наполняется колокольным перезвоном весь этот залитый воскресным солнцем городок! Толпа рассеивается. Весь во власти странных ощущений, Клейст стоит на церковной лестнице и смотрит вслед спускающимся с холма. Среди них есть молоденькие крестьянки, которые шагают по ступенькам словно привыкшие к величию и свободе принцессы. А вон красивые, молодые, пышущие здоровьем парни из деревень, – да каких деревень! – не тех, что внизу, не парни с равнин, а парни, сошедшие с причудливо высеченных в горах долин, порою столь узких, словно рука великана. Это парни с гор, где поля и луга круто опускаются в расселины, где рядом со зловещими безднами на крохотных клочках земли растет теплая пахучая трава, где дома пятнышками вкраплены в пастбища, и если стоять внизу на широкой проселочной дороге и смотреть вверх, то не верится, что там, наверху, могут жить люди.

Клейст любит воскресенья, любит природу, когда в глазах рябит от голубых курток и крестьянских нарядов на дороге и главной улице. Там, на улице, в каменных подвалах вдоль дороги и в маленьких ларьках штабелями сложен товар. Торговцы по‑крестьянски кокетливо нахваливают свои дешевые сокровища. Обычно в ярмарочные дни светит особенно яркое, теплое и глупое солнце. Клейст любит потолкаться в пестром людском водовороте. Отовсюду пахнет сыром. В лавки, что получше, степенно заходят серьезные, порой красивые крестьянки, чтобы сделать покупки. Многие мужчины курят трубки. Мимо тащат свиней, ведут телят, коров. Кто‑то останавливается, смеется и палкой подгоняет розового поросенка. Тот упирается. Тогда его суют под мышку и несут дальше. Люди в одежде источают запахи, из трактиров доносится шум кутящих, танцующих и обедающих. Сколько звуков и сколько свободы! Порой повозки не могут проехать. Лошадей обступают торгующиеся, говорливые люди. Как точно солнце отражается на предметах, лицах, платках, корзинах и товарах! Все движется, и сверкающие солнечные блики красиво и естественно перемещаются вместе с ними. Клейсту хочется молиться. Ему кажется, что нет музыки прекрасней и возвышенней, нет души утонченней, чем музыка и душа этого человеческого муравейника. Он идет дальше. Мимо женщин с высоко подобранными юбками, мимо девушек, почти величественно несущих на головах корзины подобно тому, как итальянки носят кувшины, ему это знакомо по репродукциям с картин, мимо горланящих мужчин и пьяных, мимо полицейских, мимо школяров, у которых на уме одни проказы, мимо тенистых уголков, от которых веет прохладой, мимо канатов, палок, съестных припасов, фальшивых ожерелий, ртов, носов, шляп, лошадей, вуалей, шерстяных носков, колбас, кругов масла и кубов сыра, сквозь толпу к мосту через Ааре, на котором он останавливается, облокотившись о перила, чтобы понаблюдать за красотой устремляющихся по течению темно‑синих вод. Над ним сверкают и горят кипяще‑красным огнем башни замка. Это почти Италия!

Иногда в будни ему представляется, будто весь городок заколдован солнцем и тишиной. Он молча стоит у причудливой старинной ратуши с остроконечными цифрами даты создания на матово‑белой стене. Все затерялось, словно мелодия народной песни, забытой людьми. Мало жизни, более того, ее вовсе нет. Он поднимается по деревянному настилу лестницы к бывшему графскому замку, дерево пахнет стариной и канувшими в небытие людскими судьбами. Наверху он присаживается на широкую с изогнутыми ножками зеленую скамью, чтобы обозреть окрестности. Но почему‑то закрывает глаза. Ужасно, все выглядит таким заспанным, пропыленным, безжизненным! Ближайшая округа словно окутана далекой, белой, мечтательной дымкой. Все заволокло горячим облаком пара. Лето, но какое, собственно, лето? Я не живу, кричит он и не знает куда девать глаза, руки, ноги, дыханье. Мечты… Ничего реального. Прочь все мечты! Наконец он убеждает себя: все из‑за того, что ему живется слишком одиноко. Его страшит ощущенье собственной неуступчивости по отношению к окружающим.

Но вот настает черед летних вечеров. Клейст сидит на высокой кладбищенской стене. Здесь так влажно и в то же время так душно. Он расстегивает платье, чтобы освободить грудь. Внизу, словно низвергнутое могучей рукой создателя, в желтых и красных лучах солнца распростерлось озеро. Но свет будто поднимается из глубины вод. И озеро горит. Альпы ожили и словно по волшебству окунают свои вершины в воду. Лебеди там, внизу, на озере, кружат вокруг его тихого островка, и кроны деревьев в темной поющей, благоухающей неге колышутся над ним. Над чем? Ах, все пустое, пустое. Клейст упивается всем этим. Для него сверкающее темным блеском озеро – ожерелье, длинное ожерелье на большом теле спящей незнакомки. И липы, и ели, и цветы благоухают. Доносится тихий, едва уловимый благовест; он слышит и словно бы видит его. Это ново. Ему хочется чего‑то непостижимого, необъяснимого. Внизу, на водной глади озера покачивается лодка. Клейст не видит ее, он видит только, как вытанцовывают ее фонари. Он сидит, наклонив лицо, словно приготовившись к смертельному прыжку в эту прекрасную картину глубины. Он хочет умереть в этой картине, хочет только видеть, превратиться в зрачок! Нет, все не так, совсем не так. Пусть воздух станет мостом, а весь ландшафт – перилами, чтобы прислониться к ним в усталом блаженстве всеми чувствами. Землю окутывает ночь, но ему не хочется идти домой, он кидается ничком на скрытую среди кустов могилу, летучие мыши кружат над ним, острые кроны деревьев что‑то нашептывают тихим дуновеньям ветерка. Как сладко пахнет трава, под которой покоятся скелеты умерших! Он счастлив, до боли счастлив. Так вот откуда эта удушающая, сухая боль! И это одиночество! Почему бы покойникам не прийти и не побеседовать полчасика с одиноким человеком?! Ведь летней ночью у кого‑то из них должна же быть возлюбленная! Мысль о губах и матово мерцающих грудях гонит Клейста вниз с горы, на берег, в воду, прямо в одежде, со слезами и смехом.

Недели бегут. Клейст рвет один черновик, другой, третий. Он стремится к высшему совершенству. Хорошо‑ хорошо. Но что такое? Ты сомневаешься? В корзину. Да здравствует новое, неистовое, прекрасное! Он начинает «Семпахерскую битву». В центре ее фигура Леопольда Австрийского, необычная судьба которого притягивает его. В промежутках он вспоминает Робера Гискара.[11]Его он превозносит. Он видит, как счастье быть разумно мыслящим человеком с обыкновенными чувствами разбивается на куски, которые с гулом и грохотом катятся по склону его жизни, а он еще подталкивает их. Итак, решено. Он хочет полностью отдаться неблагодарной судьбе поэта: самое лучшее – как можно скорее сгинуть!

Сочинительство играет с ним злую шутку: оно не удается. К осени Клейст заболевает. Он удивляется покорности, которая овладевает им теперь. В Тун приезжает сестра, чтобы увезти его домой. Глубокие морщины бороздят его щеки. У него черты и цвет лица человека с истерзанной душой. Глаза даже более безжизненны, чем брови. Волосы толстыми сосульками свисают на лоб, изборожденный следами дум, которые, как он воображает, тянут его в грязные ямы и пропасти. Звучащие в его мозгу стихи кажутся ему вороньим карканьем: он готов вырвать у себя память. Ему хочется выплеснуть жизнь, но вначале нужно разбить сосуды жизни. Его ярость под стать боли, а желчь – жалобам!.. «Что с тобой, Генрих?» – ласково спрашивает его сестра. Ничего, ничего. Не хватало только сказать ей, что с ним! На полу комнаты, словно брошенные родителями дети, валяются рукописи. Он протягивает сестре руку и довольствуется тем, что долго и молча рассматривает ее. Рассматривает так пристально, что девушка пугается.

Но вот они отъезжают. Служанка, что вела Клейсту хозяйство, говорит им «адьё». Солнечное осеннее утро. Карета катит мимо людей по мостам, мощеными переулками. Люди выглядывают из окон. Высоко в горах под деревьями желтеет листва. Кругом чистота. Осень. Что‑то будет? Во рту у кучера трубка. Все как всегда. Клейст забился в самый угол кареты. Башни Тунского замка исчезают за холмом. Позже сестра Клейста еще раз увидит вдали то самое красивое озеро. Как будто стало холоднее. Попадаются усадьбы. Вот тебе и на! Откуда барские усадьбы в этих горных местах? Едут дальше. Все летит, опрокидывается под косыми взглядами куда‑то назад, танцует, кружится и пропадает. Многое уже скрыла осенняя дымка. И все позолочено солнцем, чуть пробивающимся сквозь облака. Ну что за золото и как сверкает, а ведь валяется в самой грязи! Горы, отвесные скалы, долины, церквушки, деревеньки, зеваки, дети, ветер, облака. Ну и что? Что особенного? Разве это не постылые будни? Клейст ничего не замечает. Он мечтает об облаках, о картинах и немного о милых, желающих, гладящих, человеческих руках. «Как ты?» – спрашивает Клейста сестра. У Клейста дергаются губы, и он пытается улыбнуться ей, и это ему удается, но удается с трудом. Прежде чем улыбнуться, с губ словно пришлось сдвинуть каменную глыбу.

Сестра осторожно заводит речь о том, что надо‑де поскорей заняться каким‑нибудь практическим делом. Он согласно кивает, он и сам того же мнения. В его воображении пляшут и играют светлые огоньки. Откровенно признаться, ему сейчас очень хорошо, больно и в то же время хорошо. Что‑то болит внутри, по‑настоящему болит, но не грудь, не легкие, не голова. Но что тогда? В самом деле болит? Совсем ничего? Да нет, где‑то немного болит. В том‑то и дело, что точно не определишь. А посему не стоит и думать. Он что‑то говорит, но вот наступает момент, когда он совсем по‑детски счастлив. И тут, конечно, девушка делает строгое укоризненное лицо: нужно же дать ему почувствовать, как странно он играет своей жизнью. Ведь девушка настоящая фон Клейст и получила воспитание, от которого брат хотел отмахнуться. Естественно, она всей душой рада, что ему полегчало. Вперед! Н‑но‑н‑но! Ну и езда! Позднее придется отказаться от этой почтовой кареты. И напоследок позволим себе заметить, что на фасаде дома, где останавливался Клейст, висит мраморная доска, извещающая о том, кто здесь жил и творил. Путешествующие по Альпам могут прочесть ее. Дети в Туне читают ее и о слогам, букву за буквой, а после удивленно переглядываются. Может прочесть ее еврей, и христианин, если у него есть время и поезд еще не тронулся, и турок, и ласточка, если ее это интересует; и я, я тоже могу еще раз прочесть эту надпись. Тун расположен в самом начале Бернского нагорья; ежегодно его посещают тысячи туристов. Я немного знаком со здешними местами, ибо служил там на акционерном пивоваренном заводе. Места эти гораздо красивей, чем мне удалось их описать: озеро раза в два голубее, а небо красивей раза в три. В Туне была выставка художественных ремесел, не помню только когда, по‑моему, года четыре назад.

 

Светская хроника

© Перевод С. Ефуни

 

Стоило господину Церрледеру‑старшему опоздать вечером домой, как его озорник‑сын немедля положил папашу к себе на колени и хорошенько выпорол. «Впредь», сказал сын отцу, «я вообще не дам тебе ключи от дома, понял?» Мы не знаем, было ли это понято без дальнейших разъяснений или нет. На следующее утро дочь дала матери звонкую пощечину (точнее говоря, очень звонкую) за то, что та слишком долго вертелась перед зеркалом. «Кокетство», сказала возмущенная дочь, «это позор для пожилых людей вроде тебя». И выгнала бедняжку на кухню. На улице и в свете происходили небывалые вещи: девушки по пятам ходили за молодыми людьми, докучая им своими предложениями. Некоторые из преследуемых юношей краснели, слушая дерзкие речи фланирующих дам. Одна такая дама средь бела дня напала на скромного, добропорядочного юношу, который с криком обратился в бегство. Я сам, более распущенный и менее добродетельный, поддался уговорам какой‑то молоденькой девицы. Некоторое время я сопротивлялся, нарочно жеманясь, чем еще больше распалил страстную домогательницу. К счастью, она меня бросила, что мне было только на руку, ибо я предпочитаю дам из хороших семей. В школе учителя в седьмой или восьмой раз не выучили уроки и в наказание были оставлены после занятий. Они плакали навзрыд, ибо с большим удовольствием провели бы послеобеденное время за пивом, игрой в кегли и другими никчемными занятиями. На улице прохожие, не стесняясь, писали на стены. Случайно прогуливавшиеся поблизости собаки натурально приходили от этого в ужас. Некая благородная особа тащила на своих хрупких плечиках лакея в сапогах и со шпорами. Краснорожая служанка каталась в открытой коляске владетельного герцога и при этом мило улыбалась тремя кривыми зубами. В коляску были впряжены студенты, которых ежесекундно погоняли, стегая кнутом. Несколько грабителей мчались вдогонку за арестованными судебными приставами, которых они сцапали дорогой в пивных и борделях. Эта сцена привлекла внимание стаи собак, которые с наслаждением кусали пойманных за ляжки. Вот что может приключиться, ежели судебные приставы нерадивы! И вот на этот погрязший в беспутстве и грехах мир сегодня после обеда взяло да и свалилось небо, причем свалилось безо всякого шума. Мягкой, мокрой простыней, и все скрыло. Одетые в белое ангелы босиком бегали по улицам и мостам и с кокетливой грацией разглядывали свои отражения в мерцающей воде. К ужасу людей несколько черных, щетинистых чертей с дикими воплями носились по городу, потрясая в воздухе вилами. Вообще они вели себя весьма непристойно. О чем еще рассказать? Небо и ад гуляют по бульварам, праведники торгуют в лавках, а грешники между собой. Кругом хаос, шум, гам, суета, беготня и зловоние. Наконец бог сжалился над неблагодарным миром. Он снизошел до того, что взял и без долгих разговоров сунул созданную им в одно прекрасное утро землю к себе в мешок. Конечно, этот миг (слава богу, всего только миг!) был ужасен. Воздух внезапно стал твердым‑претвердым, как камень. Он разбил все дома в городе, которые, словно пьяные, сталкивались друг с другом. Горы выгибали и опускали свои широченные спины, деревья летали в пространстве, будто огромные птицы, а само пространство раскисло, превратившись в холодную желтую кашицу без начала и конца, без меры, без чего‑то определенного, то есть вообще без ничего. А о том, чего нет, ничего и не напишешь! Даже сам господь бог испарился с горя, причиненного собственною же страстью к разрушенью, так что не осталось вообще ничего – даже намека на что‑то определенное и типичное.

 

Субчик

© Перевод С. Ефуни

 

Он служит в банке, этот небольшого роста человечек, коллеги зовут его «субчик», и к этому прозвищу он относится с внешним безразличием. Что‑то уничижительное есть в его облике, да, собственно, и облика‑то у него нет, а так, фигура, некое подобие, а не образ человека. Ведет он себя немного по‑деревенски. Да он и в самом деле родом из деревни, как и его отец, который разносит там письма. И потому, хочет он того или нет, в нем есть что‑то почтарское, да‑да! – но это почти также незаметно, как выражение лица у героев плохого романа или улыбка одного из тех ловкачей, кои привыкли улыбаться не губами, а мочками ушей. Кстати, нашего героя зовут Фриц, фамилия его Глаузер. Он берет уроки фехтования, «паршивец эдакий». Оттого у него вполне приличная выправка, и выправка эта постоянно муштрует то, благодаря чему он существует, а именно тело; небольшое, ладное тело Глаузера беспрекословно подчиняется постоянно недовольной выправке‑повелителю. По выправке можно кое о чем судить, над телом же можно немного и позлословить, тем более что Глаузера вечно недолюбливают.

Например, поговаривают, будто он карьерист, в чем конечно же есть доля правды, но это тонкий, осознанный карьеризм, в тон «урокам фехтования». Глаузер норовит понравиться большому и маленькому начальству. Идея неплохая, но в глазах коллеги Зенна, «строптивого вассала», это низко. Стоически, даже с любовью, Глаузер сносит отдающее кислым спертое дыхание своего начальника Хаслера, когда тот неожиданно вырастает у него за спиной, ибо Глаузер уговаривает себя: «Приличия ради я ничего не имею против подобных дыхательных упражнений. Более тонкий аромат был бы мне куда приятней. Однако ежели так дышит начальство, что ж, я это стерплю».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: