Ю. Архипов. Роберт Вальзер, или Жизнь поэта писавшего прозой 28 глава




Было написано и окно со светлой гардиной и цветами на подоконнике, работа одухотворенная и своеобразная, вся словно светящаяся изнутри; краски точно живые, и впечатление такое, будто писала сама душа изображенных вещей или само впечатление, ими производимое, – тот повествовательный элемент, который вынуждает предполагать, что за изображением скрывается еще что‑то значительное или что изображенный на картине предмет ведет совершенно самостоятельную и осмысленную жизнь, полную чувств и событий. Нарисованные вещи и на самом деле могут мечтать, тихо улыбаться, переговариваться или горевать.

В душе художника родилось причудливое романтическое существо, переносившее в живопись воспринятое от чтения, но также и от жизни. Темнеющих тонов полотна, казалось, наилучшим образом отвечали его романтическому настрою. Уверенность линии и мазка отвечала убеждениям и настроениям зрелого человека. То, что он писал, было отмечено ладом и обаянием чего‑то особенного, печатью серьезности и даже, можно сказать, глубокомыслия. Наряду с сильным отзвуком вопросительности и искания в его картинах чувствовалась, правда неназойливая, но внятная мелодия чувственности. Чуткая чувственность формировала их облик. Мечты, грезы, фантазии предстают на картине зелеными, золотыми, синими пятнами. Он писал, например, «погруженные в думы» ели в позе людей, задумавшихся о собственной жизни. Он предпочитал поэтов, целиком отдававшихся поэзии, то есть абсолютной красоте литературы, читал Жан‑Поля, Бюхнера или Брентано, у которых не поучительность главное, а муки и радости самозабвенного творчества: то были натуры пусть и плутающие, но истинные и прекрасные, они были вовсе не беспорочны, да и никоим образом не стремились к этому, понимая, что это им недоступно. Подобное чтение стало глубокой потребностью для художника. Не следует козырять «литературностью» как неодобрительным и бранным словцом. Это совершенно неверно, и свидетельствует лишь о духовном нездоровье, ограниченности или поверхностности. Есть множество людей, которые, по счастью, не могут игнорировать поэтов или написанное поэтами; напротив, такие люди находят естественное утешение в книгах, которые, как и всякое подлинное искусство, могут быть пережиты, как сама жизнь. Жизнь и искусство – как две волны, привольно плещущие рядом.

Быть романтиком, быть может, и означает всего‑навсего поддаваться волшебству красоты мира и величия мира, любить видимое и видеть, наряду с ним, невидимое. В глубине души каждый художник убежден в тщете человеческой силы – ежели сопоставить ее с величием мира. Это вовсе не скудное, но щедрое чувство мягко и властно увлекло художника в серебряный поток бытия, в златую и смутную жизнь, во все эти сладкие боли и полные смысла радости, в это небо, в эту головокружительную бездну, во все исстрадавшиеся и изнежившиеся мысли, во все это хитросплетенное, сверкающее и ароматное чудо.

Помимо «Вечери» он написал еще битву рыцарей, женщину, выглядывающую из окна на узкую улочку, знатную даму, скрытую алым пологом от трубадура – испанца или итальянца, – исполняющего ей песню. Жить и писать стало значить для него почти одно и то же. Его картины жили так же, как он, а он – как они. Иной раз он воображал себя нищим или цыганом, странствующим с песней по мягко очерченной местности привольных, благословенных стран. Музыка была близка ему как что‑то свое, родное; она грациозной задумчивой феей порхала по его полотнам. Время от времени его посещали нарядные барышни. Правда, вся мастерская его состояла из одной узкой комнатенки на задворках прачечной, на самой верхотуре, в голубом поднебесье, то есть на пятом этаже, где кроме него иногда останавливался загорелый парень, по виду странствующий актер или певец, и играл на маленькой арфе разные народные мелодии – глубокие, как сама жизнь, и неисчерпаемые, как море или как ларец сказочного владыки. Такая арфа как нельзя лучше выражает чувства и чаяния простого человека из народа. Жалоба, но также радостно‑согласное приятие всего неизменного – вот что может высказать названный инструмент.

Затем художник написал здесь еще светло‑зеленый, мокрый, залитый дождем весенний ландшафт. Возлюбленная парочка направляется в чистенький и привлекательный лесок. Неподалеку круглое блюдце озера, синего как фарфор. Лебеди скользят по прозрачной воде; в воздухе олицетворениям и красоты и свободы парят ласточки, а вдали, у самой кромки нежных лесов, высится рыцарский замок. Небо блещет смутной радостью музыки, резонируя сладким отзвуком тоски по чему‑то неизъяснимому.

Другая картина, созданная в этой комнате и в том же году, представляет собой саму эту комнату, то есть ее широкое окно с видом на веселые старинные крыши. Тонко и остро простреливают пространство телеграфные провода. Из смотрового окошка выглядывает любопытствующая голова, может, чердачный житель – бедный студент, пылко вожделеющий пиитической славы и женской ласки, так пылко, как на то, без сомнения, способен лишь он один или я не знаю кто. В доме напротив, в шикарно обставленных апартаментах, очевидно с большим размахом, предается веселью пестрое общество. У раскрытого в теплый вечер окна услаждает улицу игрой на мандолине кудрявый парень. Над уютными крышами домов встает одетая весенней зеленью гора с елями, яблонями, буками, с небольшой и прелестной, узкой, круглой, на детское личико похожей лужайкой, на которой стоит или сидит крошечная, затейливая сельская или, скорее, горная хижина. И снова ласточки в мягком, струящемся воздухе. Почти слышно, как они режут его крыльями. На подоконнике в комнате художника кто захочет, может различить стакан с водой и фиалками, благоухание которых достигает нас, будто запах тоже нарисован на картине.

«Вид в Альпах» – так называется еще одна картина, дающая наглядное и очаровательное представление о красоте покрытых снегом вершин. Что‑то сказочно‑скрытое есть в этой скромной, но насыщенной картине, словно бродят по ней невидимые призраки. Героика снежных гор, чей мощный разворот и взлет при всей их грациозности так напоминает героические песни древних времен, острые и в то же время мягкие линии их вершин – все это выписано своеобразно и смело, с мощной выразительностью укрощенных средств и горячей любовью ко всему прекрасному. Посреди великолепного полотна возлежит под елями опять‑таки, по всему видно, сомнительное создание, какой‑то мечтательный шалопай и праздный бездельник, некто мсье лентяй. Был тут и тонкий намек на то, сколько сказочной красоты явлено в безмятежности природы и как мало обращает на нее внимания беспечный увалень на траве. Большой, должно быть, лодырь! Уж не поэт ли? Будем надеяться, что нет. Поистине, в этой картине есть отсвет значительного.

Зримые в ней и некоторых других вещах страсть и пыл жаркой души, духовное напряжение, необычайное благородство отделки, истинное вдохновение, то есть умение и сила, вовсе не просиживали в уютно‑расслабленной позе перед ликом природы, благолепно созерцая и присваивая себе подобающие черты. Нет! Он набрасывался на красоту, где бы ни находил ее, как любовник на возлюбленную, глубоко и страстно запечатлевал в душе ее облик, чтобы, придя домой, в темную, узкую свою каморку, извлечь ее трепетно сохраняемые черты из самых недр своего сердца и разумения и с отвагой воина, не страшащегося опасностей, предаться воспроизведению виденного и пережитого. Он, как подобает истинному романтику, творил самозабвенно, и созданное им можно было назвать творениями. Только сильная и храбрая душа способна творить, отдаваясь вольному извержению душевной лавы.

Он поехал в столицу и в ней остался. Лишь хлопоты да заботы влекли его в город, в эти однообразные улицы – серые, длинные, голые, густо заселенные. Ему суждено было познать город и в его соблазнах и скуке, в увеселениях и задумчивой печали. Все его лучшие, сокровенные помыслы были отданы живописи. Всякого рода видения, нежные, томные грезы, но и благородная, крепкая, незамутненная любовь к миру сопровождали его, подобно верным друзьям, повсюду. Прекрасные, как рассветы и закаты, воспоминания окружали его. Художнические радости и страдания мешались с наслаждением женским очарованием, да и вообще со столичной жизнью. Женщины любили его за благородство, душевную тонкость и ту любовь к людям, которой он дышал. И, конечно, он умел одеваться. Внешняя элегантность соответствовала его уверенной повадке. Его жесты были плавны, красивы, несуетная значительность сразу бросалась в глаза. И неподдельная доброта тоже. Он разгуливал по свету как само воплощенное человеколюбие, так что малые дети, бывало, тянули к нему свои ручонки из колясок и улыбались, требуя ласки. Мысли, с которыми он бывал неразлучен, придавали ему этот мягкий, кроткий, внушающий доверие отцовско‑материнский вид, да, так оно, вероятно, всегда и будет: мысли наши не дадут нам надуться, но тяжестью своей пригнут всякую надменную гордость. Только бедные мыслями люди способны задирать нос. Одет он был чаще всего во все черное, серьезное, как «мрачный Брентано»: замечание, впрочем, странное, ибо вовсе к этому случаю не подходящее. В художнике не было абсолютно ничего мрачного – напротив, он был само добродушие и сама покладистость. Женщинам он уделял столько времени и был так обходителен с ними, что они испытывали благодарность за его душевную щедрость и сердечное участие. Какой‑нибудь простушке без рода и племени, без состояния, имени, положения он дарил часы искреннего восхищения и восторженного любования, так что в итоге и сам всегда был вознагражден сторицей. Что может осчастливить нас больше, чем то счастье, которое мы дарим другим? Можем ли мы, живущие на этой бедной, жалкой, битой‑перебитой земле достичь большего блаженства, чем то, которое дает нам наша способность дарить блаженство другим? Что принесет нам большее удовлетворение, чем возможность удовлетворить наших близких?

Так он жил и любил. Свое нежное, кроткое горение, скрытую теплоту свою он проносил под полой по ярким, сверкающим после дождя улицам, которые вечерами бывают так красивы. На улицах по‑детски прекрасной весны он видел небесно‑невинную улыбку и спешил написать ее, эту полную неги улыбку с ее тоской и надеждой. Он видел на улицах бодрящую прохладу осени или снег. Видел, как сыплются пухлые хлопья снега на улицу и людей, и писал этот призрачный, сказочный снегопад. Видел продавщицу цветов, цветочный магазин, другие витрины и писал то, что видел. Живопись – это тихое, безмолвное, упорное занятие, основанное на верности неустанной. Это мысли, текущие красками, ибо в живопись стекается все. Он видел ночи с фонарями на улицах – и писал эти ночи. Комната его немало могла бы порассказать об истовом смирении, стойком ожидании и терпении. Выносливость, твердость – два крутых, значительных, злых и в то же время добрых, милых, прекрасных слова. Вечерние красные фонари в мутно‑зеленом лиственном разливе он видел как пылающие глаза под кустистыми бровями. Он видел изящество старых дворцов и благородную, гордую меланхолию пришедших в запустение княжеских садов. Сам он походил на авантюриста – редко встречающийся тип, который любит производить как можно меньше шума, потому что вдохновляется не видимым бурлением, а самим потоком ощущений. Быть человеком – значит глядеть по сторонам, искать и не шуметь об этом. Он искал постоянно – и казался то бедняком, то богачом, то разочарованным, то удовлетворенным. Пред тем, кто глядел и искал, большой, высокой, призрачной и туманной фигурой маячило само приключение в длинной белой одежде и с разметанными ветром кудрями, а он спокойно и медленно брел за ним следом, чтобы увидеть и узнать, чего оно хочет и что сулит ему.

Среди другого прочего он написал портрет несчастливца, что, закутавшись в пальто, одиноко стоит на холодном, совершенно безнадежном, всем ветрам и всем немилосердным ударам судьбы выданном шаре – земном шаре, всеми покинутом и забытом. Стоя посреди этой жуткой пустыни, он скорбно пожимает плечами, отчего становится ясно, что он самым жалким образом продрог на своем мучительном и ужасном посту. Руки засунуты в карманы, голова низко склонилась, но вся поза его выражает твердое решение спокойно встретить любые неприятности, мужественно вынести все, что ни свалится на его голову.

К этому же времени относится портрет молодого человека на пустынной и притихшей полночной улице, занесенной, как чудится, мягким снегом. На высоком, луной освещенном небосклоне видны звезды и облака; улица явно элегантного столичного образца; молодой человек, задрав голову, смотрит на единственное освещенное окно в ряду других, пустых и темных. Там, внутри, в неизвестной комнате бодрствует и мечтает, может быть, некто, кто был бы способен понять, оценить его, стоящего здесь на улице и вглядывающегося в нежный, осиянный свет, сулящий надежду и утешение, веселящий и взбадривающий душу, ибо посреди этого большого и густонаселенного города он одинок и тоскует по свету, пониманию, братской теплоте и сердечности, по доверию, дружескому общению, – одним словом, по человеку.

Он любил вечера, когда свет, умирая, затухая, исчезая в темноте, бывает особенно красив. В красоте вечеров он находил себе что‑то родное; их призрачный блеск, казалось, был к нему особенно благосклонен; чувство было такое, будто сумрак страдал и жаловался вместе с ним, испытывал ту же боль и ту же радость, был в какой‑то странной зависимости от него. Ночи были как добрые, милые друзья.

Обыкновенно общество его составляли несколько веселых и бравых приятелей, молодых, неотесанных, добродушных, ни на что не претендовавших, кроме того, чтобы вносить в жизнь веселую сутолоку и остроумную кутерьму. Люди, глубоко прячущие свое сокровенное про себя, по всей вероятности, и есть лучшие товарищи. В этой бесшабашной среде художник чувствовал себя прекрасно. Один из молодых людей с большим пониманием и вкусом играл Шопена, музыку, шутливо мечущую бисер страстей и с божественной легкостью кокетливо порхающую над безднами. То веселая, то рыдающая, но всегда грациозная, игра подобных звуков была для художника как сладкий дурман.

С любовью и тонким пониманием относился он к предметам и вещицам старинного, минувших эпох обихода, к старым подсвечникам, столикам, шкафчикам, зеркалам, стульям, табакеркам, штофчикам, рамкам и прочим старым штуковинам. За такими вещами он охотился как азартный и умелый охотник и поэтому нередко захаживал в антикварные лавки с их живописным развалом, высматривая и выторговывая тот или иной заинтересовавший его раритет. Не проходило недели, чтобы в дверь художника не постучался чудаковатый старик с подобострастным: «К вашим услугам! К вашим услугам!» – вместо приветствия; он приносил в дом художника и тщательно раскладывал перед ним старинные гравюры и прочие более или менее примечательные листы. Со временем этот человек ради удобной краткости получил прозвище «Слуга».

Была написана картина «Лес». Над покойными, залитыми серебром вершинами елей сияет серьезный и какой‑то странно озадаченный месяц. В небе полыхает мрачная, темно‑алая, с желтыми разводами заря.

Затем был написан портрет поэта, сидящего в каком‑то странноватом костюме на скале. Вокруг зеленеет лес. По чистенькой, юрко ускользающей куда‑то вбок дороге удаляется парочка.

И еще одну картину следует назвать – «Сновидение»: ночь, мост, на котором странно мерцают газовые фонари. Еще одна ночь, вернее, вечер – на небольшом полотне, на котором изображена женщина в белом, стоящая на миниатюрном, так сказать, испанском балконе. На руках у нее собачка. Вплотную к балкону подступает отливающий зеленью в волшебной тьме вечера роскошный куст сирени. Ниспадающий косой свет выхватывает еще отливающие золотом высокие крыши современной улицы.

Будь упомянут и карандашный рисунок с названием «Больная». И еще один лист – «Прощание», где протянулись из бездонных глубин призрачные руки в прощальном жесте: будто потустороннее прощается с посюсторонним, одна непонятность и бесконечность – с другою.

Как‑то раз художник прогуливался с одной красивой дамой за городской чертой. Внимательно взглянув на него, она спросила, благородного ли он происхождения. В лесу тихо накрапывал дождь. Как приятен такой дождь, как упоителен. Под перебой теплых капель сердца распускаются, точно бутоны. В ответ на вопрос, к нему обращенный, художник улыбнулся своей прелестной улыбкой. В нежной беседе такая милая, осторожная улыбка может сказать больше, чем иные изысканные слова. «Да, конечно, вы человек благородный» – решила она, ответив тем самым на собственный вопрос. Они остановились у маленького круглого озерка, в тихой серой воде которого отражалась окрестность, и поцеловались.

Впереди еще было немало треволнений и скуки… Он писал сам и получал письма. Продолжал прилежно трудиться. Украшал стены своей скромной каморки своими картинами, пока не заглянул к нему капризный бог Успех, то есть некий господин, который сказал немало лестных и приятных слов о его искусстве, взял за руку и вывел в большой мир. Успех следовал за успехом, признание наслаивалось на признание. Все было как во сне или дурмане. Став в один прекрасный день любимцем публики, он получил многочисленные и лестные заказы, открывавшие совершенно новые пути его искусству. Трудности, встречавшиеся на его пути, он преодолевал с большим напором. Вскоре он оказался в ослепительном обществе, в котором отличался спокойными манерами, умом и тактом. Всякий, кто впервые видел его, сразу чувствовал, что вот перед ним человек, не раз обнаруживший свое добросердечие. Пережитые суровые испытания лучше всего украшают человека, они прекрасны при любых обстоятельствах. Где бы он ни появлялся, – всюду, благодаря своей любезности, он играл заметную роль. Ему открылся блеск и элегантная суета театра. Дело, пробудившее в душе его бодрые силы, делало его счастливым.

 

Прогулка

© Перевод С. Шлапоберской

 

Однажды утром захотелось мне совершить прогулку. Я надел шляпу, выбежал из своего рабочего, или магического, кабинета и слетел вниз по лестнице, чтобы поскорей очутиться на улице. В подъезде я столкнулся с женщиной, которая походила на испанку, перуанку или креолку и выставляла напоказ эдакое увядшее величие.

Сколько помню, выйдя на просторную, светлую улицу, я пребывал в романтически‑авантюрном настроении и оттого чувствовал себя счастливым. В свете утра мир, раскинувшийся передо мной, казался мне таким прекрасным, будто я вижу его впервые. Все, что я видел, радовало меня своей приветливостью, добротой и юной свежестью. Быстро забыл я о том, что только сейчас уныло сидел наверху у себя в комнате и корпел над чистым листом бумаги. Печаль, скорбь и всякие тяжелые мысли словно растаяли, хотя я еще живо чувствовал впереди и позади себя веяние чего‑то сурового.

С радостной готовностью ждал я всего, что может попасться или встретиться мне на пути. Шаг мой был спокойным и размеренным. Идя своей дорогой, я, по моему разумению, имел вид человека довольно‑таки гордого. Свои чувства я люблю от людей прятать, не впадая при этом в излишнюю суетливость, что считал бы ошибкой.

Не успел я пройти и двадцати шагов по широкой людной площади, как мне сразу же встретился профессор Майли, интеллект первого ранга.

Господин Майли шествовал как непререкаемый авторитет, сосредоточенно, торжественно и величаво. В руке он держал негнущуюся ученую палку, внушавшую мне страх, почтительность и благоговение. Нос у Майли острый и строгий, властный и твердый, будто ястребиный или орлиный клюв. Рот был плотно, юридически сжат. Поступь знаменитого ученого напоминала неумолимый закон. Из суровых глаз профессора Майли, скрытых под кустистыми бровями, на вас взирала всемирная история и отблески давно минувших героических деяний. Его шляпа выглядела как несвергаемый властитель. Однако в общем господин Майли держался вполне мягко, будто ему отнюдь не требовалось демонстрировать окружающим, сколь великий вес и могущество он воплощает. У меня были основания полагать, что люди, не встречающие вас сладкой улыбкой, все же могут быть честными и порядочными, поэтому профессор Майли, несмотря на всю свою неумолимость, казался мне симпатичным. Известно ведь, что на свете существует немало людей, прекрасно умеющих прикрывать свои бесчинства покоряюще‑обходительными манерами.

Чувствую близость книжного магазина и книготорговца, а вскоре, как я примечаю и догадываюсь, золотыми буквами возвестит о себе булочная. Но прежде мне следовало бы упомянуть священника. С радостным выражением лица мимо гуляющего победно‑велосипедно катит городской фармацевт, он же штабной или полковой врач. Не должен остаться незамеченным и некий скромный прохожий – разбогатевший старьевщик и тряпичник. Достойно внимания, как ребятишки – мальчишки и девчонки – вольно и бесшабашно резвятся под ласковым солнцем.

«Пусть их пока что резвятся на воле, ведь годы, к несчастью, довольно скоро охладят их и обуздают», – размышлял я.

У фонтана лакает воду собака, в голубом небе щебечут ласточки. Бросаются в глаза одна‑две дамы в ошеломляюще коротких юбочках и поразительно высоких и узких, изящных, элегантных, мягких и разноцветных ботиночках, но они ничуть не более броски, чем все остальное. Потом я замечаю две летние соломенные шляпы. Вот какова история с мужскими соломенными шляпами: в прозрачном утреннем свете я вдруг вижу две восхитительные шляпы, осеняющие двух мужчин из самых что ни на есть порядочных. Уверенно, изящно, учтиво приподнимая эти шляпы, они, по‑видимому, намереваются пожелать друг другу доброго утра, а это затея такого рода, что шляпы оказываются куда важнее, нежели их носители и владельцы. Однако хотелось бы покорнейше просить нашего автора слегка воздержаться от острот и прочих излишеств. Будем надеяться, что он это усвоил, раз и навсегда.

Коль скоро мое внимание привлек великолепный книжный магазин, казавшийся весьма заманчивым, и мне захотелось на минутку в него заглянуть, то я без колебаний туда вошел, держась наикорректнейшим образом, правда, я полагал, что меня примут скорее за строгого ревизора, инспектора, собирателя книжных новинок, знатока‑библиофила, нежели за желанного и долгожданного богатого покупателя или надежного клиента.

Вежливым и предельно вкрадчивым тоном, в выражениях, понятно, самых изысканных, я осведомился о том, что у них имеется нового и хорошего из области художественной литературы.

– Нельзя ли мне будет, – робко спросил я, – посмотреть и по достоинству оценить книги наиболее удачные, серьезные, в то же время, разумеется, и наиболее популярные, а также сразу признанные и охотно раскупаемые. Я буду вам обязан превеликой благодарностью, если вы окажете мне такую любезность и соблаговолите показать книгу, которая завоевала и рьяно продолжает завоевывать, – об этом никто не может знать лучше вас, – наивысшую благосклонность читающей публики, равно как и нагоняющей страх, а потому всячески ласкаемой критики.

Мне в самом деле не терпится узнать, какое из хранящихся или выставленных у вас творений пера окажется именно той еще не ведомой мне замечательной книгой, один вид которой, вероятно, заставит меня безотлагательно, с восторгом и радостью ее приобрести. Меня до мозга костей пронизывает желание увидеть перед собой избранного просвещенным миром писателя и его шедевр, вызвавший всеобщее восхищение и бурные рукоплескания, и, как уже говорилось, я, наверное, даже пожелал бы эту книгу купить.

Смею ли я самым вежливым и настоятельным образом вас просить показать мне такую прославленную книгу, дабы овладевшая мною жажда была утолена и перестала бы меня мучить?

– С большим удовольствием, – ответил книготорговец.

Как стрела исчез он из поля моего зрения, с тем, однако, чтобы буквально через секунду вернуться к алчущему покупателю с книгой поистине непреходящего значения, пользующейся наивысшим спросом и наиболее читаемой. Он так бережно и торжественно нес этот ценный духовный продукт, будто в руках у него была священная реликвия. Лицо у него было восторженное и излучало предельное благоговение. С улыбкой, какая бывает только у людей, искренне увлеченных, и с самой подкупающей манерой он положил передо мной эту спешно принесенную вещь. Я пристально посмотрел на книгу и спросил:

– Можете ли вы поклясться, что это самая популярная книга года?

– Несомненно.

– Можете ли вы утверждать, что это именно та книга, которую абсолютно необходимо прочесть?

– Безусловно.

– Это и в самом деле хорошая книга?

– Совершенно излишний, весьма неуместный вопрос!

– Тогда я сердечно вас благодарю, – хладнокровно произнес я и, предпочтя оставить книгу, несомненно получившую широчайшее признание, поскольку каждому необходимо было ее прочесть, преспокойно лежать там, где она лежала, без дальних слов, то есть совершенно безмолвно, удалился.

– Темный, невежественный человек! – крикнул мне вслед продавец со вполне обоснованной досадой.

Предоставив ему говорить что хочет, я безмятежно направился дальше, а именно – это я сейчас внятно объясню и растолкую, – в близлежащее солидное банковское заведение.

Я полагал, что должен туда заглянуть, чтобы получить достоверные сведения о некоторых ценных бумагах. «Забежать по пути в финансовое учреждение, – внушал я себе, – чтобы поговорить о денежных делах и задать вопросы, которые произносятся только шепотом, это вполне пристойно и без сомнения производит самое благоприятное впечатление».

– Очень хорошо и необыкновенно удачно, что вы пришли к нам сами, – приветливым тоном сказал мне ответственный служащий в соответствующем окошке. С чуть лукавой, во всяком случае очень любезной улыбкой он прибавил: – Мы как раз собирались послать вам письмо, чтобы сообщить чрезвычайно отрадную для вас новость, – теперь мы сделаем это устно: по поручению союза или кружка явно расположенных к вам добросердечных и человеколюбивых женщин, мы не столько обременили, сколько напротив – это будет вам конечно гораздо приятней, – наилучшим образом вас кредитовали одною тысячей франков и будьте добры немедленно взять это на заметку, просто запомнив или где‑либо записав, – как сочтете для себя удобным. Это открытие придется вам по сердцу, ибо, по правде говоря, вы производите такое впечатление, что нам – уж мы возьмем на себя смелость сказать – становится совершенно очевидно: вы, по всей вероятности, прямо‑таки срочно нуждаетесь в попечении деликатнейшего свойства.

Деньги с сегодняшнего дня находятся в вашем распоряжении.

Ваше лицо в эту минуту заметно расплывается от удовольствия. Глаза сияют. Ваши губы, которые, наверно, давно уже не растягивались в улыбке, потому что этому препятствовали докучные повседневные заботы, а следовательно – плохое настроение и всевозможные мрачные мысли, – сейчас явно складываются в улыбку. Ваш доселе нахмуренный лоб выглядит вполне ясным.

Так или иначе, вы можете потирать руки и радоваться, что некие благородные и любезные благотворительницы, движимые высокой мыслью о том, что облегчать нужду – это прекрасно, а утишать скорбь – хорошо, пожелали поддержать бедного незадачливого писателя.

Можно поздравить вас с тем, что нашлись люди, пожелавшие снизойти до вас и вспомнившие о вашем существовании, а равно и с тем, что, к счастью, встречаются еще и такие, что не способны равнодушно пройти мимо неоднократно и явно обойденного славой автора.

– Денежную сумму, нежданно преподнесенную мне добрыми женскими руками, я чуть было не сказал «руками фей», я спокойно оставлю лежать в вашем банке, где она, разумеется, будет в наилучшей сохранности, поскольку вы располагаете несгораемыми и невскрываемыми шкафами, в которых сокровища, по‑видимому, тщательно оберегаются от какого бы то ни было вида уничтожения или порчи. К тому же вы платите проценты, верно? Могу ли я покорнейше просить вас выдать мне квитанцию в получении вами этих денег?

Как я себе представляю, я смогу совершенно беспрепятственно, во всякое время, по своему усмотрению снимать с этой большой суммы малые.

Я бережлив, а потому сумею распорядиться этим даром как солидный целеустремленный человек. Любезным дарительницам я хочу выразить подобающую благодарность в учтивом и рассудительном письме, каковое я намерен написать завтра же утром, не откладывая, чтобы не забыть.

Догадка о том, что я беден, которую вы давеча высказали пусть и осторожно, но все же откровенно, основана на верном и очень тонком наблюдении. Однако достаточно того, что я знаю, что знаю, и что я сам всечасно наилучшим образом осведомлен о своей персоне. Видимость часто обманчива, и судить о каком‑либо человеке лучше всего удается ему самому, ибо человека, много чего испытавшего, наверняка никто не может знать лучше, чем он сам.

Временами я действительно блуждал в тумане, среди тысячи препятствий, спотыкаясь и чувствуя себя подло покинутым. Но я полагаю, что бороться – это как раз хорошо. Не радостями и удовольствиями должен гордиться честный человек. Напротив, в глубине души он может радоваться и испытывать гордость только от того, что мужественно выстоял трудности, терпеливо перенес лишения. Но не к чему об этом распространяться.

Где вы найдете человека, который ни разу в жизни не чувствовал себя беспомощным? У какого человеческого существа с течением времени остались нисколько не разрушенными его надежды, планы, мечты? Была ли когда‑нибудь на свете такая душа, которой ни на йоту не пришлось бы отступиться от своих смелых замыслов, от высоких и сладостных представлений о счастье?

Квитанция на тысячу франков была выписана и вручена нашему солидному вкладчику и владельцу текущего счета, после чего он почел за благо распрощаться и уйти.

От души радуясь капиталу, который будто по волшебству свалился мне прямо с неба, я выбежал из высокого кассового зала на вольный воздух, чтобы продолжить свою прогулку.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: