Ю. Архипов. Роберт Вальзер, или Жизнь поэта писавшего прозой 29 глава




Поскольку в настоящую минуту ничего нового и умного мне в голову не приходит, то, надеюсь, я вправе сообщить, что в кармане у меня лежало приглашение, где меня покорнейше просили ровно в половине первого пожаловать к фрау Эби на скромный обед. Я твердо решил последовать сему достоуважаемому приглашению и точно в назначенное время явиться к упомянутой особе.

Раз уж ты, любезный читатель, взял на себя труд добросовестно шагать в это светлое, славное утро бок о бок с сочиняющим и пишущим эти строки, не торопливо и не суетливо, а скорее потихоньку‑полегоньку, деловито, рассудительно, плавно и спокойно, то вот мы с тобой и дошли до уже упоминавшейся булочной с хвастливой золотой надписью, перед которой оба мы в ужасе остановились, ибо не могли не почувствовать себя глубоко опечаленными и искренне изумленными этим грубым хвастовством и теснейше с ним связанным искажением прелестного ландшафта.

Я невольно воскликнул: «Право же, нельзя не возмутиться при виде таких варварских золотых вывесок, накладывающих на окружающую сельскую простоту отпечаток корысти, алчности, плачевного огрубления души. Неужели какому‑то пекарю так уж необходимо выступать с подобной пышностью, столь по‑дурацки возвещать о себе, сияя и сверкая на солнце, точно дама‑щеголиха сомнительной репутации? Месил бы себе и выпекал свой хлеб с честной, разумной скромностью. Насколько же мы утратили здравый смысл, если местная управа, соседи, власти и общественное мнение не только терпят, а, к несчастью, и явно поощряют тех, кто оскорбляет всякое чувство благообразия, чувство красоты и порядочности, кто болезненно раздувается, полагая, будто непременно должен придать себе смехотворную, никчемную, дешевую важность, швыряя на сто метров ввысь, в небесную лазурь, крикливую похвальбу: «Вот я каков! У меня столько‑то денег и я могу себе позволить, чтобы моя вывеска резала глаза прохожим. Пусть я с этой моей безобразной пышностью настоящий олух, болван, безвкусный тип. Но ведь никто не может мне запретить быть болваном».

Разве эти светящие издалека, мерзко кичливые золотые буквы имеют хоть мало‑мальски объяснимое, достойно обоснованное отношение к… хлебу или какую‑либо родственную с ним связь? Ничего подобного.

Однако это хвастовство, это важничанье где‑то взяли свое начало и, подобно губительному паводку, все набирали и набирали силу, подхватывая и неся с собой глупость и грязь. Увлек этот поток и добропорядочного пекаря, чтобы испортить его доселе хороший вкус, подорвать его прирожденное благонравие. Я бы наверное отдал свою левую ногу или левую руку, если бы подобной жертвой мог вернуть и восстановить былое тонкое чувство благопристойности, былую добрую, благородную неприхотливость, возвратить стране и людям ту скромность и честность, которые, к великому сожалению всякого благомыслящего человека, понемногу явно сходят на нет.

Черт бы побрал эту подлую жажду казаться выше, чем ты есть, ибо это поистине катастрофа. Это свойство и ему подобные сеют на земле опасность войны, смерть, бедствия, ненависть, клевету и надевают на все сущее маску анафемской злобы и гнусного эгоизма. Незачем, по‑моему, какому‑нибудь мастеровому строить из себя мсье, а простой женщине изображать мадам. Однако ныне все желают блистать, ослеплять новехонькими туалетами, изысканными и красивыми, фешенебельными и сверхэлегантными, желают быть мадам и мсье до такой степени, что это просто срам. И все‑таки еще может наступить время, когда все опять переменится. Хотелось бы на это надеяться.

Что касается барских замашек и великосветского кривлянья, то тут я, между прочим, вскоре попадусь и сам. Каким образом – будет видно. Было бы весьма некрасиво, если бы других я немилосердно критиковал, а с самим собой обходился бы как нельзя более бережно и деликатно. Злоупотреблять писательством, по‑моему, не следует – вот принцип, который вправе вызвать всеобщее одобрение, горячую похвалу и живейшее удовлетворение.

Переполненный рабочими литейный завод слева от проселочной дороги производит оглушительный грохот. Столкнувшись с этим, я испытываю прямо‑таки стыд от того, что прогуливаюсь просто так, в то время как другие люди трудятся в поте лица. Правда, сам я тружусь и надрываюсь в такой час, когда все эти трудолюбивые рабочие в свою очередь свободны и отдыхают.

Мимоходом меня окликает один монтер: «Сдается мне, что ты опять гуляешь в разгар рабочего дня?» Я смеясь приветствую его и радостно подтверждаю, что он прав.

Нисколько не сердясь на то, что меня поймали с поличным, – сердиться было бы крайне глупо, – я весело шагаю дальше.

В светло‑желтом англизированном костюме, полученном мною в подарок, я казался себе, в чем признаюсь откровенно, чуть ли не лордом, грансеньором, маркизом, расхаживающим по аллеям парка, хотя на самом деле я прогуливался по проселочной дороге в полусельской‑полупригородной местности – равнинной, приятной, скромной, ничем не примечательной местности бедняков, а вовсе не в парке, как только что осмелился намекнуть; этот намек я тихонько беру назад, поскольку всякое сходство с парком просто взято с потолка и здесь совершенно неуместно.

Среди зелени там и сям виднелись небольшие заводы, фабрики, механические мастерские. Тучное, цветущее сельское хозяйство здесь словно бы дружески протягивало руку стучащей, грохочущей индустрии, в которой всегда есть что‑то тощее, изнуренное, а ореховые, вишневые и сливовые деревья придавали гладкой, слегка закруглявшейся дороге нечто привлекательное, интересное и живописное.

Поперек дороги, которая и сама по себе показалась мне красивой и сразу же полюбилась, лежала собака. Я вообще мгновенно и горячо полюбил большую часть того, что увидел позднее, одно за другим. А вот и вторая очаровательная сцена с собакой.

Огромный, но безобидный, забавный и шаловливый пес спокойно глядел на крошечного мальчонку, сидевшего на ступеньках крыльца, и, заметив, что этот хоть и необыкновенно добродушный, однако, разумеется, страшноватый на вид зверь не сводит с него глаз, ребенок в испуге разревелся.

Эта сцена показалась мне восхитительной. Следующее детское выступление в маленьком будничном или придорожном театре я нашел еще прелестней и восхитительней.

В довольно густой уличной пыли, будто в саду, копошились двое ребятишек. Один из них сказал другому: «Ты должен меня нежно поцеловать». Второй ребенок послушался. Тогда первый ему объявил: «Хорошо. Теперь можешь встать». А ведь без этого нежного поцелуя первый мальчик скорее всего не разрешил бы второму того, на что он смилостивился теперь.

«Как эта наивная сцена гармонирует с голубым небом, что так божественно прекрасно и улыбчиво взирает с высоты на светлую, веселую землю» воскликнул я и произнес затем нижеследующую короткую, но серьезную речь:

«Дети – небесные существа, ибо они всегда пребывают словно бы на небесах. Когда они становятся старше, небо от них улетает. Тогда из детскости вылупляются сухие, скучные, расчетливые существа с утилитарными и благоприличными воззрениями взрослых. Детям бедняков проселочная дорога летом заменяет комнату для игр. Где же им еще быть, если сады от них своекорыстно закрыты? Горе проезжающим здесь автомобилям, которые равнодушно и злобно вторгаются в детскую игру, в детские небеса, подвергают эти малые, невинные человеческие существа опасности быть раздавленными. Отгоню‑ка я лучше от себя страшную мысль, что эдакая дурацкая триумфальная колесница и впрямь может переехать какого‑нибудь ребенка, иначе гнев заставит меня употребить грубые выражения, которыми, как известно, ничего не добьешься».

На людей, сидящих в мчащемся автомобиле, я всегда смотрю суровым взглядом. Это наводит их на мысль, что я – назначенный высоким начальством зоркий беспощадный наблюдатель, полицейский в штатском, следящий за тем, как ездят, записывающий номера машин с тем, чтобы потом донести куда следует. Мрачно гляжу я на колеса, на весь автомобиль, но никогда не обращаю внимания на тех, кто в нем сидит и кого я, конечно отнюдь не персонально, но чисто принципиально, презираю, ибо совершенно не могу понять, что за удовольствие проноситься мимо творений и предметов, коими обильна наша прекрасная Земля, с такою скоростью, будто бы ты обезумел и вынужден бежать, чтобы не впасть в отчаяние.

Я в самом деле люблю все спокойное и покоящееся, люблю бережливость и умеренность, а всякая спешка и гонка мне глубоко претит. Больше того, что я сказал, и что, видит бог, истинно, мне говорить незачем, а от слов, только что мною произнесенных, ни назойливый треск автомобилей, ни скверный, отравляющий воздух запах, от которого никому нет ни пользы, ни радости, несомненно сразу не прекратятся. Что касается этого сомнительного благоухания, то было бы противоестественно, ежели бы чей‑то нос вдыхал его с удовольствием, но это навряд ли возможно. Вот и все, и не сочтите мои слова за обиду, а теперь продолжим прогулку. Ходить пешком упоительно‑ прекрасно, издревле полезно и естественно, только при этом надо помнить, что башмаки или сапоги должны быть в полном порядке.

Дозволят ли мне высокочтимые господа читатели и доброжелатели, коль скоро они благосклонно принимают и извиняют этот мой торжественный, важно шествующий стиль, подобающим образом обратить их внимание на две особенно значительные фигуры, личности или персоны, и сперва или лучше, во‑первых, на предположительно бывшую актрису, а во‑вторых, на юную и, по‑видимому, начинающую певицу?

Этих двоих я считаю лицами как нельзя более важными, и потому счел своим долгом, прежде чем они действительно выступят и покажут себя, надлежащим образом о них предуведомить, дабы этим нежным созданиям предшествовала репутация особ значительных и знаменитых и при своем появлении они были бы встречены и приняты со всем почтением и заботливой любовью, какими, на мой малопросвещенный взгляд, чуть ли не в обязательном порядке следует отличать подобных людей.

Затем, с половины первого автор, как уже известно, в награду за множество перенесенных им мучений, будет роскошествовать, есть и пить в палаццо, сиречь в доме фрау Эби. До этого ему, впрочем, предстоит одолеть еще изрядные отрезки пути, а также написать изрядное количество строк. Однако достаточно хорошо известно, что он столь же охотно гуляет, сколь и пишет, последнее, правда, он делает капельку менее охотно, чем первое.

У самой дороги возле красивого и замечательно опрятного дома сидела на скамейке женщина, и, едва ее заметив, я возымел дерзость с нею заговорить. Употребляя наивежливейшие обороты, я произнес нижеследующее:

– Простите совершенно незнакомому вам человеку, что при виде вас ему просится на язык неотвязный и конечно же смелый вопрос, не были ли вы прежде актрисой? Дело в том, что выглядите вы точь‑в‑точь как некогда прославленная, великая драматическая артистка. Разумеется, вы справедливо удивляетесь такому ошеломляюще рискованному, дерзкому обращению. Но у вас такое красивое лицо, такая приятная и, хотелось бы добавить, интересная внешность, такая статная фигура, вы смотрите и на меня, и на весь божий свет так прямо, гордо, спокойно, что я никак не мог заставить себя пройти мимо, не отважившись сказать вам что‑нибудь лестное, на что, надеюсь, вы не обидитесь, хоть я и опасаюсь, что за свое легкомыслие заслуживаю если не наказания, то все‑таки порицания.

Когда я вас увидел, меня сразу же осенило, что вы, по‑видимому, бывшая актриса, а теперь вот вы сидите здесь, возле этой обыкновенной проселочной дороги, перед маленькой хорошенькой лавкой, будучи, как мне сдается, ее владелицей.

Возможно, что до нынешнего дня с вами еще никто так бесцеремонно не заговаривал. Ваша привлекательная внешность, то, что вы красивы, приветливо‑спокойны и в пожилом возрасте сохраняете бодрость, изящную фигуру и благородную осанку, – все это дало мне смелость завести с вами разговор прямо на улице. Да и прекрасный нынешний день с его веселым привольем так осчастливил меня, зажег во мне такое радостное чувство, что я, быть может, слишком много себе позволил по отношению к незнакомой даме.

Вы улыбаетесь! Стало быть, вы нисколько не сердитесь на меня за мою непринужденную речь. На мой взгляд, это прекрасно, когда два человека, в сущности совсем друг друга не знающие, порой свободно и доверительно беседуют между собой, ведь для того нам, обитателям этой блуждающей планеты, которая остается для нас загадкой, в конце концов, и даны рот, язык и способность говорить – последняя и сама по себе уже неповторимо прекрасна.

Так или иначе, вы сразу же пришлись мне по сердцу. Может ли столь откровенное признание дать вам повод на меня рассердиться?

– Скорее оно должно меня радовать, – весело заявила эта красивая женщина, – но что касается вашего предположения, то мне придется вас разочаровать. Актрисой я никогда не была.

На это я ей отвечал:

– Некоторое время тому назад я прибыл сюда из недоброго, неблагоприятного окружения, без всякой надежды, без веры, с больной душой, ни на кого не полагаясь. Я был отчужден от людей, враждебен миру и самому себе. Недоверие и боязливость сопровождали каждый мой шаг. Но раз за разом у меня рассеивалось печальное, некрасивое предубеждение, порожденное предельной стесненностью, мне снова стало легче, спокойней, вольнее дышать, постепенно я опять сделался более участливым, красивым, счастливым человеком. Я увидел, что многие мои опасения несостоятельны; чувство безнадежности и неуверенность во всем, которые я словно влачил за собой, понемногу претворялись в радостное удовлетворение и в живое, приятное сочувствие, которое я научился испытывать вновь. Я был словно мертвый, теперь же я чувствую себя так, будто меня подняли, вознесли или будто я только что восстал из гроба и ожил. Там, где, по моему мнению, я должен был узнать много безобразного, тревожного, жестокого, я встречаю обаяние и доброту и нахожу все, что только можно вообразить себе спокойного, утешительного, возвышающего и доброго.

– Тем лучше, – ответила женщина дружелюбным тоном и с таким же выражением лица.

Мне показалось, что настало время окончить этот довольно смело начатый разговор и удалиться, поэтому я простился с женщиной, и сделал это, позволю себе сказать, с изысканной и весьма обстоятельной вежливостью, отвесив ей почтительный поклон, после чего мирно зашагал дальше, будто решительно ничего не произошло.

Робкий вопрос: может ли нарядный шляпный магазин, приютившийся среди зелени, ни с того ни с сего вызвать к себе необычайный интерес, а возможно даже кое‑какие скромные аплодисменты?

Я твердо в это верю, а потому осмелюсь сообщить, что, продвигаясь вперед по прекраснейшей из всех дорог, я вдруг испустил мальчишески‑дикий ликующий крик, на какой моя глотка едва ли могла считать себя способной.

Что же я открыл такого нового и неслыханного? Ах, да решительно ничего, кроме уже упомянутого мною премилого шляпного магазина и салона мод.

Париж и Петербург, Бухарест и Милан, Лондон и Берлин, – все, что только есть элегантного, беспутного и столичного, подступило ко мне, вынырнуло передо мной, чтобы поразить меня, ослепить и очаровать. Однако большим городам и столицам недостает нежной, ласкающей глаз зелени деревьев, благодатности и волшебства приветливых лугов, красы прелестной пышной листвы и не в последнюю очередь аромата цветов, а все это у меня здесь было.

«Все это я обрисую, – твердо решил я, – и вставлю затем в какую‑либо пьесу или некоего рода фантазию, которую озаглавлю «Прогулка». В частности, я ни за что не пропущу этот магазин дамских шляп, ибо в этом случае мое произведение лишится поистине значительной доли своей привлекательности».

Перья, ленты, искусственные цветы и ягоды на хорошеньких забавных шляпках были для меня почти настолько же притягательны, как сама родная природа, которая своей зеленью и прочими теплыми красками приятно обрамляла искусственные краски и порождения фантазии, будто шляпный магазин был не чем иным, как очаровательным произведением живописи. Здесь я рассчитываю на тончайшее читательское понимание. Я откровенно и постоянно боюсь читателей любого рода. Это жалкое признание в трусости кажется мне вполне понятным. Ведь и с другими, более смелыми авторами происходило то же самое.

Боже! Какую премилую, восхитительную мясную лавку заметил я опять‑таки под сенью листвы, а в лавке – розово‑красный мясной товар: свинину, говядину и телятину. Внутри лавки виден мясник, он занимается с покупателями. Разве эта лавка мясника не заслуживает по меньшей мере такого же ликующего возгласа, как шляпный магазин?

Бакалейную лавку достаточно бегло упомянуть.

Всевозможных харчевен я, как мне кажется, еще успею коснуться. Что до трактиров, то чем позже в них заглянешь, тем лучше, вытекающие отсюда последствия, к сожалению, достаточно хорошо известны каждому. Самый добродетельный человек не станет оспаривать, что ему не удается до конца преодолеть в себе известные пороки. Но при всем том, к счастью, ты – человек, а значит, тебя невероятно легко извинить, ведь каждый ужасно просто ссылается на природную слабость своего организма.

Здесь мне придется снова переориентироваться.

Осмелюсь предварительно заметить, что перестройка и перегруппировка удаются мне ничуть не хуже, чем какому‑нибудь генерал‑фельдмаршалу, который принимает во внимание все обстоятельства и включает в схему своего, да будет мне позволено сказать, гениального расчета все случайности и промахи.

О подобных вещах человек внимательный в наше время ежедневно читает в газетах. Вез сомнения он отмечает такие великолепные выражения, как «удар с фланга», и т. п.

Смею ли я признаться в том, что в последнее время пришел к убеждению: военное искусство, по‑видимому, такое же трудное и требующее терпения, как искусство поэтическое, и наоборот?

Писатели, подобно генералам, нередко проводят длительную подготовку, прежде чем решатся перейти в наступление и дать бой, другими словами, прежде чем отважатся выбросить на книжный рынок книгу, произведение искусства или просто какую‑либо поделку, что иногда вызывает мощные и яростные контратаки. Известное дело: книги зачастую влекут за собой дискуссии по их поводу, исход которых бывает настолько жестоким и безжалостным, что самой книге приходится немедленно сгинуть, меж тем как ее жалкий, злосчастный, никчемный сочинитель горестно замыкается в себе и несомненно впадает в отчаяние.

Пусть никого не обескуражит, если я скажу, что все эти, надеюсь, изящные фразы, буквы и строчки я вывожу пером имперского суда. Отсюда краткость, отточенность и острота, наверно ощутимая в некоторых местах, чему впредь никто не должен удивляться.

Но когда же я наконец доберусь до заслуженного мною пиршества у моей дорогой фрау Эби? Боюсь, это произойдет далеко не так скоро, потому что надо устранить еще некоторые довольно‑таки значительные препятствия. А уж аппетит у меня давно разыгрался вовсю.

Покамест я с видом не самого отпетого бродяги и не столь уж великого бездельника и праздношатающегося шел по дороге мимо приветливых огородов, обильных сочными овощами, мимо цветов, источающих ароматы, мимо плодовых деревьев и кустиков фасоли, усыпанных стручками, мимо великолепных высоких хлебов – ржи, овса и пшеницы, мимо дровяного склада, полного дров и стружек, мимо ярко‑зеленой травы и мирно плещущей воды – ручья или реки, – словом, тихо и благонамеренно шел мимо всякого рода людей и вещей, как‑то: симпатичных рыночных торговок, приветливого, расцвеченного яркими флагами дома какого‑то общества, а также мимо других славных, полезных явлений, – мимо необыкновенно красивой волшебной яблоньки и бог его знает мимо скольких еще разнообразных предметов, например, мимо цветов земляники, да что там цветов – я церемонно шествовал мимо уже спелых красных ягод, а в голове моей тем временем теснились всякие мысли, потому что на прогулке человека сами собой осеняют и озаряют разные идеи, вспышки мысли, – потом их надо тщательно обработать. И вот покамест я таким манером шел, навстречу мне попался один человек, чудовище и нелюдь, почти совершенно затмивший для меня белый свет, пренеприятнейший долговязый тип, которого я слишком хорошо знал, парень весьма странный, – одним словом, великан Томцак.

Я бы мог ожидать его в каком угодно месте, на любой другой дороге, но только не на этом милом, славном проселке. Его плачевный, ужасающий вид нагнал на меня страх, а трагическое чудовищное существование сразу заслонило от меня всю прекрасную, светлую перспективу, отняло веселье и радость.

Томцак! Не правда ли, любезный читатель, уже самое это имя отзывается чем‑то страшным и печальным?

– Зачем ты меня преследуешь, зачем тебе понадобилось встретить меня здесь, посреди этой дороги? – крикнул я ему.

Но Томцак мне не ответил. Он величественно, то есть сверху вниз, взглянул на меня. Ростом – или длиной – он превосходил меня намного: рядом с ним я казался себе карликом или маленьким ребенком, жалким и слабым. Этот великан с величайшей легкостью мог бы меня раздавить или растоптать.

Ах, я знал, кто он! Покоя он не ведал. Не спал в мягкой постели, не жил в благоустроенном, уютном доме. Томцак обитал везде и нигде. У него не было родины, а потому не было и прав уроженца. Он жил начисто лишенный счастья, любви, отечества и радости общения с людьми.

Он ни к чему не проявлял участия, потому никто не проявлял участия и к нему, к его жизни и поведению. Прошлое, настоящее и будущее было для него безжизненной пустыней, а жизнь, по‑видимому, слишком ничтожной, слишком тесной. Ничто не имело для него значения, но и сам он тоже ни для кого значения не имел. Его глаза мерцали тоской подземных и надземных миров, и каждое его усталое, вялое движение выражало неописуемую скорбь.

Он был не мертвый и не живой, не старый и не молодой. Мне казалось, будто ему сто тысяч лет, и еще казалось, будто он должен жить вечно, чтобы вечно оставаться неживым. Каждую минуту он умирал, но умереть так и не мог.

Нигде не будет у него могильного холма с цветами. Уступив ему дорогу, я пробормотал про себя: «Будь здоров и пусть тебе все‑таки живется хорошо, друг Томцак».

Не оглядываясь на этот фантом, на этого достойного жалости сверхчеловека, это несчастное привидение, к чему у меня поистине не могло быть ни малейшей охоты, я двинулся дальше и, обвеваемый теплым ласковым воздухом, стараясь превозмочь мрачное впечатление, какое произвела на меня гигантская чужеродная фигура, вскоре вступил в ельник, где вилась прямо‑таки улыбчивая, лукаво‑приветливая дорожка, по которой я с удовольствием и последовал.

Дорога и лесная почва походили на ковер. Здесь, в чаще леса, было тихо, как в душе счастливого человека, как в храме, заколдованном замке или уснувшем сказочном дворце, замке Спящей Красавицы, где все спит и молчит сотни долгих лет. Я входил все глубже в лес, и может быть, я выражусь слишком красиво, если скажу, что казался себе золотоволосым принцем в бранных доспехах.

В лесу было так торжественно, что впечатлительный путник невольно оказывался во власти заманчивых фантазий. Каким счастливым чувствовал я себя в дивной лесной тиши!

Время от времени в эту отрешенность и милый, чарующий мрак проникал издали легкий шум, какой‑то стук, свист или еще какой‑нибудь неясный звук, дальнее эхо которого только усиливало господствующее безмолвие, и я впивал его с истинной отрадой, буквально пил и захлебывался от наслаждения.

Среди всего этого молчания там и сям из прелестного священного укрытия раздавался веселый голосок какой‑нибудь пичуги. Я стоял и слушал. Меня внезапно охватило несказанное ощущение гармонии мироздания и рожденное им, неудержимо рвущееся из радостной души чувство благодарности. Ели вокруг стояли словно колонны, ни малейший шорох не нарушал тишины большого ласкового леса, казалось, его пронизывают, перекликаясь, всевозможные неслышные голоса и сквозь него проносятся всевозможные зримо‑незримые образы. Моего слуха достигали невесть откуда взявшиеся звуки предсуществования.

«Вот также и я с готовностью умру, коли так суждено. Одно воспоминание будет живить меня и после смерти и одна радость делать счастливым даже в могиле, и слова благодарности за эту радость, и упоение этими словами».

Высоко вверху, в самых макушках елей послышался тихий шелест. «Любить и целовать в этом лесу наверно божественно прекрасно», – подумал я. Даже просто ступать по этой почве становилось наслаждением. Тишина возжигала в чувствительной душе молитвы. «Как сладостно, должно быть, лежать неприметно похороненным в этой прохладной лесной земле. Чтобы и после смерти ощущать покой и наслаждаться им! Хорошо бы найти себе могилу в лесу. Быть может, я бы слышал над собой пение птиц и шелест деревьев. Мне бы этого хотелось». Лучи солнца отвесно падали между стволами дубов, образуя сияющий столб, и весь лес казался мне уютной зеленой могилой. Но вскоре я снова вернулся в жизнь и вышел на светлый простор.

Теперь бы самое время появиться очаровательному, уютному ресторанчику с чудесным садом, дарующим живительную прохладу. Пусть бы сад располагался на живописном холме, откуда открывалась бы вся окрестность, а рядом с ним высился бы или стоял еще один, насыпной холм или круглая площадка для обозрения, где можно было бы подолгу стоять и любоваться великолепным видом. Стакан пива или вина тоже не повредил бы. Однако человек, гуляющий в этих местах, вовремя спохватывается, что он ведь вовсе не совершает трудного перехода. Горы, изнуряющие путника, рисуются вдалеке, в голубоватом мареве, окутанные белой дымкой. Он честно признается себе в том, что жажда у него не такая уж томительная и мучительная, поскольку до сих пор ему приходилось преодолевать не такие уж изнурительные расстояния. Речь ведь идет скорее о неторопливой, спокойной прогулке, нежели о путешествии или странствии, скорее о приятном променаде, нежели о стремительной скачке или марше. Поэтому он столь же справедливо, сколь и терпеливо отказался посетить это увеселительно‑усладительное заведение и двинулся дальше.

Все серьезные люди, читающие эти строки, несомненно, горячо одобрят его прекрасное решение и добрую волю. Но разве я еще час назад не воспользовался случаем, чтобы объявить о молодой певице? Теперь она предстанет перед вами.

И не где‑либо, а в окне первого этажа.

Дело в том, что когда я, сделав крюк через лес, выбрался опять на большую дорогу, то услыхал… Но стоп! Маленькая почтительная пауза.

Писатели, хоть сколько‑нибудь смыслящие в своей профессии, воспримут ее с полнейшим спокойствием. Время от времени они с охотой откладывают перо. Беспрерывное писание утомляет, как земляные работы.

Из того окна в первом этаже я услыхал расчудесные, превеселые народные и оперные мелодии, и они совершенно безвозмездно лились в мои изумленные уши, как утренняя музыкальная услада, как предобеденный концерт.

У окошка невзрачного пригородного домика стояла юная девушка в светлом платье, почти еще школьница, хотя уже высокая и стройная, и прелестно пела, пела просто так, приветствуя светлый день.

Приятно пораженный этим нежданным пением, я остановился в сторонке, как для того, чтобы не помешать певице, так и для того, чтобы не лишиться возможности слушать, а соответственно и наслаждаться.

Песня, которую пела девушка, производила впечатление как нельзя более веселой и радостной. Мелодия ее звучала будто само счастье – юное, невинное счастье жизни и любви, звуки подобно ангелам с нарядными снежно‑ белыми крыльями взлетали в голубое небо, откуда, казалось, падали снова, чтобы с улыбкой умереть. Это походило на смерть от тоски, от чрезмерной радости, быть может, от чрезмерно счастливой жизни и любви, от неспособности жить из‑за сверхширокого, сверхпрекрасного, сверхнежного представления о жизни, такого представления, такой мысли, что эта нежная, брызжущая любовью и счастьем, дерзко вторгающаяся в бытие мысль в некотором роде сама себя опрокидывала и разбивалась о самое себя.

Когда девушка допела до конца свою столь же простую, сколь чарующую мелодию – то ли моцартовскую арию, то ли песенку пастушки, я подошел к ней, поздоровался, попросил позволения поздравить ее с дивным голосом и похвалил за необыкновенно задушевное исполнение.

Юная вокалистка, походившая на газель или антилопу в девичьем образе, удивленно‑вопрошающе воззрилась на меня своими прекрасными карими глазами. Лицо у нее было милое и нежное, и улыбалась она пленительно и любезно.

– Вас ждет, – сказал я ей, – ежели только вы сумеете сберечь и с осторожностью развить ваш богатый голос, для чего потребуется и ваше собственное умение и умение других людей, блистательное будущее и большая карьера, ибо вы кажетесь мне, признаюсь честно и откровенно, прямо‑таки будущей великой оперной певицей.

Вы, несомненно, наделены умом, по характеру мягки и податливы и, если я не совсем обманываюсь в своих догадках, безусловно обладаете душевной отвагой. Вам свойственны пылкость и явное благородство сердца, это я только что уловил из песни, которую вы пропели действительно хорошо и красиво. Вы талантливы, более того – гениальны!

Слова, которые я говорю вам сейчас, отнюдь не пустые и не лживые. Напротив того, я хочу просить вас как можно внимательней отнестись к вашему высокому дарованию, всемерно стараться не растерять, не растратить его раньше времени бездумным расточительством и небрежением. Покамест я могу лишь со всей искренностью вам заявить, что поете вы необыкновенно прекрасно, и это нечто весьма серьезное и весьма много значит. А значит, вас надо первым делом призвать заниматься пением и впредь, изо дня в день.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: