Несколько слов о том, как писать роман




© Перевод Е. Вильмонт

 

Что касается истинной величины романа, который явится отражением эпохи, то количество слов, фраз и т. д. не может иметь решающего значения, хотя подчас, вопреки очевидности, многим именно так и кажется. Что же до содержания, то вот что пришло мне в голову: каждый романист или писатель, или как он еще там себя величает, по природе своей или в силу профессии – светский человек. У одного это свойство может быть органичнее, чем у другого. Но оно нередко бывает мнимым, и потому иной раз кажется, что писатель, светски менее одаренный, легче отваживается заводить светские отношения, нежели тот, кто действительно знает свет. Это происходит оттого, что истинно светский человек не любит, не считает хорошим тоном, или попросту приличным, выставлять напоказ свои особенности, свои познания или взгляды, ведь истинно светскому человеку присущи сдержанность и благородное сознание своего долга, о чем человек несветский или принадлежащий к полусвету знает очень мало или вовсе ничего. Итак, бывают романисты, так сказать, малого духа, стремящиеся к грандиозности и великолепию, что при чтении, конечно, сразу же бросается в глаза и производит жалкое впечатление. Романист же великого духа ведет себя иначе, ясный, осторожный и великий дух прекрасного чувствует себя в скромном непритязательном окружении, ощущая или зная, что тем самым производит хорошее впечатление и оказывает прекрасное, даже возвышенное воздействие на читателя, если только тот способен воспринять книгу так, как хочет автор; такой автор стремится добродушно или с юмором вторгнуться в области, на которые обычно весело взирает сверху вниз. В известной мере он – обладатель состояния, которое не потрогаешь руками, он – нечто вроде настоящего богача. По‑моему, каждая истинно добрая, хорошая, мирная и поучительная книга, каждый по‑настоящему хороший роман не оставляет ощущения, будто автор перенапряг все свои душевные и творческие силы. В такой книге всегда есть недосказанности, которые можно принять за цветистость слога, есть аромат, есть изобилие, приятное нам. И вот, во имя непреходящей ценности их книг, я хотел бы посоветовать романистам – пусть лучше делают ничтожное значительным, нежели значительное ничтожным.

 

Совсем немножко Ватто

© Перевод Е. Вильмонт

 

Сцена с деревьями и действующими лицами. Она изображает парк. Появляются: Равнодушный, Обманщик, Сентиментальный, Забавная особа.

Равнодушный: Уже сотни людей дивились моему абсолютному безразличию к их судьбам. Негодование, которое я вызываю, не причиняет мне вреда. Моя высохшая душа не приемлет ни друзей, ни врагов. Я ни человеколюб, ни человеконенавистник. Главное, я облачен в холодный драгоценный бархат, и если я сам себе кажусь большой, красивой, породистой кошкой, живущей только ради себя, то, вероятно, подозрения, о которых мне твердят кругом, вполне обоснованны, и это сравнение с кошкой справедливо. Жизнь для меня – столовая, где я столуюсь, вернее пирую один. Одна из наиболее выдающихся моих особенностей заключается в том, что я никогда еще не скучал. Члены мои, по всей вероятности, сделаны из вещества, напоминающего алебастр, впрочем, достаточно эластичный. То, что меня повсюду считают человеком в высшей степени невозмутимым и холодным, связано с моим характером. Я похож на свечу, пламя которой смеется над собой и горит всегда одинаково. Бесчувственным меня, пожалуй, не назовешь. А те, кто счел бы меня таковым, впали бы в вопиющее заблуждение. Но вот что во мне особенно уникально, так это то, что чувства мои бесчувственны, а бесчувственность исполнена чувств, и понять это скорее всего могу лишь я один. Если я вытяну руку, она начнет существовать точно рука мумии, омертвев в застылой неподвижности, а мой лунный лик кажется насмешливым от написанного на нем высокомерного измождения и унылости. Разве сердце мое не подобно ледяному солнцу, а нервы мои – раскаленным проводам, которые не более чем фабричное изделие. И разве не царит отчуждение там, где я нахожусь? То, что я никогда не делаю ничего плохого и ничего хорошего, мне самому сплошь и рядом представляется чем‑то ненатуральным, почти кукольным, но мое неучастие в жизни подобно огромному, прекрасному, сверкающему зеленью дереву, на фоне черно‑синего неба моих представлений о том, что я – душевнейшая бездушность, что я – никогда не высказанное заколдованное слово, никогда никому не подаренный и никем не ощутимый смертельно‑сладостный поцелуй, и самое судорожное, никогда не кончающееся усилие, и невыплаканные, окаменевшие слезы, что подобно жемчужинам катятся по моим щекам, производя одновременно меланхолическое и насмешливое впечатление, и, раненный стрелой, с жалобным криком падающий с золотых небес окровавленный голубь, порочное благочестие, гримаса отвращения, которую можно сравнить со складом, где штабелями сложены все радости и веселия живой жизни. Никогда я не был настолько отважен, настолько дерзок, чтобы ощутить сожаление из‑за бесчисленных убийств, которые мне так нравилось совершать, убийств самого себя, хотя, возможно, здесь есть противоречия, ибо человек равнодушный вроде меня лишь исподволь может прийти к познанию столь светлого и великолепного празднества, к созерцанию триумфального шествия, во время коего люди, наблюдая радость, проснувшуюся после долгого сна, могут кое‑что понять, а едва эта радость кому‑то покажется тоской, после многоречивого периода бесплодия, зовущегося любовью, начинаются роды. Моя манера открывать и закрывать глаза напоминает открытие и закрытие занавеса во время представления изысканной и элегантной трагедии. О, если бы один‑единственный раз в моей жизни я был груб, это послужило бы доказательством моей буржуазности. Кажется, Обманщик считает, что настал его черед говорить. А поскольку мне безразлично, заметят меня или нет, добьюсь я признания или не добьюсь, то вполне естественно, что я увлекся, а посему хочу заявить: я умолкаю. Будь я похож на тюльпан или розу, на гвоздику или на куст олеандра, от меня исходил бы аромат мечты и несбыточного желания увериться в том, что мое спокойствие и самообладание имеют хоть какой‑то смысл и все же являют собой нечто более сложное, нежели приобретенная в юности привычка.

Обманщик:

Мне настолько полюбилась роль человека наивного и чистого сердцем, что каждая дама мгновенно верит мне и я сам нередко попадаюсь на удочку собственного притворства. Мои обманы – это мое счастье. Ни один самый искренний и прямой человек не может быть так галантен, как лжец. Мое искусство обмана, с моей весьма благоразумной точки зрения, приносит счастье тем, кто был бы вовсе не способен стать счастливым, будь я с ними честен. А посему я причисляю себя к весьма заслуженным людям.

Сентиментальный:

Делая вид, что посмеивается надо мной, Равнодушный жалеет себя, а жалея себя, сам над собой улыбается. Его улыбка – как картина, изображающая бескрайнюю степь, картина, в которой нет ничего, кроме блеклой, но высокой стоимости. Я принес домой цветы и составил из них пышный букет, который сродни отважному путешественнику, хотя тихо стоит на месте, точно юноша, околдованный, плененный видом своей возлюбленной. Цветы в вазе счастливы тем, что они сорваны во имя той, которая отклонила мои уверения в преданности, ибо то были потоки слов, клятвы и пылкость Сентиментального. Но я так и сияю от удовольствия. В тоске по той, что недовольна мною, скрыто целое море упоительного взаимопонимания и согласия с самим собой, но ей это неизвестно, а я еще больше люблю ее за это неведение. И вот опять цветы! Если бы кто‑нибудь увидел, как я говорю с ними, меня сочли бы помешанным. Вот я склоняюсь над ними, вот отскакиваю от них, словно они, эти милые, невинные создания, внушают мне страх. Сентиментальность, как ты порой смешна! Но ты превращаешь меня в катящийся обруч, в летуче‑светящийся мяч. Я – пуля, не ведающая ни досады, ни сомнения. Я дрожу, мерцаю от внезапных фантазий, которые вдруг осеняют меня без малейших усилий с моей стороны; они, эти фантазии, озорничают во мне, озорничают со мной, точно дети, которым, когда они играют, принадлежит улица, площадь, лестница, дом, – словом, весь мир. А играют ли со мной мои сентименты? Цвета цветов то обрадуют меня, то вдруг обидят, оскорбят, убьют, сломают; они то смущают меня, то придают мне сил. Но что же происходит? Что делает она в тот миг, когда понимает, что без такой, как она, Сентиментальному нет выхода, нет жизни, ибо без такой, как она, единственной, он не может быть сентиментальным, а не быть сентиментальным для него невозможно, нестерпимо, немыслимо. Отсюда следует: прав только я один, прав в той мере, что уже граничит с совершенством, и это надо усвоить тому, кто тщится хоть отчасти меня понять.

Забавная особа:

(вид у нее весьма торжественный)

Сентиментальный, ты понятен без дальних слов. Равнодушный куда более велик и значителен, чем ты. Над сентиментами смеются. Перед лицом равнодушия стараются держаться твердо и заглядывают в вечность, что не слишком‑то приятно. Обманщик будит в нас негодование, впрочем, с примесью восхищения. Я же – сама скромность, я пекусь о равновесии души, а значит, и о равновесии всех черт характера. Мой дар быть забавной – добродетель, которую потому можно назвать великой, что она берет начало из источника убежденности в том, что ее никогда не признают истинной добродетелью. Главным образом надо мной смеются потому, что я выступаю всерьез. Многие полагают, будто это происходит невольно, тогда как здесь все дело в создании формы. Но моя профессия, мое призвание преимущественно заключаются в том, чтобы всеми силами стремиться заставить зрителя уверовать, будто я и в самом деле наивна. Я создаю иллюзию, словно бы самобытность и простодушие еще существуют. У людей есть все основания ликовать всякий раз, как я появляюсь перед ними во весь рост, тщательно неряшливая с головы до пят. И эта неряшливость – произведение искусства. Мой вид напоминает им нечто естественное, знакомое, к примеру бедного сиротку. Для них я восхитительна, но для себя – ничуть, однако приличия ради я должна радоваться, что пробуждаю веселье, которое помогает мне снискать хлеб насущный.

Все четверо: взявшись за руки и выходя на авансцену

Мы больше похожи друг на друга, чем это принято думать, и отличают, отделяют нас друг от друга лишь нюансы. Все краски, звуки, слова, характеры – родственны. Благодаря тому что мы живем, мы похожи до мельчайшей черточки, вот только каждый из нас иначе подает себя, а следовательно, и воспринимается иначе.

 

Хозяева и служащие

© Перевод В. Ломова

 

Я хочу, совсем немного, поговорить на тему «хозяева и служащие». Проблема эта глубоко врезалась в современную жизнь, которая, кажется, так и кишит служащими, а они иной раз упускают из виду это особое обстоятельство. Разве не спим мы порой с открытыми глазами, разве не бываем слепыми, будучи зрячими, бесчувственными, все чувствуя, разве не прислушиваемся, несмотря на отсутствие слуха, и не останавливаемся на ходу, когда никуда не идем? Какая череда спокойных, солидных, благопристойных вопросов!

Эй, вы, истинные хозяева, подойдите‑ка ко мне, чтобы я мог разобраться, как на самом деле выглядят истинные хозяева! Хозяин, на мой взгляд, это весьма ценная диковинка, и хозяин, на мой взгляд, это человек, который сплошь и рядом испытывает странную потребность позабыть о том, что он хозяин. Служащие отличаются тем, что с удовольствием воображают себя хозяевами, тогда как хозяева время от времени с оттенком вполне понятной зависти взирают на забавы и безрассудства служащих; ибо мне представляется несомненным тот факт, что хозяева одиноки, что они всегда правы, а следовательно, жаждут узнать, какова же на вкус и чем пахнет несправедливость, но этого им знать не дано. Хозяева могут приказывать и поступать как им заблагорассудится, служащие же – нет, и вследствие этого они постоянно жаждут распоряжаться, поскольку лишены такой возможности, в то время как хозяева, можно сказать, зачастую бывают по горло сыты своим начальственным положением и предпочли бы служить и повиноваться, нежели отдавать приказания, посему их собственное существование представляется хозяевам довольно однообразным.

«Как мне хотелось бы, чтобы на меня иногда накричали» – по‑моему, такая мысль вполне может зародиться в голове того или иного хозяина, тогда как служащие ничего не знают о подобных, неисполнимых желаниях. Одного богатства недостаточно, чтобы быть хозяином, так же как служащему вовсе не обязательно быть бедным и несчастным. Напротив, по моему глубокому убеждению, хозяин потому и хозяин, что к нему обращаются с разными вопросами, а служащий потому и есть служащий, что он постоянно спрашивает. Служащий ждет, хозяин заставляет ждать. Подчас ждать бывает также приятно или даже еще приятнее, чем заставлять ждать, ведь для этого все‑таки требуются усилия. Ждущий может позволить себе эту роскошь, не неся никакой ответственности за нее, он может, покуда ждет, думать о жене, детях или о возлюбленной и т. д., заставляющий ждать, конечно, тоже может себе это позволить, если захочет. Но тут выясняется, что незначительная, казалось бы, фигура ждущего ни на минуту не выходит из головы у заставляющего ждать, что последнего конечно же тяготит.

«Вероятно, теперь этот зависимый от меня человек премило хихикает», – думает хозяин, и ему хочется поддаться почти безудержному хозяйскому гневу, а то, что подобный, абсолютно непостижимый вид гнева вообще возможен, объясняется щекотливостью хозяйского положения. Более того, хозяин должен быть чем‑то вроде сверхчеловека, и все‑таки он остается человеком, ближним, а потому: «К чертовой матери! – кричит он, словно бы испугавшись самого себя, – пожалуй, он уже довольно долго ждет, он вконец меня измучил своим терпением!» И хозяин нажимает на кнопку звонка, вернее, наносит удар этой кнопке и в мгновение ока осознает всю бесплодность попытки облегчить свое существование. Он нарочито грубо обходится с угодливым служащим, он готов как тигр накинуться на эту овцу, ожидающую от него только самообладания и умеренности, и вместо того чтобы наброситься и уничтожить это столь его раздражающее безобидное существо, хозяин в сердцах швыряет бумаги, которые, как ему кажется, слишком деловито взирают на него, ворошит их, словно они во всем виноваты, а служащий при этом и не догадывается, что творится с хозяином, которого оскорбляет то, что он способен на чувства, его обижает то, что он хотя бы изредка может быть несчастным, которого в глубине души почти губит мысль, что его считают губителем, а никакой он не губитель, он не хочет и не может им быть.

«Разрешите мне помочь вам». Какое зачастую несказанно прекрасное настроение овладевает людьми, пишущими эту фразу, и как невероятно портится настроение у человека, принужденного написать: «Я считаю, что то‑то и то‑то должно быть сделано».

Приказывать, повиноваться, все вперемешку; хороший тон имеет власть как над хозяевами, так и над служащими. Я, как служащий, предлагаю сделанную мною работу, и того, кто ее примет в расчет, в свою очередь считаю хозяином, и мне хочется, чтобы он почувствовал удовлетворение, чтобы он увидел и оценил возможность, какую я ему даю.

Мои соображения, конечно, наводят кое‑кого на мысль, что я слишком глубоко вникаю в жизнь, ставшую, пожалуй, уж больно чувствительной. Отчего так получилось? Изменится ли это или все останется по‑прежнему? Почему я об этом спрашиваю? И почему у меня возникает столько вопросов, незаметно, один за другим? Я, например, знаю, что прекрасно могу жить без всяких вопросов. Я и жил без них долго, ничего о них не зная. Я был открыт настежь, но они даже не закрадывались в меня. Теперь они взирают на меня так, будто я им чем‑то обязан. И я, как и многие другие, стал очень чувствителен. Время чувствительно, точно ошеломленный, молящий о помощи человек. Вопросы тоже молят, они бывают чувствительными и нечувствительными. Чувствительность ожесточается. Человек, никому и ничем не обязанный, быть может, самый чувствительный и есть. Меня, например, обязательства ожесточают. Молимые молят молящих, которым этого не понять. Все эти вопросы, кажется, стали хозяевами, а те, кто пытается их разрешить, служащими. Вопросы выглядят озабоченными, будучи беззаботными, и заботятся, во всю хлопочут об увеличении количества вопросов, полагая, что те, кто на них отвечает, совсем нечувствительны. Того, кого их появление ни на секунду не выводит из равновесия, они называют чувствительным. И если они подступают к нему разомкнутым строем, он их уничтожает. Почему многие из них этого недооценивают?

 

Что‑то вроде рассказа

© Перевод Н. Федоровой

 

Знаю: как романист я что‑то вроде ремесленника. Рассказчиком меня никак не назовешь, это уж точно. Когда на сердце хорошо, то есть когда я в добром настроении, я крою, тачаю, кую, стругаю, приколачиваю, скрепляю шпонками, а иной раз даже гвоздями сбиваю друг с другом строки, чье содержание тотчас становится понятным каждому. Если угодно, можно назвать меня мастеровым от литературы. Я пишу и вместе с тем обновляю, перелицовываю. Кое‑кто из благорасположенных ко мне людей полагает, что вполне допустимо считать меня писателем, а я по мягкости и уступчивости характера не протестую. Мои прозаические произведения, думается, являют собой не что иное, как фрагменты длинной реалистической истории, без сюжета и интриги. Наброски, время от времени создаваемые мною, – как бы главы романа, то короткие, то более пространные. Этот свой роман я пишу все дальше и дальше, а он остается неизменным и мог бы по праву носить титул книги, искромсанной, распоротой книги, повествование в которой ведется от первого лица.

Пожилой, то есть уже стареющий, а может быть, и в самом деле изрядно старый, сиречь совершенно преклонного возраста человек, которому кроткий, добросердечный камердинер каждое утро щеткою или гребнем причесывал отливающие серебром волосы, полагал себя вправе думать и во всякое время без смущения утверждать, что два человека, проявившие себя в корне различными, суть его сыновья. Некто дает мне таким образом прелестный и бесспорно весьма поучительный сюжет, но распространяться об этом я до поры воздержусь. Попробуйте отгадайте, кто предоставляет мне для обработки замечательный материал!

Мне не составит труда вообразить, будто я нахожусь в старинной, однако же светлой, солнечной, веселой комнате со старомодной печью, на изразцах которой передо мной предстанет целая история в картинках, и я стану рассматривать одну картинку за другой, читая сию увлекательную повесть.

Первый сыночек хорош собою, но, к сожалению, довольно беспутен, тогда как второй отпрыск, хоть и не слишком видный обличьем, верней сказать, не очень‑то привлекательный, выделяется солидностью и деловитостью. Первый скитается по белу свету, зато номер два – вот уж паинька, аккуратный да услужливый! – остается дома, где у возлюбленной первого сколько угодно поводов со страстью, то бишь с тоскою поразмышлять о скоропалительных отъездах, иными словами, о пылком идеалисте, который теперь, по всей вероятности, голодный и холодный скитается где‑то на чужбине. Как зовут этих персонажей, мы умолчим.

А кладезь талантов, быть может, и правда сидит теперь в чужом краю, положа зубы на полку, иначе говоря, есть ему нечего. Платье у него тоже, поди, начинает мало‑помалу терять опрятность, а уж выберет ли он время зайти к цирюльнику, так это и ему самому, и его оставшейся дома подруге, барышне от природы деликатной, кажется весьма сомнительным. Однако ж за эту сомнительность она только крепче любит его. Старик отец – нынешний продолжатель и глава рода – подчас вовлекает, втягивает молодую девицу в беседу и, возможно, говорит ей: «Сын мой всей душою стремится домой, и это безусловно превосходнейшее свойство характера делает его до крайности впечатлительным, а между тем он странствует по некогда богатым и сильным, ныне же пришедшим в упадок городам, чей руиноподобный облик наполняет восторгом чуткие к искусству сердца; или, быть может, дорога ведет его через горы и долы, быть может, на пути своем среди сомнительного, пестрого общества он встречает людей, которых, как видно, согнула забота, и видит, как они входят в самые разные двери – кто в солидные и внушительные, кто в скромные и неприметные. Где же ты, надежда моей старости?» С этими словами старец, если, разумеется, можно счесть такое правдоподобным, принимается заламывать руки, а барышня не находит ничего лучше, как пойти в этой жалостливой сцене за его примером. Наступил вечер; второй сын позволяет себе непрошеным гостем войти в тихие, высокие, безмятежные покои. «Поди вон!» – кричат ему оба в один голос. «Но отчего?» – вопрошает он, принимая вызывающий вид, и все трое словно бы изумляются самим себе, замирают в достопримечательной недвижности и долго не произносят ни звука; в конце концов барышня, желая даровать своей душе мир, каковой надобен ей во всех отношениях, садится за фортепьяно и начинает играть, с большим подъемом и блеском, как оно и должно быть.

Происходит все это в доме, который с незапамятных времен стоит посреди обширного, изрезанного множеством тропинок, засаженного разнообразнейшими растениями парка. На следующее утро в усадьбу является незнакомец, чье лицо из предосторожности скрыто маскою, и просит хозяина принять его. Хозяин велит узнать, что ему надобно. «Совсем немного», – передает через дворецкого пришелец и получает разрешение войти. Представ перед владельцем дома, он рассказывает, что, мол, желанного друга красавицы девицы нет более в живых. Всевозможные тяготы, именуемые жизненными неурядицами, оказались сильней его, одержали над ним верх. Услыхав сию небылицу, старик отец – надо сказать, человек, бесспорно, благороднейший – упал без чувств. Слуги, ясное дело, поспешили на помощь, подняли его, отнесли в опочивальню и до прихода лекаря заботливо уложили в постель. Барышня убежала в будуар, а весьма довольный собою второй отпрыск, этот якобы примерный сын, с недюжинной ловкостью исполнил в гостиной радостный танец.

И говорил он при этом, конечно же, «теперь я господин», иначе и быть не могло; ну, неужто здесь не проглядывает, не просвечивает питающий меня источник, тот луг, на котором я, как говорится, вволю нащипал травки?

Между тем на долю первого сына выпадает множество испытаний, и вот как‑то раз погожим вечером он располагается отдохнуть на невысоком холме, который природа наделила идиллически‑безмятежною красою, под сенью деревьев, что росли в беспорядке и вместе с тем создавал и в этом уютном уголке ощущение какого‑то высшего порядка, и размышляет о прелестях отроческих годов, о приятностях жизни в родительском доме, обо всем том, что мило сердцу и некогда окружало его, а в это время к нему является гость. И гость этот открывает ему, что она по‑прежнему его любит. Услышав радостную весть, он вскакивает на ноги, восклицает, что сей же час отправится к ней и они наконец‑то увидят друг друга. И действительно, в скором времени встреча состоялась.

Вы, наверное, уже поняли, что это Шиллеровы «Разбойники» и серьезность на меня навевали, и заставляли насмешничать, – ведь недавно я вновь, в который уж раз, от души наслаждался этим совершенным, целостным творением.

Плакаты, привлекшие вчера на вокзале мое внимание, с готовностью подсказали мне колоритный антураж.

А в иных комнатах попадаются весьма достопримечательные печи.

 

Кошке под хвост

© Перевод Н. Федоровой

 

Вот пишу я здесь этот прозаический фрагмент, который будто бы так и просится из‑под пера в тихий полуночный час, а ведь пишу‑то кошке под хвост, сиречь на один день, не больше.

Кошка с ее хвостом – прямо как фабрика или даже целая промышленная фирма; это на нее литераторы каждый день, а быть может, и каждый час добросовестно и прилежно работают, ее снабжают. Уж лучше снабжать, чем вести вокруг снабжения бесполезные, а вокруг пользы долгие, пустые разговоры или дебаты. Временами и крупные поэты и писатели творят кошке под хвост, уверяя себя, что, мол, разумнее хоть что‑нибудь делать, нежели сидеть сложа руки. Кто хоть что‑нибудь бросает под хвост кошке, этому воплощению коммерциализованности, делает это ради ее загадочных глаз. Кошка – существо знакомое и вместе с тем незнакомое; она дремлет и во сне мурлычет от удовольствия; попытайся разобраться в ней – и перед тобою встанет непостижимая загадка. Хотя, по общему признанию, эта кошка как будто бы являет собой угрозу для просвещения, но без нее, видимо, не обойтись, ведь она – это само время, в которое мы живем, на которое работаем и которое обеспечивает нас работой; банки, рестораны, издательства, школы, гигантский размах торговли, необычайная широта товарного производства – все это и – вздумай я (что вполне допустимо) перечислить по порядку то, что полагаю излишним, – еще многое другое как раз и есть пресловутая кошка. С моей точки зрения она не просто способна участвовать в производстве, не просто представляет некую ценность для машины цивилизации как таковой, нет, повторяю: кошка – это само производство, и, думается, смело, во всеуслышанье заявить о своем нежелании идти кошке под хвост вправе лишь так называемые непреходящие ценности, например шедевры искусства или деяния, поднявшиеся высоко над гулом, рыком, шумом и гамом будней. Что не сметено, не уничтожено ненавистью и пристрастием, иначе говоря, не брошено под хвост кошке, созданию бесспорно весьма примечательному, то, как можно домыслить, сохранится надолго, причалит словно корабль‑торговец или корабль‑красавец в гавани далекого будущего. Коллега Писакли, на мой взгляд, кропает явно кошке под хвост, хотя писания его и сочинения чрезвычайно взыскательны. А вот Строчилли – само по себе его творчество превосходно, и узами брака он связан с изумительно красивой женщиной, и кушает отменно, и каждый день совершает чудесные прогулки, и квартира у него лежит в романтическом месте, – Строчилли пребывает в вопиющем заблуждении относительно кошкохвостизма собственных творений, ибо свято верит, что кошке нет до него дела. Кошка считает его своим, он же упорно думает, что она не видит в нем проку, а это отнюдь не отвечает действительности.

Я называю кошкою современность; что же до будущего, то я не разрешаю себе выискивать фамильярные прозвища.

Зачастую кошку понимают превратно, воротят от нее нос, а если и дают ей что‑нибудь, то сопровождают этот поступок отнюдь не уместными раздумьями, так как высокомерно бросают: «Ну, это кошке под хвост», будто издревле не заведено, чтобы все люди работали на кошку.

Все, что создается, сперва получает она и с удовольствием угощается, и лишь то, что вопреки кошке продолжает жить и воздействовать, бессмертно.

 

Ожерелье

© Перевод Н. Федоровой

 

Некто пытался разобраться в книге, которая вышла, казалось, скорей из‑под пера художника‑графина, нежели писателя. Действие виделось этому читателю сплетением тончайших линий.

Один медлительный и робкий нравом господин, в самом что ни на есть стандартном, прямо‑таки безликом костюме, почувствовал симпатию к женщине, которая едва ли не с детской наивностью призналась, что она – особа совершенно заурядная, жадно мечтающая обладать жемчужным ожерельем огромной ценности.

Безыскусной улыбкою она одарила невидного господина, который деликатно вложил ей в ладонь вожделенный предмет, и прошептала:

«Бывают же на свете очаровательные люди».

Сияя от удовольствия, она отправилась домой. В одну из тех трех‑четырехкомнатных квартирок, с непременным зеркальным шкафом, каких в столице великое множество.

Муж изо дня в день смотрел на нее, что называется, круглыми, простодушными, пустыми глазами, даже чуточку глуповато. А ей давно приелась мужнина всегдашняя повадка, в которой было что‑то деревянное, неотесанное. День за днем он на всех парусах, как лодка, или пыхтя, как паровоз, отбывал на свое поле деятельности, а когда наступал вечер, возвращался домой в твердом убеждении, что имеет полное право считать себя безукоризненным. Выглядел он до того солидно, что, едва скользнув по нему взглядом, каждый отчаянно торопился отвести глаза, чтобы не свалиться с ног от несокрушимой веры в его добродетельность. Его самоуверенные замашки повергали жену в смущение, а поскольку это не вполне нравилось ей и изрядно докучало, она звала его Докукой и видела в нем не человека, а всего‑навсего надоедную куклу, этакий автомат, исправно выполняющий свои обязанности. Даже когда ему хотелось сказать комплимент, выходило что‑то фамильярно‑назойливое. Он, конечно же, всегда желал быть таким, каким бы должен, но это ему не удавалось. Его усилия быть иным, не таким, каков он есть, дали жене повод не долго думая решить, что характером он смахивает на пишмашинку: тарахтит, а вот выразительности в этом тарахтенье ни на грош. К примеру, она говорила ему: «Подай мне то‑то и то‑то». Он с готовностью подавал, но при этом бог весть в который уж раз совершал какую‑нибудь неловкость, и вновь был немыслимо скучен, и не понимал женской души, и вообще, нескладехе вроде него только в фарсе выступать. Он никогда не выходил из себя, держался ровно и потому казался пресным; поскольку же придраться к этой пресности было невозможно, он выглядел этакой безропотной жертвой, которой никто не принимал. Он был кругом прав, а значит, ни на что не годился. Бывают – или бывали – cocus, то бишь обманутые мужья, которые приходили в бешеную ярость. Впрочем, он был не из их числа, хотя не то знал, не то догадывался о существовании сказочного богача, но эта фигура лишь забавляла его, ибо мнилась ему совершенно безобидной. Так оно и было на самом деле, ведь тот, кто дарит женщине миллион, вряд ли очень умен и взыскателен; такой человек относится к категории персонажей фантастических, которые вроде бы и не существуют по‑настоящему, реальны не во всех отношениях. Наверняка это какой‑нибудь слабак и мямля, думал он.

В то же самое время он заметил, что жене его не иначе как суждено умереть от этого ее трогательного приключения. Глядя, как она лежит в постели, он сравнивал ее с надломленной лилией, с разгаданной загадкой. Пока была в добром здравии, она являла собою тайну, которая теперь разъяснилась. «Люди, – сказал он себе, – рождаются и гибнут, как волны, бегущие вдаль друг за другом».

Впервые в жизни он изведал, что есть смех. Прямо‑таки упоительный хохот пронизал все его существо, однако же он заточил его в себе, не дал ему сорваться с губ, наслаждался им в тиши, точно лакомством или изысканным напитком. Он благодушно наблюдал за угасающей женою. А она впервые в жизни не находила в его облике недостатков. «Жаль, – вздохнула она про себя, – жаль, что уже слишком поздно».

Похоронив ее, он достал из ящика ее письменного стола ожерелье и отнес его к ювелиру, а тот выложил взамен кучу ассигнаций или, может быть, выписал ему чек, который он предъявил в соответствующем месте.

Теперь он был богат!

Прощайте, каждодневные поездки в контору! Добро пожаловать, дорогостоящие сигары! Держитесь, официанты, ибо отныне он станет обедать в ресторанах!

У себя в комнате он подбросил банкноты в воздух, и они, падая, устлали весь пол.

Жизнь была блаженством!

Кто из людей разумных не желал бы пасть жертвою выгодного для себя обмана?

 

 


[1]Uber Robert Walser. Fr./M., 1978, Bd. I,S. 90.

 

[2]Герцен А. И. Полн. собр. соч. в 30‑ти томах, т. 10. М., 1956, с. 96–97.

 

[3]Uber Robert Walser, Bd. I,S. 52.

 

[4]Андрей Белый называл К. Моргенштерна «своим старшим братом» и «величайшим из современных поэтов», который «стоит над начатками новой культуры звездой». Белый Андрей. На перевале. Берлин – Петербург‑Москва, 1923,с. 148.

 

[5]Uber Robert Walser, Bd. II,S. 257.

 

[6]Ремизов А. М. Избранное. М., Художественная литература, 1978,с. 19.

 

[7]HamannR., Hermand J. Impressionismus. Berlin, 1960,S. 124.

 

[8]Прелестная малютка‑францу жен на (фр.).

 

[9]1 августа 1291 г. – официальная дата образования Швейцарии; в этот день три лесных кантона объединились в конфедерацию.

 

[10]Равахоль – французский анархист; в 1892 году совершил два покушения на парижских судебных исполнителей, приговоривших рабочих‑анархистов за стычку с полицией к принудительным работам. В том же году Равахоль был казнен.

 

[11]Робер Гискар (1015–1085) – граф, один из нормандских авантюристов, основавший Неаполитанское королевство.

 

[12]Джованни Баттиста Тьеполо (1696–1770) – итальянский живописец, крупнейший представитель венецианской школы.

 

[13]Владельца салона мод (фр.).

 

[14]Литератор (фр.).

 

[15]Имеется в виду немецкий писатель Якоб‑Михаэль Ленц (1751–1792).

 

[16]Штауфер‑Берн Карл (1857–1891) – швейцарский живописец, гравер и скульптор.

 

[17]Клеменс Брентано (1778–1842) – немецкий поэт и писатель‑романтик. Писал лирические стихи, рассказы и сказки в народном Духе.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: