Глава пятая. Часть первая 8 глава




И у нас, в моем отчем доме в Симбирске, стихи Некрасова, романы Тургенева и Чернышевского с их народным содержанием были основополагающим чтением. Дурным тоном среди людей нашего круга считалось говорить с восторгом о самодержавии, соучаствовать в делах власти. Сотрудничество с властью допускалось лишь в таких областях, как просвещение, медицина, земское устройство и тому подобные сферы деятельности.

Не пора ли задуматься, почему так часто в XIX веке в России выступали против царей, на них охотились, как на дичь, их даже убивали? А часто ли такое происходило во Франции, Германии, Италии или в Англии в то же время? Проблемы жизни общества в тех странах уже были решены иным путем. Бомбистами руководили, по сути, не партии и кружки революционеров, а производительные силы, промышленные капиталы, которые не могли развиваться в тех условиях. Самодержавие не только невероятно впрямую давило и оскорбляло средневековыми правилами и церемониями своих подданных, но и угнетало промышленный капитал. Удивительная игра с непомерными налогами для частных предприятий и льготами для казенных. Во что бы то ни стало сразу, немедленно сорвать, не задумываясь о завтрашнем дне.

Наша семья не была исключением: мысль о посильном служении Отечеству и народу внедрялась родителями в нас, детей, сызмальства — об отце здесь не говорю, ибо его пример по созданию сельских школ в губернии хрестоматиен — и была абсолютно органичной для всех. Но все же в детстве, наверное, никто из нас не думал о судьбе революционера. Мы были только детьми своего круга. Прорвался к этой мысли вполне самостоятельно лишь Саша, но он был человеком в высшей степени неординарных, я бы даже сказал, гениальных способностей. Правда, мама полагала, что в этом определённую роль сыграл его ранний отъезд из дома — останься он с ней и под её влиянием, она бы его уберегла. Но она — мать. Мы, все остальные дети, почти вынуждены были пойти по его пути. Но тут же заметим: на любом поприще, для любой карьеры казнь брата, обвиненного в государственном преступлении, была бы препятствием. Я это понимал всегда, даже когда вполне осмысленно поступал в Казанский университет на юридический факультет.

Факультет был выбран не случайно, хотя поступали на него в основном те, кто стремился к государственной карьере. Может быть, мне больше бы подошел философский факультет с его мировоззренческой широтой и общими вопросами, которые стали меня интересовать, но такие факультеты имелись лишь в Петербургском и Московском университетах, а уже было ясно, что мама не хотела бы отпускать меня далеко от себя. В конце концов Маркс тоже, выбирая в юности, выбрал юридический. Но многие, наверное, замечали, как нездоровые люди стремятся стать врачами, причем любострастники — почему-то даже венерологами, а люди нервные, склонные к перевозбуждениям, — психиатрами. Во мне же билось вполне естественное стремление узнать как можно больше о законах, по которым жила империя, осмыслить правила человеческого общежития, но одновременно я понимал, что я уже «меченный» обществом. Оно всегда будет на меня смотреть подозрительно, а значит, мне нужно быть во всеоружии, чтобы отстаивать свои права и права моей семьи. Тут же замечу, что профессия эта мне почти не пригодилась и не стала любимой. Казанский университет, к слову, тоже был выбран не только потому, что здесь жили две замужние сестры моей матери — Анна Александровна Веретенникова и Любовь Александровна Пономарева, но и потому, что Казанский университет заканчивал мой отец, а значит, имелся ещё один аргумент, чтобы брату казненного государственного преступника в приеме было неприлично отказать. По стопам, дескать, не брата, но отца. Разве отвечает брат за брата и разве отцом обоих братьев не был выдающийся деятель просвещения, закончивший именно этот университет? Всей семьей мы переехали в Казань, когда мне пришло время продолжать образование, потому что это было сравнительно близко от Симбирска, где у нас тоже оставались корешки, в частности могила отца на кладбище в центре города.

Сомнения в том, что в это время меня зачислят в Петербургский или Московский императорские университеты, несмотря на большую золотую медаль, в семье были основательные. Университеты эти были заведениями столичными, со своей волей и тайной неволей. Государство — сильный и хитрый зверь, держащий в своих лапах граждан, и приёмов у него, чтобы поиграть с беззащитным, много. Сравнение государства с машиной я придумал позднее и широко пользовался им во время написания книги «Государство и революция». Но тем не менее возвращаюсь к прерванной мысли: государству значительно труднее вторгаться в тонкую и деликатную область сознания, а особенно в тот вид деятельности, который называется писательством. Здесь, творя свои возвышенные и отчаянные химеры, я — царь. Но к этому, то есть к своёму писательству, я буду возвращаться ещё не раз.

Юрист не получился, получился писатель, журналист, революционер. С нашим российским государством правовым способом бороться было невозможно. Мы, как придумают мне потом «крылатую фразу», пошли другим путем.

Любая идеология, собирающаяся долго жить, стремится отделить вину и проступки одного поколения от вины и проступков другого, более молодого. И любая идеология всегда заигрывает с молодёжью. Уже в молодости я способен был это просчитать и не очень волновался за судьбу своего аттестата зрелости, который должен был получить той же весной, когда палач казнил Сашу. В крайнем случае за какое-нибудь «прилежание» не получу положенной мне золотой медали.

Мое природное, но хорошо упрятанное честолюбие снесло бы и это. Но само общество при любом, даже самом коварном и реакционном режиме, всегда определённая сила, особенно если общество называет себя просвещенным. Даже в провинции интеллигенция, образованное общество хочет, видите ли, поступать так же широко и театрально, как и в столице. Мы сами с усами, и вольно да хорошо мышам, когда кот спит.

Мое гимназическое начальство в день окончания мною гимназии не осмелилось не выдать мне вместе с аттестатом зрелости золотую медаль. Оно при этом как бы сделало из этого факта акт своего собственного немыслимого свободолюбия и либерализма. Интеллигенция всегда любила демонстрировать свою якобы самостоятельность и принципиальность. Ах, а если бы только власти, всегда отличающиеся снисходительностью к мелочам, тогда чуть прикрикнули, чуть топнули ножкой, никакой, конечно, большой золотой медали мне бы и не видать. Золотая медаль эта впоследствии была заложена Надеждой Константиновной, а деньги пошли на жизнь.

Кстати, с царскими медалями нашей семье катастрофически не везло. Саша свою университетскую академическую золотую медаль продал, чтобы найти деньги на взрывчатку и оборудование химической лаборатории для изготовления бомбы. Пикантность получения моей собственной золотой медали заключалась ещё и в том, что свидетельство об окончании симбирской гимназии вручал мне Федор Керенский, директор гимназии и старинный друг моего отца. Последнее тоже, как, впрочем, и во все времена, было не совсем маловажным. Федор Керенский был, между прочим, приемным отцом незабываемого председателя Временного правительства Александра Федоровича Керенского. Того самого, который скрылся потом из Петрограда в дамском платье. Вот тебе и новый поворот для романа «Отцы и дети».

Отметим, что Керенский-старший тоже не был лишен политической изворотливости. В официальной характеристике, которую надо было представлять в университетскую канцелярию, директор гимназии почему-то подчеркнул, что в основе воспитания будущего студента Владимира Ульянова лежала религия. О, здесь тоже особая статья, и, надеюсь, к этому я ещё вернусь. Директор гимназии уверял, что «не было ни одного случая, когда Ульянов словом или делом вызвал бы непохвальное о себе мнение». О, милый старый хитрец-чиновник, он ещё утверждает, что его бывший ученик и золотой медалист страдает «нелюдимостью» и «излишней замкнутостью». Последнее, по его мысли, расшифровывалось чрезвычайно просто: не будет вступать в предосудительные знакомства, непригоден для революционной деятельности.

Университетское начальство сглотнуло эту немудреную наживку. Но ни о какой революционной деятельности я тогда ещё не помышлял.

В конце августа 1887 года в Казани была снята квартира. Их потом, этих квартир и жилищ, в моей жизни будет много. Нет смысла в этих записках поминать их все. Писать надо о том, что не может сохраниться, о фактах из первых рук, а полиция в Российской империи работала превосходно, и в недрах сыскных архивов сохранились все мои адреса, начиная с переезда в Казань. Попутно замечу, что существует мнение, будто частые перемены квартир семьей были связаны с довольно строптивым нравом моей матери и неуживчивостью с хозяевами или соседями. Мама была человеком самостоятельным, со своим внутренним миром и не хотела ни участвовать в обывательских пересудах, ни жить мещанской жизнью. Она невольно старалась отгородить свою жизнь и жизнь своих детей.

Мне нравился этот город, в котором так любопытно перемешалась наша азиатчина со стилем новой, послепетровской жизни. Это был большой университетский город. Зараза социализма сюда уже попала и разрасталась; в городе тайно жили революционные кружки. Дома я говорил, что иду к товарищам играть в шахматы. Здесь, среди казанских марксистов и народников, я заметил, как мало я сам знал. Дело, оказывается, не только в ощущениях и предвосхищениях, но и в конкретных знаниях. В молодости неловко быть хуже других, и мне пришлось крепко засесть за книги. Читал любимого мною Карлейля — певца и историка Великой Французской революции, Сеченова, Михайловского, Лаврова. Симпатии постепенно перемещались в сторону марксизма. Многое здесь вызывало раздумья, но именно в этом учении все логично вытекало одно из другого. Мысль о том, что человечество может жить по-иному, волновала. Самое сложное — написать о медленной внутренней работе, о том, как формируется крепость мировоззрения. Здесь бессмысленно приводить и отдельные эпизоды внутренней работы, и список прочитанных книг. Рано или поздно собственное мировоззрение вызревает или не вызревает вовсе.

А в Волге, как и в Самаре, пересекающей город, была все та же сладкая волжская вода.

Собственно, в Казани меня нашла революционная деятельность. Если бы сейчас я выступал не как мемуарист, а как политический деятель, я бы должен был написать целый трактат о политических силах в России того периода. И в первую очередь о деятелях предыдущего десятилетия — о народничестве.

Надеюсь, моему читателю это явление известно. Центральным звеном системы взглядов народничества была теория некапиталистического пути развития России, идея перехода к социализму через сохранение, использование и преобразование коллективистских начал сельской общины. Народники рассматривали городских рабочих как часть крестьянства. Удобно и по-домашнему.

В своём первом крупном политическом сочинении, счастливо ставшем политическим бестселлером, «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» я позже напишу о народниках: «Вера в особый уклад, в общинный строй русской жизни; отсюда вера в возможность крестьянской социалистической революции — вот что одушевляло их, поднимало десятки и сотни людей на героическую борьбу с правительством».

А героическая борьба действительно была. На крайнем её полюсе стояла организация «Народная воля», исполнительный комитет которой — а в него входили Желябов, Перовская, Фигнер (если новая, советская власть этого ещё не сделала, то надо обязательно в центральных городах России назвать улицы именами этих героев!) — постановил своей ближайшей целью изменение политического строя в стране. И путь этого изменения лежал, по их мнению, только через цареубийство. Кое-что в этом было справедливо: просто так, без драки и насилия, власть не отдают. Ни в старые времена, ни в новые.

Вот это был замах! За два года — 1880 и 1881 — Исполнительный комитет подготовил 8 покушений на Александра II. 1 марта 1881 года Александр II был убит. А через несколько месяцев Александр III издал манифест о незыблемости самодержавия. Вот это ответ!

Каракозовский выстрел — в 1866-м; волна народнического движения, волнения рабочих на Семенниковском заводе в Петербурге — в 74-м; политическая демонстрация в Петербурге же на похоронах студента Чернышева, демонстрация «землевольцев» и рабочих на Казанской площади — в 76-м; речь Петра Алексеева — в 77-м; выстрел Веры Засулич в Трепова — в 78-м; взрыв в Зимнем дворце, произведенный Халтуриным, — в 80-м. Общество накалено и жаждет перемен, а правительство говорит о незыблемости!

Потом и практика, и теория доказали ошибочность террора, но заслуга народовольцев, разгромленных правительством в 81-м, состоит в том, что это были прямые выступления против царизма и переход к политической борьбе. Мы все говорили о колоссе на глиняных ногах, но кто-то должен был в этом убедиться. Кто-то первым должен был в этот колосс ткнуть пальцем.

В конце декабря 1885 года в Петербурге возникла «террористическая фракция партии «Народная воля» — это и была группа Саши. В её программе, кроме утверждения террористической борьбы, уже и признание капитализма в России свершившимся фактом, а рабочего класса — «ядром социалистической партии». Вот они — народовольцы и их наследники! Надо признаться, что я всю жизнь был под обаянием их решительности и нравственной чистоты. Здесь я замечу, как часто наше внутреннее, сокровенное, наши симпатии и привязанности, в конце концов наши детские представления берут верх над рациональным, теоретически выверенным, бунтуя против нашей логики и опыта…

Обучение в Казанском университете было, естественно, платным. К этому времени, но ещё до несчастья с Сашей, мама уже подала прошение попечителю Казанского учебного округа, в котором изложила свои обстоятельства после смерти нашего отца: «Нужно жить, уплачивать деньги за погребение мужа, воспитывать детей, содержать в Петербурге дочь на педагогических курсах и старшего сына, который, окончив курс в Симбирской гимназии, получил золотую медаль и теперь находится в Петербургском университете, на 3-м курсе естественных наук, занимается успешно и удостоен золотой медали за представленное им сочинение». И вот после этого прошения была маме назначена довольно большая пенсия — все-таки отец 30 лет прослужил по ведомству министерства народного просвещения.

Она получала эту пенсию до 1916 года.

Казалось, если не роскошествовать, а мы-то уж никак не роскошествовали, то жить было можно. Но из 100 рублей пенсии по 40 рублей мама пересылала в Петербург Саше и Анне, кажется, 2 рубля стоила пересылка, а на остальные 18 рублей надо было кормиться всем нам пятерым, уплачивать за освещение, за обучение Оли в гимназии, за дрова. Пришлось даже на время сдать половину симбирского дома жильцам.

О тех невероятных денежных трудностях, которые мы испытывали после смерти отца, свидетельствует такой факт. Незадолго до кончины он прочел в газетах о пожаловании ему ордена Святого Станислава, но мама не смогла выкупить согласно существовавшим правилам орденские знаки, потому что они стоили 150 рублей.

Когда мы переехали в Казань, симбирский дом был уже продан и вырученные деньги положены под проценты в банк. Были ещё, конечно, небольшие доходы от имения деда, но они были ничтожны. На долю каждой из пяти сестер-наследниц приходилось около 45 десятин. Вот и все доходы, и этого должно было хватать и на обучение детей, и на жизнь.

Дедово имение находилось в 40 верстах от Казани — это тоже один из мотивов переезда, — в деревне Кокушкино. Сестре Анне пятилетний гласный надзор в Сибири был заменен по ходатайству матери — как мама успевала все! — высылкой в эту деревню. Здесь же после ареста, исключения из университета и опять-таки высылки прожил и я неуютную зиму 1887/88 годов. Все собрались вместе.

Студенческие волнения в Казани в декабре 1887 года — это докатившиеся сюда волны сильнейших возмущений молодёжи Петербурга. Годы были в общественном смысле сложные. «Народная воля» разбита, социал-демократическая партия в России ещё не народилась, массы ещё не выступили на арену борьбы, студенчество было единственным слоем общества, в котором периодически выплескивалось недовольство устройством жизни. И после петербургских событий оно не спало, а во время летних каникул расползлось по городам России. Так расходится инфлюэнца в благоприятное для неё время года. Через эти смутные студенческие беспокойства много молодёжи пришло в революцию.

Царское правительство невольно делало все, чтобы революционизировать молодежь, и удивительно тонко направляло её в сторону социал-демократии. Кстати, и Саша, не очень помышлявший сначала об участии в переустройстве мира, как я уже говорил, всего-навсего пошел на Волково кладбище на «чествование», выражаясь языком полицейских протоколов, «25-летней годовщины смерти литератора Добролюбова».

Ну, поговорили бы студенты, ну, посотрясали бы воздух. Разве мало было в российском отечестве, да и в просвещенной Европе таких сходок, которые ни к чему не вели? Благородное и молодое студенческое либеральное сердце вспомнило замечательного литератора, умершего молодым, которому были свойственны демократические, свободолюбивые порывы. А правительство жестоко эту демонстрацию, состоящую из мальчиков и девочек со всей России, обучающихся в Петербурге, разогнало, как мелких торговцев, не приносящих дани околоточному.

Филеры в гороховых пальто, тупые, как березовое полено, полицейские, румянолицые от свежего степного воздуха донских и кубанских степей казаки — против зеленой молодёжи, собравшейся возле могил любимых писателей, чтобы попроизносить речи. По словам моей сестры Анны — они с Сашей на этой демонстрации были вместе и от Волкова кладбища шли рука об руку, — именно это событие толкнуло старшего брата на путь террора: иначе с этим государством не договоришься, пусть и царь, и его сатрапы почувствуют, как это больно и жестоко.

Принято говорить, что здесь присутствовал юношеский максимализм. А дальше известно — суд, разбирательство, Сашина речь, казнь рано утром 8 мая 1887 года в Шлиссельбургской крепости. Могила, закиданная негашеной известью. Известно высказывание великого Менделеева: революция лишила его двух выдающихся учеников — Кибальчича и Ульянова. Отчего же все-таки лучшие шли в революцию?

Страна, в первую очередь студенчество, ужаснулась содеянному. Ужаснулась и заграница. Об этой казни писали английские, французские, швейцарские, польские газеты. Можно понять психологию русского студенчества: такой юный, и все же их брат, студент! Волна стихийного недовольства прокатилась и пророкотала по университетам. К декабрю она докатилась до Казани. Предлог, как обычно, был самый ничтожный. Всегда предлог в одном: пышные и велеречивые декларации правительства со словами отеческой любви к народу и — контрастом — конкретные действия этих же властей. Новый университетский устав 1884 года делал университетскую жизнь похожей на жизнь солдатских поселений. В частности, были запрещены любые студенческие организации, в том числе невинные студенческие землячества. Но я уже являлся членом самарско-симбирского землячества и был избран в общеуниверситетский союз землячеств.

Казанское студенчество на этот раз возмутилось одним из университетских инспекторов, действовавшим с особой и ненужной прямолинейностью. Кто-то из студентов пострадал от этого педеля, администрация встала на защиту прохвоста, собралась кучка молодого народа, для которого важно было не только защитить права пострадавшего, но и погорлопанить, побузить, «впаять» администрации, продемонстрировать ей, негоднице, что, несмотря ни на что, мы, дескать, не крепостные, а свободные люди. Потом к этим крикунам присоединились и другие, более медлительные, обстоятельные, но это были те, у кого в душе уже давно накипело. Их молчаливая решимость подогревала толпу. Все произошло спонтанно, ничего заранее не планировалось. Я не был в этой истории зачинщиком. Может быть, только внутренняя решимость, накопившийся гнев, неосуществленная, подкорковая месть, как разряды электричества с блестящих шариков школьной электрической машины, соскальзывали с меня, волнуя окружающих.

С сентября, когда начался учебный год, я ни с кем из моих соучеников по-настоящему ещё не сдружился. Я был братом одного из народовольцев, казненных на рассвете в Шлиссельбурге. На меня смотрели по-особому, не как на всех. Когда образовалась студенческая толпа, я не стал хорониться за спинами товарищей — вроде бы и здесь, но не на виду. Звонок напрасно гомонил о начале лекции. Инспектор потребовал разойтись, никто расходиться и не подумал: одни потому, что здесь было интересней, чем на лекциях, другие из-за решимости, третьи потому, что испытывали томительное духовное неудобство, в конце концов мы ведь все либералы.

Я почти все время молчал, хотя по взглядам товарищей чувствовал, что от меня все чего-то ожидают, может быть, даже речей. А что я должен был сказать? Говорить надо, когда есть мысль и есть воля. Я только все время чувствовал, что с этой студенческой стачки начнется для меня какая-то иная жизнь. Сама судьба ставила для меня пределы и делала выбор. Когда студенчество ринулось в актовый зал на сходку, я был в первых рядах.

Документы, само наличие которых лучше всего показывает душную полицейско-фискальную атмосферу университета, фиксируют среди многих поведение и студента Ульянова: «бросился в актовый зал в первой партии», «один из активнейших участников сходки, очень возбужденный».

Я знал, что это так просто мне с рук не сойдет, и думал о маме, которой, видимо, теперь уже я прибавлю волнений. Мало ей, что после казни Саши и Аню сослали. Правда, как я уже писал, заменив высылку в Сибирь жизнью под постоянным полицейским надзором в деревне Кокушкино. Я тогда не предполагал, что через несколько дней окажусь в этих же заснеженных местах. Я стал в семье третьим, кто вступил в конфликт с империей.

Снова, как всегда, начальство потребовало разойтись и приступить к занятиям. Никто, естественно, не разошелся.

Власти четко классифицировали то, что произошло в Казанском университете: бунт. Когда надо, они проявляли завидную оперативность, а если имели дело с людьми беззащитными — бестрепетную решимость. В ту же ночь, с 4 на 5 декабря, меня вместе с другими «зачинщиками», числом около сорока, арестовали, и несколько дней мы провели при участке. Декабрь всегда чреват народными выступлениями и знаменателен для русской революции. Много позже я напишу: «Декабристы разбудили Герцена…» Эту цитату наверняка наизусть выучат несколько поколений.

Сразу же после случившегося мама, как всегда, отправилась хлопотать. По-моему, для этих хлопот у неё было специальное черное парадное платье и шляпа — траур по мужу, траур по Саше и туалет для официальных выходов. Помню, как она уезжала из Симбирска в Петербург хлопотать о Саше. Сколько нужно было иметь достоинства и внутренней уверенности, чтобы входить в высокие министерские кабинеты с поднятой головой. Как она билась за своего сына, даже попыталась записаться на аудиенцию к императрице. Если подумать, здесь интересное схождение звезд. Мать государственного преступника — вдова статского советника. Существует семейный апокриф, что власти вполне определённо и даже льстиво обещали сохранить её сыну жизнь, если Саша напишет царю покаянное письмо или прошение о помиловании. Пропагандистский план правительства, где пропагандистский акт и жизнь стоят приблизительно одно и то же. Я, кажется, уже высчитывал возраст «помилованного» брата к первой русской революции. Если бы Саша поступился принципами, то ко времени октябрьского переворота ему не исполнилось бы и 50 лет. Почти в таком же возрасте декабристы, получившие помилование после смерти Николая I, выходили на волю и возвращались из Сибири. Но с чем в душе вернулся бы он?

Мамины хлопоты почти всегда не увенчивались успехом. Может, это и к лучшему? Зоркое университетское начальство обладало специфическим зрением. Оказывается, инспектор во время волнений видел меня не только «в первых рядах», но «почти со сжатыми кулаками». Я до сих пор размышляю об этом «почти». Что такое «почти сжатые» кулаки, как они выглядят?

Однако мамины «ходатайства» не всегда были неудачными. В конце концов, любой чиновник имел детей и вынужден был считаться с болью родителя о потерянном ребенке. Чиновники явственно понимали также, что именно семья с её традиционным консерватизмом имеет наибольшее влияние на молодого человека. Вот так по ходатайствам мамы Аня вместо Сибири очутилась в Кокушкино. Здесь же оказался и я. «Распорядитесь… учредить строгое негласное наблюдение за высланным в д. Кокушкино Лаишевского уезда Владимиром Ульяновым» — это указание директор департамента полиции направил начальнику казанского губернского жандармского управления. Началась моя долгая жизнь под «негласным наблюдением».

Царский суд был невероятно скор: полиция выслала меня в Кокушкино уже через три дня после ареста. Молодого человека с «почти сжатыми кулаками» подальше от города. По дороге я предвкушал встречу с Аней и то, какой прекрасной, чистой, наполненной занятиями жизнью мы будем жить. Мама не была бы мамой, если бы тоже не бросила город, квартиру, которую мы только обживали, и в середине зимы вместе с нашими младшими не переехала в своё «родовое имение». Мне кажется, мама не только хотела делить со своими детьми их трудности, но и попросту не хотела спускать с них глаз.

Кокушкино принадлежало всем пятерым теткам: дед, покойный Александр Дмитриевич Бланк, о котором я уже писал, был чадолюбив. Постоянно хозяйничала в Кокушкино Любовь Александровна Бланк, по первому мужу Ардашева, а по второму — Пономарева. Собственно, во флигеле, по семейному разделу доставшемся ей и хоть как-то приспособленном к быту, мы и поселились.

Я ещё раз повторяю, что поиск жизненного призвания — это сложный и трудный для человека процесс. В Кокушкино стало ясно, кем мне никогда не быть: путь чиновника, профессора на университетской кафедре мне навсегда закрыт. Под подозрением не только покойный брат и сестра, но и я сам. Но заниматься стоит только тем, к чему тебя влечёт, что всерьёз и по-настоящему волнует твоё сердце. О, как я благословляю Кокушкино, эту суровую безлюдную зиму, этот холодный, неуютный быт.

Для меня было важно отделить свой взгляд на вещи и обстоятельства русской жизни от ненависти к бездушным персонажам царского дома. Гуманизм и чадолюбие царя по отношению ко всем своим подданным? Но это лишь милый невинный миф, поддерживаемый официальной идеологией и церковью. Бестрепетно нарушив первую христианскую заповедь «не убий» и казнив моего старшего брата, христианский царь поступал по-ветхозаветному, но, с другой стороны, он лишь защищал спокойствие своих собственных детей, их кружевные платьица и панталончики, их детскую искусственную военную форму, их шотландских пони, их гувернанток и дядек, свой собственный государев высокопородный избыточный распорядок жизни и привычки. Слишком уж много появилось этих разночинных молодых людей и девиц, требующих какого-то туманного равенства. А какое же равенство может существовать для единственного самодержавного хозяина русской жизни?

Стать революционером можно, идя за товарищем, испытывая в сердце ненависть и отчаяние, но можно, холодным взглядом обозрев собственную страну, сравнив порядок в ней с другой и в других странах жизнью, уже потом твердо решить, что для страны и людей жить так дальше нельзя. Отыскать в себе или сформировать убеждения, внутреннюю неколебимую силу — не менее трудно, чем влезть на гору или пешком дойти до Владивостока, города нашенского. Ну а как быть? Где найти людей, которые справятся с железной машиной государства? И отыскиваемы ли они?

Что там написал Саша в своём манифесте? Попробую перефразировать или вспомнить две цитаты из работы, с которыми, конечно, по существу глубоко согласен. Я привожу их, чтобы потом не говорить постоянно о собственных убеждениях и не клясться в их искренности. Все это и мое, но все это и фамильное. А потом пусть психологи и логики размышляют, почему в семье читают одни и те же книжки и образ мыслей вырабатывается почти общий.

Итак, Саша: «К социалистическому строю каждая страна приходит неизбежно, естественным ходом своего экономического развития; он является таким же необходимым результатом капиталистического производства и порождаемого им отношения классов, насколько неизбежно развитие капитализма, раз страна вступила на путь денежного хозяйства». Это, конечно, опосредованная мысль Маркса.

Так же, как и другая Марксова мысль, которую Саша, народник, употребил применительно к России. Вот где обжигающая своей очевидностью для новой России идея: «Рабочий класс будет иметь решающее влияние не только на изменение общественного строя, борясь за свои экономические нужды, но и в политической борьбе настоящего он может оказать самую серьезную поддержку, являясь наиболее способной к политической сознательности общественной группой. Он должен поэтому составить ядро социалистической партии… и пропаганде в его среде и его организации должны быть посвящены главные силы партии». Так кто же все-таки это сказал применительно к России — великий Маркс, я сам или мой брат Саша?

Конечно, общественные идеи, вызрев, витают, как говорится, сами по себе в воздухе. Но все же — почему такая близость мировоззрений? Саша, Саша… Что связывало нас и что разъединяло? Почему мы не были в юности так близки, как мне бы хотелось? Какие грехи лежат на мне, если, только что став предсовнаркомом, я выписываю из бывших архивов охранки его судебное и следственное дело и на полночи окунаюсь в него — постигаю ранее неизвестное?

Моим будущим биографам наиболее трудно придётся с этим вот моим сидением в Кокушкино, закончившимся переездом почти через год снова в Казань. Чем всю зиму и лето 1888-го занимался молодой человек, ставший потом теоретиком и лидером партии большевиков? Почему так трагически власти все это просмотрели? Власти понимали, что и дворяне бунтуют, но именно потому, что дворяне, к ним неприменим мелочный гнет.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: