Глава пятая. Часть первая 9 глава




Несмотря на мои неоднократные просьбы, в Казанском университете меня не восстановили («при выдающихся способностях и весьма хороших сведениях ни в нравственном, ни в политическом отношении лицом благонадежным признан пока быть не может») и учиться в другом университете не разрешили («Уж не брат ли того Ульянова? Ведь тоже из симбирской гимназии…»), но вернуть на проживание в Казань сочли возможным. С одной стороны, было удобно и властям — потенциально опасный человек на их бодром полицейском пригляде, и к нему не надо, как в Кокушкино, раз в неделю гонять пристава для «негласного наблюдения», а с другой стороны — это уже выгоды не обмишулившихся властей, а мои личные — в Казани теперь были рабочие и марксистские кружки, в которых я немножко поварился.

Узнал ли я тогда рабочую и народную жизнь? Все мои будущие воспоминатели будут напирать на это — узнал, узнавал! Так всем проще и понятнее, и биографам в первую очередь. Но разве не существует некий принцип аниципации, некоего врожденного знания? Возможности человека, наделенного даром мгновенной реставрации целой полосы или тенденции жизни по одному слову, по крошечной картинке, по обмолвке собеседника. Мне это — не хвастаюсь, а просто констатирую — с детства было дано, и это, если хотите, был щедрый дар родителей и природы. А что народная жизнь, что опыт, вроде бы почерпнутый из моих собеседований с Марком Елизаровым, мужем моей старшей сестры, выходцем из крестьян, — Анна Ильинична, с её любовью к распределению жизни по пунктам, обязательно напишет об этом в своих, наверное, уже готовящихся воспоминаниях, — что мои многочисленные встречи с рабочими?! Все эти такие интересные встречи давали только импульс. Народную жизнь нельзя узнать наскоками и разведкой, в ней надо вариться и жить самому. Может быть, здесь сыграли решающую роль мое происхождение, кровь предков по отцовской линии, крестьян, потом мещан и купцов? К этому можно будет ещё вернуться. Но в пасть недоброжелателей брошу сразу: хотя и крестьянский внук, но ведь и гвоздя не умел всю жизнь забить, молотка и лопаты в руках не держал даже, а в Кокушкино так и не научился запрягать свою лошадь Буланку.

Потом, после Казани, была четырехлетняя жизнь в Самаре. Полагаю, что на решение мамы о переезде опять повлияло её стремление отгородить меня от нежелательных и предосудительных казанских знакомств.

Я пробыл в Самаре до осени 1893 года, когда окончательно переселился в Петербург, соединив свою жизнь с работой профессионального политического писателя и революционера. К этому времени вся внутренняя работа была проведена. Мысли уложились, накопились необходимые знания, а что значат даже самые обширные знания без убеждений? Склад без ключа, груда товара, на который нет продавцов. Убеждения переросли в инстинкт. Что было хорошо власти, то не могло быть хорошо народу. Что было любо царю и его семье, не могло быть любо мне и моей семье, которая имела с этим царем определённые счеты. А потом всю жизнь будут говорить о поразительном политическом даре Ленина, о его умении анализировать действительность и выстраивать политические факты. К этому времени меня уже безошибочно, как птицу во время перелета, вел инстинкт революционера, всегда чувствующий, что надо сделать, чтобы прекратить эти безобразия вялотекущей жизни.

Для биографов здесь мало материала, потому что мало действия. Оно, это действие, имеет внутренний, а не внешний характер. Например, книжный шкаф покойного дядюшки, мужа моей тетки, А. П. Пономарева, в Кокушкино, шкаф, в котором хранилась масса старинных журналов с ценнейшими статьями. Не отсюда ли возникли наметки моих гектографированных «тетрадей», которые принесли мне первую известность — «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» с подзаголовком «Ответ на статьи «Русского богатства» против марксистов»? Естественно, в дядюшкином шкафу этих статей не было, но ведь идеи возникают на определённом фоне, мысли и предметы, как через слюду, просвечивают одно через другое.

Я помню эти бесконечные зимние вечера в Кокушкино, когда в нагретой печью комнате собирались все, вся семья, и на столе горела керосиновая лампа! Сколько наслаждения и умственной здоровой гимнастики дает спокойное чтение и сколько можно узнать, если только несколько снежных месяцев плодотворно и собранно просидеть над книгой при свете керосиновой лампы! Иногда с оказией приходила почта из Казани. Мы были подписаны в казанских библиотеках, и казанские знакомые и наши родственники, упаковав книги, газеты и почту в «пещер» — ивовую корзинку с крышкой, — пересылали нам этот бесценный груз в «ссылку». Сколько радости было, когда распаковывался, ещё дыша с мороза холодом, этот «пещер» и как дружно вся семья сидела за столом и писала ответные письма, если уже утром «пещер» отправлялся обратно.

 

Я никогда не любил писать личных писем. Даже из-за границы с моими родными регулярно переписывалась Надежда Константиновна, а не я. Мне казалось, что я отрываю в этот момент себя от призвания, от моей собственной писательской работы, которая поглощала много времени. У меня не было выбора стать кем-либо, кроме как писателем, но был ли у меня художественный дар?

Должен сказать здесь прямо: такого дара я в себе не видел, реалии жизни и логика её бытового построения переламывали желание что-то выдумывать и рисовать, как у большинства писателей, характеры «из головы». Сама жизнь задавала некоторые увлекательные задачки, и их надо было решать. Моим уделом была журнальная публицистика и предел мечтаний — опыт Михайловского, с которым мне потом пришлось схлестнуться. Это была проба сил, но до этого была другая проба, может быть, с точки зрения публики менее удачная, но мне даже более дорогая. Так мать больше любит не последнего, а неудачливого ребёнка.

К сожалению, время постепенно стирает все различия. Пройдет каких-то 50-60 лет, и такая очевидная для нас, понятная, а иногда и вопиющая разница между социал-демократами и социал-революционерами истончится. В конце концов, и там и там такое привлекательное, дышащее свежестью свободы для всех словечко, как «социализм». Именно оттого в этом месте моих «умственных» воспоминаний я собираюсь сделать небольшой экскурс в прошлое, а точнее, в историю политических учений России.

Следует ли здесь уходить далеко назад и вспоминать предшественников — Степана Разина и Емельяна Пугачева? Наверное, надо, коли сама народная память очень цепко держится за эти воспоминания, и чуть не в каждом застолье поет про лихого вожака Стеньку и его персидскую княжну. Мы, революционеры-партийцы, помним всех предтеч нашего дела, и совсем не случайно празднование 1 мая 1919 года мы начали с того, что на Лобном месте, напротив Кремля, открыли памятник народному герою, который был казнен в Москве варварской казнью — четвертованием.

Это был один из первых борцов против русского капитала, сумевший поднять знамя восстания крепостных крестьян над почти всем Поволжьем. Он был ярким героем, этот легендарный Стенька, запомнившийся народу, но ещё более опасным для царизма был Емельян Пугачев, современник матушки-императрицы Екатерины. Границы пугачевского восстания были обширнее — Саратов, Самара, Симбирск, Казань, Царицын, и все это от Западной Сибири, от Урала. Какие несметные народные силы были задействованы в этих восстаниях, какие огромные пространства были покорены бунтующими! И тем не менее и у этого восстания, как и у десятков и тысяч других, вспыхивавших в прежние времена, не было надежды на победу.

Почему каждый раз крестьяне проигрывали? Объяснять это — значит, демонстрировать прописи, уже старательно отработанные историей. Собственно, причина лежит в крестьянском миросозерцании. Как бы ни было крестьянину тяжело, но мир для него, как смена времён года с соответствующей пахотой, уборкой урожая, посевной или зимними работами, неизменен, как был неизменен для его отца. Прямой и явный враг крестьянина был помещик, крестьянская мечта — владеть, хотя бы как маленький помещик, землей. Пошли крестьяне за самозванцем Пугачевым не только потому, что крепостной быт был тяжел, но и потому, что хотели быть верны «законному царю», а именно за него, за Петра III, «разжалованного», а потом и убитого мужа немки Екатерины II, Емельян Пугачев себя и выдавал. Крестьянин по своим глубинным убеждениям был монархист и землевладелец. Исторически в каком-то смысле это был «скомпрометированный» класс. Он был чужим, конечно, для радикальных революционеров, даже если не вспоминать знаменитое Марксово соображение в «Манифесте» об «идиотизме деревенской жизни».

Русская социал-демократия опиралась на другие силы — на нарождавшийся класс рабочих. Рабочие растворялись в массе крестьянства, и казалось, что их доля совсем несущественна, но в такой большой стране, как Россия, это были миллионные цифры. В конце века соотношения были таковы: около одного миллиона рабочих и семьдесят пять миллионов крестьян. Выставлять для борьбы одного человека против семидесяти пяти — бессмысленно, но один миллион человек уже сравним в битве с семьюдесятью пятью миллионами. Следовательно? Надо было просто взглянуть на ситуацию под другим углом зрения.

Отличалось ли русское крестьянство от своих собратьев в Западной Европе, на родине всех великих социалистов? Да, пожалуй. Да, определённо. Собственно, в этом отличии, почти, впрочем, мнимом, и заключалась суть наших разногласий с эсерами, ставшими преемниками народников.

Лицо капитализма в Англии, Франции, Германии уже было до боли ясно. Заглянув в него, наша революционная интеллигенция ужаснулась и интенсивности эксплуатации рабочих, и наглым, бесчеловечным формам этой эксплуатации. У нас секли, брили лбы, отправляли пороть на псарню. Именно в деревне и у нас, и за рубежом рекрутировался рабочий класс. Работные дома, описанные Диккенсом, трущобы, непомерно длинный рабочий день, высасывающий из человека полностью силы, — вот признаки молодого капитализма. Неужели все так же пойдёт и в России с её признаками патриархальной жизни, умильной этнографией? К сожалению, так уже шло, но с этим очень не хотелось соглашаться. В конце концов, это была наша родина и наш народ. Всех задумывающихся над судьбами России отвлекала мысль об исключительности русского пути, о тех коллективистских началах, которые народ всегда, исконно нес в себе. Действительно, с XV века в России существовала крестьянская община. Пословица «На миру и смерть красна» — как раз об этом. Так, может, нас минует грохот «западного» капитализма? Община нарезала под обработку общинные земли, распределяла участки выпасов и заготовки дров, выделяла рекрутов. Может быть, все у нас пойдёт по-другому и Россия проскользнет к развитому промышленному производству своей дорожкой? Но, во-первых, капитализм в России уже давно и победно шел, а во-вторых, капитализм не имеет национальности, собирает он, конечно, свои богатства в различных странах по-разному, но с одинаковой степенью непримиримой жестокости.

Народникам казалось, что к социализму, к всеобщей достойной жизни можно прийти русским путем, минуя капитализм, который вроде бы в России не приживается. Крестьяне по-прежнему ходят в лаптях и водят хороводы. Народничество было очень популярным движением, поскольку не подразумевало каких-либо потрясений. Одна жизнь плавно переливалась в другую, как бы некое почти добровольное перераспределение богатств. Россия, казалось народникам, может в своём развитии пропустить капитализм, избежать классовой войны и вплыть в аграрный социализм. Поэтому надо этот от природы «социализированный» народ подтолкнуть к революции, к изменению своей жизни, к этому самому перераспределению богатств. Но народ, этот самый социализированный крестьянин, к которому молодые девушки-курсистки и юноши-студенты стали приходить, внедряться под видом фельдшериц и учительниц, писарей и учителей, как только они заводили в селах и деревнях разговоры против конкретного помещика, за более справедливое распределение земли и угодий, этот самый патриархальный крестьянин, на радость ухмыляющимся в усы властям, революционную передовую молодежь сдавал в лапы сельским приставам. Это, вроде, было противно логике, этике, даже христианству, но это было.

Надо сказать, что у народнического направления имелись очень сильные союзники. Самым парадоксальным из них, хотя формально не связанным с направлением, был великий писатель граф Лев Николаевич Толстой, о котором я много позже скажу, что он был «гениальным художником и никуда негодным философом». Так оно по сути и было. Надеюсь, что эти слова запомнит не одно поколение. Я тоже умею отделять свои интересные мысли от проходных. Именно как гениальный художник Лев Толстой и предсказал революцию. Именно он, кажется, в 1886 году сказал, что если проблема бедности в России не будет решена, последует разрушительная и убийственная революция рабочих. Даже своими патриархальными крестьянами он доказал, что капитализм уже пришел, а картинами разложившегося общества точнее, чем кто-либо ещё из публицистов или философов, показал неизбежность смены жизненного порядка. Так что давайте отдадим должное: революция произошла не по Владимиру Ленину-Ульянову, а по Льву Толстому. Каждому отдадим своё, а мы с графом поделимся текущей славой.

Как ко всем этим специфическим идеям относился современник народников Карл Маркс?

Вера Ивановна Засулич — я встретился с нею, как уже отмечал, во время своей первой поездки за границу в 1895 году, — к которой Маркс в переписке обращался не иначе как «дорогая гражданка», перед переходом от народничества к марксизму неоднократно задавала галантному собеседнику вопрос о русской общине. Ответ Маркса, знавшего русский язык, читавшего русские книги и следившего за русской жизнью, был, как всегда, определенен и справедлив. По этому ответу можно ещё раз убедиться в исключительной верности его учения. «Анализ, данный в «Капитале», не содержит, — писал Маркс на французском языке своей русской корреспондентке в Женеву, — аргументов ни в пользу сельскохозяйственной общины, ни против неё, но специальное исследование этого вопроса убедило меня в том, что община является краеугольным камнем общественного возрождения России; однако для того, чтобы община могла служить таковым, она должна быть избавлена от ныне действующих зловредных влияний, а затем её следует обеспечить нормальными условиями для стихийного развития».

«Нормальными условиями» в России были беспредельный гнет самодержавия, взяточничество, бюрократия и некомпетентность чиновничества. По этому поводу нечего особенно и говорить. Сохранились, конечно, различные статистические справочники, выкладки специалистов, доклады разнообразных ведомств, но есть и великая русская литература, которая свидетельствует о бесправности бытия и неимоверном давлении государства и властей. У Глеба Успенского, у Салтыкова-Щедрина, у помянутого уже Льва Толстого это изложено доходчивее и лучше. И значит? Ах, этот типично русский вопрос: что делать? Впоследствии мне понадобится эта формулировка, найденная Чернышевским, но тогда, в своей самарской юности, я не мог четко предположить дальнейшего пути. Я, естественно, не знал ещё ответа Маркса Вере Ивановне Засулич и что в русской общине уже разочаровался и ближайший соратник Маркса Фридрих Энгельс. Меня вели инстинкт и ощущение, что на смену феодально-крестьянской России идет Россия капиталистическая и дни крестьянской коммуны в преддверии расслоения крестьянства сочтены. Но чувствования и ощущения не являются доказательствами, они не аргументы, а лишь обертоны в споре. И тогда я решил исследовать все это сам. Это было очень самонадеянно. Я поставил перед собой невероятно честолюбивую и тяжелую задачу. Но юность не боится ни авторитетов, ни препятствий.

Это неверно, что какая-либо юношеская работа, сделанная с увлечением, пропадает и перестаёт нам служить. Разве не идеями и переживаниями юности живём мы потом всю жизнь? Ослепительные догадки юности в дальнейшем лишь требуют подтверждения и обоснования. Мы только не можем предположить, какой стороной в нашей судьбе это отзовётся.

В 1893 году, в конце самарского житья, я написал первую серьезную работу, которую считаю и своим первым писательским трудом. Одновременно это работа и ученическая. Работа эта — «Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни. По поводу книги В. Е. Постникова «Южнорусское крестьянское хозяйство» — не нашла в своё время издателя, хотя я и уверен, что ещё будет напечатана. Если умру от теперешней болезни, то наверняка ЦК примет решение о выпуске моего полного собрания сочинений, и в нем работа, думаю, окажется.

Она не принесла мне особого признания, хотя ходила по рукам среди интересующихся политикой молодых людей и мои сверстники её хвалили. Был, конечно, жгучий интерес молодого ума к вариантам устройства общества. Но здесь я ещё искал свой стиль, метод исследования предмета, раскованность и свободу журналиста, приемы. Попутно я твердо убедился: с общиной в России все закончилось, в патриархальном бородатом мире крестьян наступило жуткое расслоение, грядущая индустриализация сделает крестьянина или мелким собственником, или пролетарием. Здесь у меня хватило сил и доказательств. А раз так, значит в России идет рост рабочего класса, возникает база для социальных преобразований. Значит можно, опираясь на эту тенденцию, на пролетаризацию, на рабочих, рискнуть, если представится случай…

Я ещё тогда не знал, что в 1885 году Энгельс высказал, касаясь российских дел, экстравагантное мнение, что, дескать, в этой стране «горстка» решительных людей могла бы «произвести революцию». Решительные люди в стране были всегда, семье Ульяновых тоже решительности было не занимать.

Но все это рассуждения сегодняшнего дня. Вряд ли у меня в то время были очень уж серьезные и так далеко идущие намерения. В 23 года молодой человек принимается отращивать бородку, начинает довольно быстро лысеть, и ему хочется определиться с призванием писателя-публициста. Получится, не получится? Есть ли, кроме гимназической вымуштрованной сноровки, Божий дар к расстановке слов или его нет? Мы ведь все знаем, что людей, прекрасно будто бы говорящих, немало, но попробуйте такого говоруна посадить за чистый лист бумаги, какая неинтересная и пошлая пойдёт нудятина. Дар требовал проверки. Одним словом, было много нерастраченных молодых сил, имелись дерзость и злость, уже были накоплены довольно обширные знания. Впрочем, интерес к этому у меня имелся всегда, и, может быть, отсутствие в своё время планомерного сидения на лекциях в университетских аудиториях привело к библиотечной страсти? Париж, Лондон, Женева, Цюрих — залы библиотек этих городов мне известны очень хорошо. А многие знания, как известно, рождают не только много печали, но и слишком много размышлений о несовершенстве всеобщего устройства. Куда ни кинь, мне необходимо было сводить счеты с царизмом. А тогда я просто хотел что-нибудь исследовать, но, естественно, в русле моих интересов. Что?

И тут совершенно случайно мне попалась сравнительно свеженькая, вышедшая в Москве в 1891-м книжка некого В. Е. Постникова о южнорусском крестьянском хозяйстве. Здесь нужен особый глаз, чтобы книжку заметить, и особый интерес, чтобы её прочесть. Нет, не случайно книжка эта приплыла из Москвы в Самару.

Ах, эта русская интеллигенция, которую я никогда вроде бы не любил. В мое время она не умела сидеть без дела, и если не готовила революцию, не ругала царя и правительство, то лечила, учила детей, на последний случай — собирала и обобщала статистический материал. Вот этим самым и был занят служащий министерства земледелия и государственных имуществ по устройству казенных земель Постников. Он был экономистом-статистиком, без особых взлетов, но человеком чрезвычайно добросовестным. Тут надо бы спеть оду нашим гениальным уездным статистикам из сосланных революционеров, из недоучившихся студентов, собравшим на редкость точный и обширный материал по нашим земствам. И вот Постников обобщил этот материал, может быть, по самым благополучным нашим, южным, губерниям — Екатеринославской, Таврической и Херсонской.

Объемистая — более 300 страниц — книжка Постникова вообще-то в литературе о разложении русского крестьянства в конце века должна быть поставлена на одно из первых мест, так полон и так удобен для пользования собранный в ней материал. Самые слабые места в ней — это когда автор пытается дать рекомендации. Здесь экономиста подвела незначительность его экономических теорий. Я попытался взглянуть на все изложенное автором по-другому.

Тогда мне все казалось таким нужным, каждая деталь сверкала и требовала вмешательства. С сегодняшней точки зрения выводы мои наивны, ибо до боли очевидны. Кто же сейчас усомнится в том, что в конце века русское «свободное» крестьянство расслоилось и высшие группы крестьян (наиболее состоятельные) основывают своё улучшенное хозяйство на разорении низших? Зажиточное крестьянство пользуется наемным трудом, а бедное вынуждается прибегать к продаже своей рабочей силы.

Постников говорил о «борьбе экономических интересов» на селе, а я на основе его выкладок сделал вывод о прямой эксплуатации. Натуральное хозяйство превращается в товарное, кипит рынок рабочей силы. Аренда надельной земли у обедневшей группы населения, наем в батраки крестьянина, переставшего вести своё хозяйство, — это уже не только рознь, это и есть та самая эксплуатация. А народники по инерции ещё продолжали говорить о нетронутости патриархальной общины.

Но был и ещё один важный акцент: массовая запродажа наделов в чужое пользование. Тех самых наделов, которыми мир, община «одаривает» всех своих членов. Это земля дешевая и «близкая». Понятие «кулак» ещё, пожалуй, не приобрело широкого хождения. Вишневый сад Лопахин ещё не купил у бывших своих господ.

Теперь надо поразмыслить, а вопрос примитивнейший, на который не смогли ответить дяди из «Русского богатства», потому что удобно не видеть и не отвечать. Так что же происходит с бывшим крестьянином, если он не нанимается в батраки? Он уходит в город, а это и есть растущий рабочий класс.

О «Русском богатстве» я упомянул не случайно — полемике с авторами этого журнала посвящена моя книга «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Я объединяю внутренне вместе эти две работы не только потому, что выкладки Постникова в качестве ссылок и цитат потом появятся в моих следующих сочинениях. Дух у них общий: прежде чем двигаться дальше, надо было разобраться с сегодняшним днем. Но сначала несколько слов об истории «ненапечатания» статьи.

Статью эту я, конечно из желания гласности, из-за стремления донести свою мысль до публики, из-за своей наивности в конце концов, предложил почтенной «Русской мысли». Редакция отклонила статью с вежливой формулировкой — «как неподходящую к направлению журнала». Либеральный журнал, гордящийся непредвзятой свободой своих высказываний! Почему я не передал статью в «Богатство»? Либеральные авторы последнего уже были замечены в крайней ангажированности своего направления. Вот эта первая молодая обида и уже ясное понимание продажного характера буржуазной прессы позднее вылились в статью «Партийная организация и партийная литература», которой будут долго пользоваться, читать, ссылаться, и не потому, что она такая новая и правильная. Здесь с предельной близостью к сути сформулирована зависимость буржуазной прессы от «денежного мешка». По-русски это можно выразить и так: кто платит, тот и заказывает музыку. Вот как далеко иногда завязываются узелочки. Интересно, что статью «Партийная организация…» по-настоящему так и не поняли: говорили, что я, дескать, сужаю возможности художественного творчества, так ведь в ней я не оценивал художественную литературу. Но объективно в эту мою популярную статью умещается все, и в том числе подкормленный благонамеренный автор, который часто даже бдительнее своего издателя.

Мои воспоминания, повторяю, — это в первую очередь воспоминания политического писателя, и больше всего меня в них интересует соответствие моих прогнозов и суждений действительности. Даже факты биографии — это каталог уже давно минувшего, старательно зафиксированного кем-либо, или — в моем случае я это прекрасно понимаю — эти факты будут разукрашены близкими или теми же самыми зависимыми от издателя писателями, которые захотят продемонстрировать свою лояльность режиму. Таких больше, чем иных, и я рад, что не пошел по их проторенной и благополучной стезе. А что за это пришлось заплатить своей расстроенной жизнью — результаты того стоят. Опять повторяю: не каждому писателю удавалось свои химеры превратить в реальность, свести все счеты с прежним и начать строить неизведанное новое. Впечатление от всего этого обжигающее.

 

И все же, как и в любых воспоминаниях, надо возвращаться к канве собственной истории. Надо по возможности если не веселить, то развлекать читателя, которому, конечно, больше интересно личное, нежели политическое или всеобщее. Но из личного помнится так мало, зато такая бездна социальных унижений.

Итак, 17-летнего мальчишку за какое-то копеечное неповиновение исключили из университета и вдобавок по сложившимся бюрократическим правилам заставили написать прошение. Ну что же, написанное в молодом возрасте я все хорошо помню.

Начнем с самого первого прошения:

«Его Превосходительству господину Ректору Императорского Казанского Университета. Желая для продолжения образования поступить в Казанский Университет, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать распоряжение о принятии меня…»

Чуть ниже «адреса» стояло: «Окончившего курс в Симбирской гимназии, сына чиновника Владимира Ильина Ульянова». (В наше время не принято было ставить указующее «от».)

А во втором случае «господину Ректору» писал уже «студент 1-го семестра юридического факультета Владимир Ульянов». С некоторой фамильной дерзостью Владимир Ульянов, впрочем не без аффектированного гнета нависших над ним обстоятельств, констатировал:

«Не признавая возможным продолжать мое образование в университете при настоящих условиях университетской жизни, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать надлежащее распоряжение об изъятии меня из числа студентов Императорского Казанского Университета».

Довольно просто, но энергично. Уже можно говорить о зарождении слога. Но кому это понравится: «Не признавая возможным»!

Два раза господин ректор без излишней российской волокиты, скорее втихомолку, удовлетворял просьбы господина Владимира Ульянова. Принял — исключил. Но сила бюрократии в том, что она методично собирает все документы и уже на их основании проводит «взвешенные» решения.

Просидев целую зиму в сельском доме, продуваемом ветрами, в сорока километрах от Казани, уже 18-летний юноша вступает в новый этап переписки.

«Его Высокопревосходительству господину Министру Народного Просвещения». Опять отсутствует «от»: «Бывшего студента Императорского Казанского Университета Владимира Ульянова.

ПРОШЕНИЕ

Желая получить возможность продолжить своё образование, имею честь покорнейше просить ваше Высокопревосходительство разрешить мне поступление в Императорский Казанский Университет.

Бывший студент Императорского Казанского Университета Владимир Ульянов. Казань. 1888 года, мая 9 дня».

Можно только предположить, что канцелярия это прошение министру отправила из Петербурга с фельдъегерской государственной почтой на отзыв в Казанский университет, где какой-нибудь исполнительный чиновник, старая, прожженная на ниве народного просвещения мымра, взяв личное «Дело» студента Ульянова, написал о «крайней нежелательности обратного приема». И вот с вещей подсказки этой красноглазой мымры, всезнающих чиновников-исполнителей, другой мымрец, но уже повыше чином, приписал: «А уж не брат ли того Ульянова. Ведь тоже из Симбирской гимназии?» И следующий деятель в вицмундире с засаленными рукавами, торопясь засвидетельствовать свою полную преданность властям, не без чиновничьего восторга констатировал:

«По докладу г-ну Министру 22 июня. Его Высокопревосходительство изволили приказать отклонить ходатайство просителя».

Универсальные действия бюрократии во все времена. Проситель тем не менее, озабоченный получением образования, не дремлет и, как бы не понимая соли игры, которую ведёт с ним правительство, пишет на этот раз все в том же неумирающем жанре прошения, подписываясь на этот раз «бывшим студентом Владимиром Ульяновым».

«Его Сиятельству господину Министру Внутренних Дел». Текст несколько демагогический, каким и должно быть обращение в высокую правительственную инстанцию, и по-молодому вызывающий. Вы вот, дескать, сиятельный господин министр, управляете Россией, а я вот даже образования в ней получить не могу!

«Для добывания средств к существованию и для поддержки своей семьи я имею настоятельную надобность в получении высшего образования, а потому, не имея возможности получить его в России, имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство разрешить мне отъезд за границу для поступления в заграничный университет».

Ну и что бы господину министру не разрешить? Я, конечно, не люблю переоценивать свои силы, но, возможно, в этом случае судьба сложилась бы иначе как лично у меня самого, так и у детей сиятельного господина министра. Да, существует, конечно, идея грозной исторической необходимости, и революция в России в той или иной форме произошла бы, конечно, и без господина Владимира Ульянова, но история вся слагается из действия отдельных личностей, представляющих собой несомненных, правда, настоящих деятелей. Не буду продолжать.

В одном и заключается, может быть, преимущество предсовнаркома перед другими совслужащими, что он может заглянуть в собственную судьбу, так сказать, со служебного входа. Ну, если не сам, из скромности и чтобы не показаться досуже любопытным, выпишет он из архива бывшей полиции собственное весьма пухлое дело, то какой-нибудь желающий заслужить признательность начальника руководящий товарищ его там добудет и, как бы к случаю, невинно поднесет. Времена, с грустью констатирую, меняются, нравы — остаются.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: