– Что правда, то правда: получалось, что певчие прославляли мои злодеяния. Это терзало мне душу и не давало покоя ни днем, ни ночью.
– Нет, монсеньор, душа ваша терзалась от другого! До вас уже дошел тревожный слух. И вам надо было спешно отвести от себя подозрения, которые множились с каждым днем.
– Я ничего не скрывал! Жил по своим законам. А часовню велел поставить для успокоения собственной души. Во время молитв – а молился я самозабвенно, могу поклясться! – я боготворил младенцев, загубленных Иродом, и тех, которых убил сам. «И те, и другие, – утешал я себя, – жестоко растерзаны, зато теперь они на небесах – сидят по правую руку Отца нашего».
– Что вы такое говорите?
Брат Жувенель закрывает рукой медное распятие – ему не хочется, чтобы Иисус слышал кощунственные речи Жиля и лицезрел его дьявольское обличье. Пусть слова его канут в пустоте, рассыплются в прах или растворятся во мраке, точно хищные птицы, гонимые ночным ветром! Ибо они очерняют вечную, незыблемую Чистоту. Жиль уловил предупредительный жест монаха. И, повернувшись в мрачный угол каземата, резким голосом произнес:
– Да, боготворил! Мне было жаль, что смерть настигла их так рано. Когда меня начинали терзать угрызения совести, я всякий раз обращался к их душам, моля о заступничестве… Угодно ли вам послушать, какие слова я тогда произносил? Слушайте же:
«Милые мои чада, отныне вы все стали ангелами. Так не оставляйте ж меня в час скорби! Царь Ирод убил ваших братьев. А я лишил вас жизни ради того, чтоб вы вознеслись на небеса, в Вечность…» Иной раз мне думалось – не будь я страшным грешником, не убей я их, они остались бы живы, повзрослели и жизнь неминуемо обратила бы их в таких же пропащих, как я сам. Я взывал к ним в безмолвной мольбе: «Малютки мои, теперь вы на небесах. Так возблагодарите же меня за это! Я принес вас в жертву, спас от жизни. Ведь жизнь – это кошмар. А я вернул вас к Свету…»
|
– Замолчите!
– Я был чудовищем, но во мне жила любовь! Чудовищная любовь! Я любил эти души, чистые, как первый снег…
– Замолчите! Вы одержимы дьяволом – он вселился и в плоть вашу, и в душу!
– Нет!
– Ваше покаяние не от сердца. А от лукавого. И слова эти не ваши, а его: ибо от них веет зловещим мраком и ужасом, они помечены клеймом нечистого! Зная вашу слабость, плотские желания и духовные устремления, он облек ваши сластолюбивые помыслы мистической тайной. Эти богомерзкие службы и песнопения несли вашему сердцу отраду. С их помощью сатана убивал ваши самые благородные чувства, самые разумные мысли, самые возвышенные порывы.
– А что, если я был искренен в своем безумстве?
– Не надо искать отговорки и ложные оправдания.
– Что, если ваш дьявол опять науськивает меня на коварную ложь, которая ввергает вас в такой ужас?
Роже де Бриквиль:
«Жалкий безумец надеялся искупить грехи молитвами и спасти свою поганую душу. А с этими певчими он едва по миру не пошел…»
Бриквиль снимает шлем. Ночной ветер освежает его наголо остриженную голову. А луна высвечивает острый нос, тяжелый подбородок, длинные оттопыренные уши… Он уже два месяца как расстался с богатым платьем и теперь вот подрядился в ночные стражи – днем он отсыпается. Бриквиль сбежал из Машкуля незадолго до того, как Жиля арестовали. Он сбрил бороду и светлую шевелюру, а лицо и руки натер коричневой краской. Нанимаясь охранять этот замок, затерявшийся посреди лесных чащоб, вдали от бретонских городов, он выдавал себя за ландскнехта, пришедшего со стороны Пиренеев. Так что ныне ему приходится прикидываться голодранцем, он должен затаиться на время и блюсти себя в трезвости, чтобы случаем не сболтнуть чего лишнего. Деньги свои он оставил в надежных руках и теперь ждет лучших времен, когда все поутихнет, и ему снова можно будет выползти на свет божий.
|
Несмотря на то, что замок стоит в лесной глуши, Бриквиль все же прознал о беде, постигшей Жиля. Однако он вспоминает о нем со злорадством, ибо в душе люто ненавидит его.
Бриквиль полон сил, он крепко сложен и высок ростом – сверкающие латы скрывают его тело, сплошную груду мышц. Он вспоминает тепло и уют Тиффожского замка, изысканные кушанья, пьянящие вина и жестокие утехи, без которых не обходилось ни одно застолье. Как ни досадно, а былого уже не вернуть! Бриквиль с рождения был жестоким, хуже зверя.
«Жиль огорчил меня, – размышляет он. – Я-то думал – он сильный, сущий дьявол, а на поверку вышло – так себе, дерьмо собачье. Настоящих мужчин – раз-два и обчелся. И уж они-то не строят часовни. Ежели честно, его сгубила совесть. Чтобы вывести его на чистую воду, понадобилось привлечь к дознанию с полсотни судейских! Жиль совсем рехнулся. От крови, роскоши и веры в своего бога! Будь он похитрее, может, еще и пожил бы, ох как долго пожил. Ан нет, скука смертная, видите ли, его заела. И тут он, конечно, принялся чудить как безумный; ему всегда нужно было много золота, ну прямо вынь да положь – чтобы потом расшвыривать его полными пригоршнями. Целые груды золота. А зачем, скажите на милость? Да чтобы потом раздавать его первым встречным. Одно слово – чокнутый! А всякие там торгаши грели на нем руки – надо же, какой глупец, а тщеславный, спасу нет. Заезжие купчишки совали ему под нос ткани, безделушки всякие и прочий хлам! И он хапал все подряд, даже не торгуясь, – ну разве это достойно благородного сеньора! Когда же сундуки его опустели, он пустился продавать все, что попадалось под руку: книги, серебряную утварь, златотканые ковры. А деньги брал под залог будущих доходов с земель. Брал в основном у ростовщиков. Земли и владения разбазаривал направо и налево, только бы поскорей выручить деньги и тут же пропить и прогулять все. Свое состояние готов был пустить на ветер…
|
Смекнув тогда, что всякий, кому не лень, может урвать кусок пожирнее, я сказал Жилю, что сам, мол, займусь продажей барахла, чтобы освободить его от лишних хлопот. И вот однажды вечером во время буйного застолья – и на какие только средства: ведь сундуки уж давно опустели, а из-за крепостных стен что ни день, тявкали кредиторы! – я добился-таки того, чего хотел, все честь по чести. Жиль разрешил мне продавать все, что заблагорассудится – не иначе окончательно тронулся! Больше того: он даже решил было выдать за меня свою дочь Марию, а вернее, предложил купить – а впрочем, он продал бы ее любому, кто больше бы дал. Но я не посмел: ведь ей было только шесть лет… А вот золотишком я снабжал его исправно! Если бы погрузить все эти мешки с золотом на повозки, получился бы целый обоз! Вот так, точно масло на солнце, таяло состояние едва ли не самого богатого сеньора во Франции! А мы только веселились. Да набивали карманы – на черный день. А теперь – конец».
Над сторожевой будкой кружат вороны. Стоит глубокая ночь, в небе зависла полная луна. Она выхватывает из тьмы покрытые снегом широкие холмы и одетые в хрустальный иней деревья. Лунный свет падает пляшущими бликами на поверхность воды в крепостном рве. А на глади близлежащего озера серебрится, тая вдали, лунная дорожка. Время от времени на дороге, ведущей в замок, мелькает тень – слышится хруст мерзлого валежника: это, должно быть, кабан или лиса, а может, олень.
Бриквиль вспоминает расшитые золотом гардины, развешанные в залах Тиффожского замка, массивные, украшенные гербами серванты, зажаренных фазанов, выставленных в ряд на застланном роскошной скатертью столе.
«Нет-нет, – думает он, – это еще не конец! Я возьму себе другое имя – Бриквиля больше нет. И прикуплю доброй землицы где-нибудь на юге. Мы еще поживем. А вот другие – как знать!»
Екатерина Туарская:
«Жиль спускал все без разбору, точно безумный. Казалось, будто богатства предков, нажитые с таким трудом, давили на – него тяжким бременем. Дай ему волю, он разбазарил бы и мои земли, и даже наследство родной дочери. Он опять стал обхаживать меня, как обычно, когда ему что-то было нужно, но я уже была не та простушка, что прежде, и пропускала его медоточивые речи мимо ушей. Тогда он услал нас с Марией в Пузож, возрадовавшись, что наконец-то обрел свободу. С той поры я видела его лишь издали, и с каждым днем, как это ни прискорбно, он становился от меня все дальше. Так печально закончилась наша любовь, которая так хорошо началась. Да простит его Господь!»
19
ОРЛЕАНСКАЯ МИСТЕРИЯ
Жиль:
– Спустя время, однако, – продолжает брат Жувенель, – вы охладели к церковной музыке. Неужто вам так быстро наскучили дивные голоса певчих и величественные раскаты органа? По словам очевидцев, вы в то время разъезжали по городам и весям со своей рыцарской и духовной свитой и обозом; где вас только не видели, вы занимали все постоялые дворы, поглощали все запасы продовольствия и разыгрывали представления – мистерии, соти[31], морески[32], моралите[33]. Выходит, прощайте канторы – здравствуйте, шуты, так, что ли?
– Я никого не гнал.
– Ясное дело, монсеньор. Конечно, вы не смели никого прогнать, потому как от излишеств и бесчинств вообще перестали что-либо соображать.
– Просто мне нравилось доставлять людям удовольствие! Приносить радость!
– Устраивая пышные празднества, вы хотели поразить всех своей щедростью и великодушием и надеялись, что люди будут преклоняться перед вами еще пуще. И мне кажется, истина тут вот в чем: когда у вас были певчие, те немногие, кто слышал их, больше восхищались ими, а не вами. То было немое упоение. А вы жаждали всеобщего, бурного восторга, хотя и не заслуживали этого. Вот почему вы ударились в театрализованные представления – они непременно должны были сопровождаться оглушительными, исступленными рукоплесканиями и безудержным ликованием. Так возникла Орлеанская мистерия – она-то и поглотила все ваше состояние.
– Веселье, царившее вокруг, и мне доставляло несказанную радость. И я от всей души ликовал вместе с толпой. И в радости искал забвения. Я любил громадные подмостки: обыкновенно там трудилась добрая сотня мастеровых, а то и больше; они обсаживали сцену деревьями, но не искусственными, а настоящими, возводили всевозможные декорации, изображавшие горные пейзажи, дворцы и замки.
– Какое неслыханное ребячество! И это я слышу от вас, полководца, под началом которого была целая армия.
– Из года в год 8 мая орлеанцы устраивали праздничные шествия в благодарность Всевышнему, даровавшему им свободу. То был воистину великий день…
– А вы играли в щедрого мецената, у которого богатств что у принца крови, а то и больше? Вы снова принялись тешить себя химерами!
– Орлеанцы не забыли Жанну. И соратников ее, чьи имена везде уже давно были преданы забвению, – Лаира и де Рэ. А мне хотелось, чтобы память о нас осталась в сердце народа на века – вот я и заказал одному сочинителю, искусному стихотворцу эту мистерию…
– И попросили его, чтобы он вывел вас главным героем!
– Нет, достоуважаемый брат, вторым после Жанны… Зачем вы придираетесь к каждому моему слову! Да, мне нравились пышные зрелища! Как вы не поймете: в них было мое спасение.
– От чего?
– От кошмарных наваждений, от бесов, которые неотступно преследовали меня! А яркие зрелища помогали мне избавиться от этих ужасов. Пока они шли, я удерживался на краю мрачной бездны. Благодаря им я становился таким, каким видел себя в своем воображении…
– Таким образом, вы обманывали сами себя. Да и не только себя, но и тех, кто по простоте души восхищался вами и молился на вас, как на Бога.
– Я верил, что я и правда такой, каким хочу казаться. К тому же Орлеанская мистерия была действом совершенно необыкновенным: я снова видел Жанну, мы как бы заново переживали нашу молодость и дружбу. Лично для меня подобные воспоминания были величайшими из чудес…
Мастер Фома:
– Реймс был самым великим днем в жизни Жиля, а Орлеан – его лебединой песней.
– Песней черного лебедя, принявшего обличье стервятника, – добавил Рауле.
– Позволь сначала мне сказать, а уж после думай, как знаешь. Итак, Орлеан был вершиной его славы и великолепия, однако ж подобное счастье стоило Жилю не дешево. Многие считали его чуть ли не самим Господом Богом. Иным же он напоминал солнце, клонящееся к закату. А кое-кто держал его не иначе, как за сумасшедшего…
В путь мы отправлялись все: рыцари, священники, основная прислуга, носильщики, коим надлежало нести органы, златокузнец, нанятый Жилем, и я, мастер по декорациям. Жиль брал с собой и Рене де Ласуза – в виде исключения.
Орлеан – огромный город. И постоялых дворов там не счесть; хозяева содержат их в чистоте, и они выглядят довольно уютными; кроме того, они издревле славятся своим радушием, гостеприимством и изысканной кухней. Мы занимали все постоялые дворы, а иной раз случалось, что нам даже не хватало места! Жиль с ближайшим окружением и слугами останавливался в «Золотом кресте». А Рене де Ласуз – в «Маленьком лососе», у Реньяра Прево. Рыцари и Лажюмельер – в «Хохлатке». Жан де Рэн и Болеи – в «Святой Магдалине». Герольд-Рэ и его трубачи – в «Черной голове». А я – у Маргариты в «Боге любви»… Конечно, ни один кров не мог вместить столько народу! Вместе с тем я заметил, – да и не только я один, потому как крепкое вино многим развязывало язык! – что нас размещали так не случайно и что Жиль, как всегда, старался держаться подальше от всех остальных. Теперь-то я знаю – это делалось с умыслом. Но разве орлеанцы могли заподозрить неладное? Они любили Жиля и почитали больше, чем жители других мест. Для них он был живым героем, сподвижником Святой Жанны. Этими наездами он оказывал высокую честь орлеанцам, будил в их сердцах дорогие воспоминания. А булочники, мясники, торговцы рыбой, кабатчики да маркитанты всех мастей, так те были просто на седьмом небе и радостно потирали руки: накормить и напоить добрую тысячу человек, вот так удача – прямо как снег на голову; куш им и впрямь светил изрядный, тем более, что монсеньор Жиль никогда не скряжничал. Понимаешь, что я хочу сказать, Рауле? В иных местах Жиля боялись как огня: завидев его еще издали, люди в ужасе бежали кто куда, плюнув на щедрые посулы. А здесь, в Орлеане, его почитали, как самого короля. Ощущал ли он эту любовь, что было у него на уме – сказать не могу. Я же не духовник, чтобы выслушивать его откровения, или казначей, чтобы считать его деньги, – у меня роль была совсем другая: надо было рисовать эскизы подмостков и костюмов на полторы сотни лицедеев, одним словом, готовить представление, в чем мне усердно помогали сами комедианты, нанятые Жилем; – их было сотни полторы, если не больше! Представляешь, какое это было восхитительное зрелище: подмостки занимали по ширине всю улицу и возвышались на несколько этажей. Костюмы были пошиты не из какого-нибудь тряпья, а из настоящей парчи, крепкого бархата, золотых и серебряных тканей – и все это только на один день! Таково было решение сеньора Жиля! О, будь уверен, мы еще долго не увидим ничего подобного, даже в Орлеане!
Город так и кишел народом, уж можешь мне поверить. Крестьяне из соседних деревень, польстившись на разные угощенья, прямо валом валили. На зрительских трибунах сидели почтенные сеньоры, епископы и городские власти, а также знатные дамы и девицы – их набивалось столько, что яблоку негде было упасть. А Жиль восседал на троне под пурпурным балдахином, в окружении своих ближних…
Мистерия воссоздавала события, связанные с разгромом англичан, явлением Жанны в Орлеан, штурмом Турнеля и хождением в Реймс. Монсеньор Жиль играл тут далеко не последнюю роль. Был там и дофин Карл – это он вверил Деву заботам Жиля. Карл произносил такие вот слова:
К вам в полководцы
Я назначаю маршала де Рэ,
В сопровожденьи благородного сеньора,
Доблестного Амбруаза де Лоре…
Так Жиль стал служить Жанне. Представ перед Девой, он учтиво спрашивал ее:
Сударыня, каков же будет наш расклад?
Ведь мы стоим у самых врат Блуа.
Быть может, отойдем пока назад
И переждем три дня.
Узнаем, между тем, где затаился враг,
И воинам дадим немного отдохнуть.
Но коли вам угодно будет так,
Мы двинем прямо в Орлеан –
Туда лежит наш славный путь.
Маршал был Жанне верным другом в любых обстоятельствах. Им обоим повсюду сопутствовала удача, она же привела их в Реймс, где короновали Карла.
Жанна, облаченная в ратные доспехи, держалась рядом с маршалом, тот восседал на великолепном Щелкунчике, а за ними неотступно следовал Герольд-Рэ в несравненном по красоте камзоле. Звонкие переливы церковных колоколов вторили гулкому благовесту большого соборного колокола. Мы все как бы вновь оказывались в Реймсе. Этот день и вправду был святым. Для Жиля. Воздух сотрясался от громогласных криков «Ура!». Жиля приветствовали даже более горячо, чем Деву…
А потом был пир, грандиозный, невероятный, не чета королевскому. Площади и улицы были заставлены столами с самыми изысканными яствами. Вино текло рекой! Следом за тем народ, сытый и захмелевший, пускался в пляс. Однако в самый разгар торжества, когда на небе вспыхивали первые звезды, Жиль куда-то удалялся…
Жиль:
– Но и тут я не добился того, чего хотел.
– Наконец-то вы признались!
– Ни игра актеров, ни воодушевление толпы – ничто не приносило мне желаемого удовлетворения. Все мои старания вновь обрести блаженство, что я испытывал, когда находился рядом с Жанной, были тщетными. Хоть эти зрелища удавались на славу, лично меня они вдруг стали разочаровывать. «Лотарингская дева» была набитой дурочкой – она боялась Щелкунчика, как черт ладана, лязг оружия и зов труб тоже приводили ее в ужас. «Маршал», со своими смешными ужимками, явно перегибал палку, он был самым жалким моим подобием. Так величественное зрелище мало-помалу превратилось в маскарад, а святая истина была просто-напросто осмеяна. Но простодушные зеваки, ничего этого не замечая, неистово хлопали в ладоши и орали: «Слава Жанне! Слава монсеньору де Рэ!» В то время как монсеньор де Рэ с окаменевшим от скорби сердцем возвращался в «Золотой крест» в компании друзей, разгоряченных зрелищем и вином. Пресытившись самим собой, он молчал…
В «Золотом кресте» нас ждал ужин. Хозяин постарался на славу. Я пил и ел, не зная меры. Из товарищей моих кто пел, а кто играл в кости или карты. На рассвете Сийе привел мне нового пажа, в серебряном сюркоте[34], надушенного благовониями, искусно подстриженного, – в общем, довольно премилого. А я даже не удосужился узнать, кто он, откуда и кто его родители. В ярости я взял и перерезал ему горло. Жизнь выплеснулась из вены у него на шее так же, как вино из опрокинутого кувшина… Потом я забылся тревожным сном, напоминавшим скорее кошмар. А между тем мои верные друзья засунули тело мальчика в мешок и бросили за стенами города. Его так никто и не хватился…
Мастер Фома:
– С Маргаритой, моею хозяйкой, мы стали добрыми друзьями. Послушай я ее тогда, быть бы мне теперь орлеанцем – жил бы себе поживал в «Боге любви» и продавал жаркое! Маргарита была сущей провидицей. В ночь, когда состоялась мистерия, она то ли во хмелю, то ли под впечатлением увиденного, поцеловала меня, взяла за руку и говорит: «Вижу, как на твоем небосклоне надвигается гроза. Ты не умрешь, но некоторое время будешь жить, точно в кошмаре, сердце мое. Хозяин твой не тот, что ты думаешь. Он – посланник тьмы. Коли хочешь избежать беды, оставайся здесь, а нет – держись от него подальше».
Маргарита напоминала мне прорицательницу, что некогда сидела подле Жиля за столом в Шантосе. Она была такая же высокая, белолицая, черноволосая, с горячими устами и пылающим взором. А еще она походила на одну из монахинь, прислуживающих в Страсбургском соборе.
Но я не внял ее словам. И теперь, вспоминая ее мягкое тело, пышную копну волос, которые она распускала, чтобы порадовать меня, сердце мое наполняется трепетной грустью, а по телу разливается приятное тепло.
20
КОРОЛЕВСКОЕ ВЕТО
Рене де Ласуз:
Он находился в компании хитрого вида человечка, неопределенного возраста, без конца потирающего свои короткие розовые ручки. Его скошенный голый подбородок и губы переходят к носу наподобие куньей мордочки. Гладкие веки, увенчанные длинными белесыми ресницами, наполовину прикрывают черные, жестокие зрачки. Волосы, отливающие шелковистым блеском, аккуратно подстрижены и свободно ложатся на плечи. На выпуклом лбу ни одной морщинки.
– Еще раз говорю вам, монсеньор Рене, напрасно вы упорствуете. Наоборот, вам следует собрать как можно больше доказательств и изложить их в новом прошении, которое мы собираемся представить его величеству. Только в этом ваше спасение. Еще раз взвесьте все. Герцог, кроме телесного наказания, приговорил вашего брата к выплате пятидесяти тысяч золотых экю, если выразиться точно: «изъять их из собственности указанного сира по закону и справедливости», тем самым он вполне определенно выразил свое намерение.
– Окончательно завладеть Шантосе?
– Этот замок защищает герцогство Бретань со стороны Анжу. Одиннадцать башен – прекрасное укрепление. Долгие годы герцог подбирается к нему: сначала он воздействовал на монсеньера Жиля уговорами и лестью, затем сделал его своим должником и перешел к угрозам. Если вы не поспешите принять наши условия, замок перейдет к нему. Вам выпала честь представить прошение королю от имени Екатерины Туарской и мадемуазель Марии, ее дочери, а также от своего имени как брата и наследника. Все семейство поддержит этот шаг, сам граф де Лаваль заинтересован в вашем содействии.
– Это не терпит отлагательства?
– Ни дня, монсеньор. Герцог привык действовать без промедления. Берегитесь его!
– Что же мы напишем в этом прошении? Мне не приходит в голову ни одного удобного предлога.
– Мы представим вашего брата безумным расточителем, не способным отвечать за свои действия. Мы убедим его величество в том, что его письма, накладывающие вето на продажу земель, остались без внимания, и значит, все приобретения, сделанные после этого, не имеют силы, и что конфискация Шантосе незаконна. Где купчии, дарственные, закладные, подписанные вашим братом?
– Рассеяны, затеряны среди доверенных людей Жиля, проходимцев и мошенников, которые разжирели на его подачках, а теперь разбежались: Бриквиль, Сийе, Хике Бремонтский…
– Жаль! Но не припомните ли вы сами, как совершались эти сделки? Напрягите вашу память, мой милый. Следствие докажет обоснованность вашей жалобы. Для начала необходимо просто перечислить сделки, уточнить, что было продано. Король должен знать обо всех безрассудствах вашего брата, совершенных до и после его писем, иначе наши доводы не будут убедительными. От этого зависит ваше будущее, не забывайте…
Каждая фраза человечка завершается улыбками, которые можно было бы счесть за проявление любезности, если бы в них не было столько откровенной лести. Хмурый Рене задается вопросом, что скрывается за его учтивостью, не слишком уместной сейчас: он служит нам или выполняет тайное поручение герцога? И произносит:
– Мой брат был нетерпим к любому вмешательству в его дела. Он предпочитал вести их один и ни перед кем не отчитывался. Это одна из причин, по которым он отделался от Екатерины Туарской и сослал ее в Пузож. Екатерина переусердствовала в защите наших интересов.
Рене уже не тот, каковым мечтал его видеть сир де Краон в день своей смерти, когда, предпочтя его внезапно Жилю, он пожаловал ему свои шлем и меч. Теперь это человек, лишенный власти, всех своих привилегий. Его черты, его голос несут отпечаток подавленности. Всем известно, что в отличие от Жиля, он никогда не зайдет слишком далеко в проявлениях жестокости и притязаниях на власть, ему не хватит на это ни характера, ни воображения. Это типичный несамостоятельный, вечный младший брат, с которым привыкли не считаться. Существо, с самого начала смирившееся с собственной второстепенностью, приговоренное навечно оставаться в тени подле старшего брата. К большему его не готовили. Выражение его мертвенно-бледного лица одновременно мягко и глуповато, движения неуверенны. Этот безобидный человек легко попадается в сети мошенников, на него несложно воздействовать, и нотариус, находящийся на службе у могущественного Лаваля, знает это.
– Монсеньер, не имеет смысла терзаться по поводу судьбы вашего брата. Епископ не осмелился его приговорить, Жиль был слишком высокопоставленным лицом, и против него стояли слишком незначительные люди. Но на мой взгляд, оказавшись в сложной ситуации, он позволил себе незаконные действия против вас. Таким образом, монсеньер, и вам не стоит быть слишком щепетильным по отношению к нему.
– Я наслышан о его орлеанских похождениях, – начинает Рене.
В его слабом голосе сквозит угодничество. Будь он одет в грубое холщовое платье, а не в расшитый камзол, его можно было бы принять за скромного, глуповатого лавочника. Взгляд его порой затуманивается:
– Я нахожу полезным познакомить вас с некоторыми вещами. Они напрямую касаются вашего дела.
Он достает из пачки бумаг сложенный вдвое лист, разворачивает его и подает нотариусу. Но тот мягко отстраняет:
– Прочтите его сами, монсеньор…
Рене с трудом разбирает написанное, но читать он все же умеет, хотя пишет с великим трудом:
– Орлеан, август 1435: Жиль отдает в заклад начальнику Шеваль-Блан за двести золотых «Божий Остров» святого Августина, на латыни и французском. Жану Буало, хозяину постоялого двора, он закладывает «Метаморфозы» Овидия в кожаном переплете с застежкой из золоченого серебра…
– В 1434 году он устроил в Орлеане большой праздник, не так ли?
– Да. И когда он покинул город, ему нечем было расплатиться даже за постой. Ему пришлось заложить пару массивных золотых подсвечников… жертвенник и ризу… Он заложил все свои кареты и часть багажа… Он заложил и лошадей, среди которых был Щелкунчик, его лучший боевой конь…
– Превосходно! Продолжайте, монсеньор. Я не могу не оценить вашу точность и деловую хватку.
Рене де Ласуз приосанивается: ему редко приходилось слышать комплименты.
– Список довольно длинен и скучен, – говорит он. – Но я записал все детали. В целом выходит, что мой брат истратил на орлеанские торжества от восьмидесяти до ста тысяч золотых экю. Вот к чему это привело: он продал Конфоленское имение Готье де Бриссаку, Фонтен-Милон – Жану де Марсиллю за четыре тысячи экю; Блэзон и Шемилль – Вильгельму де Лажюмельеру за пять тысяч экю, из которых получил всего три тысячи! Земли Гратекуисса были отданы епископу Анжерскому за двенадцать сотен экю; ренту за Бресилийский лес и весь Савенейский округ забрал Жан де Малетруа, епископ Нантский; замок Мот-Ашар достался Ги де Ларош-Гийону; Жану де Монтеклерку проданы владения Вута и Шенеси; герцогу Бретонскому – Принсейский лес и замок Бурнеф-ан-Рэ… Одним словом, после Орлеана пуатвинские земли перестали принадлежать моему брату, за исключением Пузожа и Тиффожа, которые принадлежали его жене. Ангвенские и бретонские владения были большей частью заложены…
– Ну и вы сами, – осторожно прибавляет нотариус (по-прежнему ласково улыбаясь), – оказались после этого собственником Тарвуа, Сен-Этьенн-де-Мэр-Морта и Лору-Боттеро…
– Но разве не по праву?
– Разумеется, ваша светлость, – торопливо говорит нотариус. – Я одобряю ваши действия и сожалею лишь о том, что вам не удалось завладеть большим.
– Добавлю, что впоследствии я вернул Жилю Сен-Этьенн. Но это не принесло ему счастья…
Вильгельм де Лажюмельер:
Перед ним возникает служанка с полотенцем, перекинутым через руку. Она принесла кубок горячего вина, подслащенного медом. Он выпивает его маленькими глотками. После ухода девушки он снова берется за перо и, пару раз зевнув, продолжает запись:
«После безрассудных гуляний в Орлеане вся семья объединилась против Жиля и не придумала ничего лучше, как пожаловаться на него королю. Его величество Карл VII уже не питал к опальному маршалу ни малейшей симпатии. Через шпионов или еще как-нибудь он то и дело узнавал, что Жиль находится целиком во власти наслаждений. Правда, Жиль не был лишен званий: еще свежи были в памяти его подвиги во времена Жанны. Но больше никто не звал его на службу. Можно было подумать, что он уже ушел из жизни или что его навсегда приковала к постели болезнь. Семье без труда удалось убедить короля лишить его маршальского титула. Интердиктовые письма были немедленно размножены и разосланы не только по всем владениям Жиля, но и по городам, где он имел обыкновение появляться: в Тур, Анжер и даже в Орлеан, где он все еще находился и где его долги росли с каждым днем. Королевские письма лишили его права продавать свои владения, они заранее накладывали запрет на все операции подобного рода, под которыми он ставил свою подпись. Отныне стало ясно, что у него не осталось возможности поправить свое положение. Несмотря на немилость к нему короля, я продолжал оставаться при нем, но колебался, стоит ли мне и дальше это делать. Надо сказать, жизнь его была окутана особенными слухами. Поговаривали о похищениях, о тайных убийствах. Это и повлияло в конце концов на мое решение. Жиль выслушал меня без гнева, скорее со смирением, слегка окрашенным иронией. Он напомнил о былых временах, проведенных вместе, а затем сказал: „Вы считаете меня погибшим, монсеньор Мартинийский? Но это всего лишь временные неудачи. Я верну свое былое положение и даже добьюсь новых успехов“.
Так закончилась наша дружба, в этой самой комнате, когда-то убранной дорогими коврами, а сейчас голой – где я сейчас дописываю последние страницы его истории».