– Стенания ваши никчемны. Они искажают истину.
– Я не в силах рассуждать спокойно.
– О да, монсеньор! Как, впрочем, и здраво, и тому есть подтверждение.
– Какое?
– С самого начала беседы вы взваливаете все свои грехи на сира де Краона.
– Но вы сами посудите: ведь это же старик надоумил мена наложить руку на состояние Екатерины, не дожидаясь, покуда из Рима придет разрешение на наш брак. А в другой раз, опять-таки по его гнусному наущению, я завладел состоянием, которое досталось Беатрисе де Монжан, матери Екатерины, от покойного мужа, – Тиффожским и Пузожским замками. Скажу больше: теща моя снова вышла замуж – видно, думала сберечь хотя бы таким образом то, что ей отписал покойник. Но что был по сравнению с нами ее новый, молодой муж, этот Мешен де Ларош-Эйро? К тому же вскорости мы взяли и похитили его жену – в точности, как Екатерину. Говоря по чести, к тому времени старый сир де Краон совсем стал плох, ничего не соображал, и всеми делами мало-помалу начал заправлять я. Он только придумывал планы, а осуществлял их я… Святой отец, зачем мне теперь это скрывать? Прошу вас, верьте мне… Так вот, в ту пору ничего подобного мне и в голову не могло прийти. Но, если честно, осуществляя свои коварные планы, я всякий раз жутко радоваться – едва созревал какой-нибудь нечистый замысел, я брался исполнить его с великой охотой…
Так, стало быть, тещу по нашему наущению похитил Жан де Лабэ, капитан из Тиффожа. Ее доставили прямиком в Шантосе, и мы с дедом, не вняв мольбам Екатерины, стали решать, что с нею делать дальше. «Отдайте замки в Пузоже и Тиффоже, – уговаривал Беатрису старик де Краон, – в обмен на поместье в Лимузене – оно ничуть не хуже – да ступайте себе с миром к своему молокососу Мешену, и счастья вам обоим на долгие лета. А нет, велю зашить вас в кожаный мешок и тайком сбросить в Луару».
|
Когда Беатрису зашивали в мешок, она даже не отбивалась. Не сопротивлялась и тогда, когда несли ее к реке, и только кляла нас на чем свет стоит и призывала на наши головы кары небесные. Мешен послал в Шантосе трех посланников – требовал вернуть жену. Но все трое сгинули в сырых подземельях Ларонской башни…
И все же вскоре мы отпустили несчастную Беатрису восвояси – в обмен на выкуп и отказ от мужниного наследства. Однако об этом злодеянии прознал Парижский верховный суд – как раз в то время он заседал в Пуатье. Верховный судья лично отправился в Шантосе или, может, только собирался. Но по дороге его перехватили наши люди и заставили повернуть обратно… Вот так мы и жили. После бесславного поражения под Азенкуром с королем уже никто не считался – мы потешались над его трусостью, вели такую жизнь, какая была нам по душе, и еще пуще погрязали в грехе. Да и не только мы одни! Свобода и самоволие способны опьянить и лишить разума кого угодно. В те времена всякий рыцарь мнил себя графом, граф – принцем, а принц только и помышлял, как бы обскакать самого короля. Именитейшие из именитых, и те уподобились хищникам и кинулись рвать королевство на части, силясь отхватить кусок побольше да посмачнее. Я вырос в мире бесчестья, вражды, ненависти и зависти. Какая жалость, что я не родился в другое время! Вот я и прожил жизнь, сообразуясь лишь со своею порочной натурой, – в угаре злого веселья и самого страшного распутства. Ах, отчего я не умер вместе с «нею»? Сколько раз искал я смерти – и все напрасно! Судьба моя должна была сложиться совсем иначе.
|
«Рядом с нею…» – Брат Жувенель догадывается, кого имел в виду Жиль, и его охватывает волнение. Святого отца не оставляет равнодушным и чистосердечный возглас Жиля. «Да уж, – рассуждает он про себя, – доведись тебе родиться раньше, когда рыцарские ордена процветали, увенчанные ореолом славы, ты и впрямь был бы совсем другим человеком. Чувствую – в тебе еще не угасла искра благородства, равно как и жажда любить и быть любимым…»
– Между тем, – возражает он узнику, – вы пальцем о палец не ударили, чтобы искупить свои грехи. Вы во всем потакали жадному, корыстолюбивому старцу и ради него пожертвовали даже своею любовью. Но супруга ваша также виновата – вина ее в том, что она отрешенно и безропотно повиновалась вам во всем. И смиренность ее лишний раз говорит о том, как сильно она вас любила. А вы пренебрегли ее любовью и разорвали священные семейные узы. Зачем, позвольте вас спросить?
Жиль качает головой то вправо, то влево, как будто каждое услышанное слово хлещет его, точно пощечина, и ничего не может вымолвить в ответ. Но брат Жувенель продолжает допрос, и в каждом его вопросе звучит жестокий укор:
– Вы не только отвергли любовь Екатерины, вы избавились от нее, услав в Пузожский замок. Почему? Она была вам в тягость? Хуже того: вы ни разу не выказали внимания своей дочери Марии. Вы пренебрегли ею так же, как и Екатериной. И отдалились от нее. Но ведь это же ребенок, неужто и он оказался вам в тягость? Почему вы отрешились от того, что составляет истинное счастье всякого человека? Почему все дальше и дальше уходили от тех, кто одним лишь своим присутствием мог умиротворить вашу мятущуюся душу?
|
– Упреки ваши ужасны!
– В чем Екатерина провинилась перед вами?
И тут с уст Жиля срывается отчаянный крик:
– Ни в чем! Ни в чем, святой отец! Всему виной – моя натура!
– Вы опять лжете и сами себе противоречите.
– Нет-нет, это из-за нее и только из-за нее!
– Вы сожалеете о том времени, когда совершали добродетельные поступки, однако при этом вы решительно отвергали добро, которое вам предлагали другие…
Екатерина Туарская:
«Жиль был то мягок, то презрительно суров – в зависимости от настроения. И я ума не приложу – а вернее, просто не хочу знать, – какие чувства всколыхнулись в нем, когда он прознал, что матушка моя глубоко возмутилась тем, как он обошелся со мной, завладев мною без ее благословения, что она искала защиты у отцов церкви, дабы те признали наш брак незаконным, и добилась, чтобы нас сначала разлучили, а уж после соединили вновь, только на сей раз уже по-христиански. Но с той самой поры, судя по всему, я вдруг сделалась ему в тягость, и он этого нисколько не скрывал: застолья его заканчивались под утро, и доступ туда мне был строго-настрого заказан – Жиль под любым предлогом отсылал меня в покои, а сам не показывался целыми днями, говорил со мной с неизменной тоской в голосе, являлся только на заре и тотчас засыпал как убитый; он скрывал от меня и деяния свои, и чувства, однако при этом заставлял любезничать со всякими проходимцами и льстецами, которыми себя окружил…»
Екатерина вспоминает, как сокрушался Жиль, когда узнал о решении Святейшего суда, и как в нем вдруг проснулась былая любовь: он обвил огромными сильными руками хрупкий стан супруги, даря ей несказанную радость и надежду, склонился над ее головой и принялся горячо шептать нежные слова – те самые, что когда-то сблизили их. Жиль оставил общество неугомонных кутил и не покидал Екатерину до самого ее отъезда. Он не мог разжать своих объятий, даже когда пробил час расставания, – несмотря на добрые увещевания судебных исполнителей и старого сира де Краона.
«А потом он тайно навещал меня в моем убежище, привозил подарки, клялся в верности и божился, что горит желанием обрести меня снова, – как видно, страх навсегда потерять меня всколыхнул в его душе угасшую страсть. Встречи наши были недолгими, но надежда свидеться с ним снова скрашивала мое одиночество. Едва Жиль покидал меня, как я желала его скорейшего возвращения. И если он задерживался, то непременно просил прощения, и всегда таким нежным-нежным голосом. Он прилетал словно на крыльях – овеянный холодными ветрами и сжигаемый любовной страстью. Не знаю, что тут можно прибавить, однако во время наших свиданий Жиль напрочь забывал свои странные причуды и вел себя как настоящий муж… Но то, что случилось потом, открыло мне истинную сущность его натуры.
Когда же нас наконец соединили узами, как велит церковь и христианский обычай, Жиля словно подменили: прежней любви ко мне как не бывало, он снова взялся за старое и все ночи напролет пировал и предавался богомерзким усладам. И лишь изредка, очень-очень редко, он пытался взять себя в руки – то ли из ненависти к самому себе, то ли из жалости ко мне. А я терпеливо его ждала. Чего только не делала, чтобы его удержать, – все, на что способна всякая женщина, не желающая упустить любимого мужчину: он не слышал от меня ни единого упрека, а когда приходил, томимый тоской, я встречала его радостной улыбкой, я румянила лицо, облачалась в лучшие свои наряды, делала изысканные прически, надевала богатые украшения, выбирала лишь те цвета и ткани, которые были ему по вкусу. Однако старания мои оказались напрасны! Очень скоро я поняла – Жиль приходил ко мне только тогда, когда ему что-то от меня было нужно. Однажды он вдруг снова воспылал ко мне любовью – было это после того, как похитили мою матушку и заточили в Шантосе. На какие только ухищрения он ни шел, чтобы меня умолить, сколько елейности было в его коварных речах, к каким только ласкам ни прибегал, и при этом все приговаривал: „Екатерина, уговорите свою мать. Надо, чтобы она уступила нам замки в Тиффоже и Пузоже, и чем скорее, тем лучше, тем более что они ей без всякой надобности и взамен она получит немалое поместье в Лимузене, дабы все было честь по чести. Вы единственная, кто может убедить ее в том, что мы желаем ей только добра и слов своих на ветер не бросаем. Скажите ей, Екатерина, милая, что…“
Так, пусто и никчемно, промчались лучшие годы нашей жизни. Не ведая меры в греховных утехах, Жиль истощил и дух свой, и плоть, а я, покуда он тешил себя весельем да застольями, горевала и все силилась его понять, чтобы помочь выбраться из этого кромешного ада. Я была готова все забыть и простить, лишь бы он взялся за ум и стал таким, как прежде. Но Жиль так и не переменился, а время шло и шло – о, как же быстро оно летело!..»
11
В ТЕ ГОДЫ…
Вильгельм де Лажюмельер, сир де Мартинье:
«В те годы, – пишет Вильгельм де Лажюмельер, сир де Мартинье, – на Французское королевство опустилась ночь. И правил там не король Карл VI Безумный, а ненасытная спесивая смерть…»
Вильгельму лет пятьдесят, а то и больше, он лыс, как колено, но строен и сухопар, как юноша. В дальних походах от ветров и жаркого солнца кожа его загрубела, а душа сделалась твердой, как камень. Левую щеку от виска до подбородка пересекает белый шрам. Вильгельм, по своему обыкновению, корпит над семейной хроникой, где просто, но в строгой последовательности отмечено каждое мало-мальски значительное событие: похороны и крестины, погашения задолженностей и личные воспоминания – все это поделено на разделы и писано разными чернилами, для вящей ясности. Мессир де Мартинье (под этим именем он значится почти во всех официальных бумагах) человек редкой аккуратности и прилежания. Пишет он за длинным дубовым столом, поверхность которого сверкает, точно зеркало, отражая яркое пламя свечей. Над массивным шкафом, заставленным всевозможной кухонной утварью, висит маленький щит с кроваво-красным рубином посередине и пара скрещенных мечей. На каменном полу, подле очага, дремлют два пса. Снаружи октябрьский ветер терзает кроны деревьев: слышно, как трещат ветви и скрипят мощные стволы. Тонко зачиненное перо скользит по грубой, испещренной мелкими прожилками бумаге:
«Еще никогда бездна, разверзшаяся между бедным и богатым, слабым и всемогущим, не казалась столь широкой. Жизнь в городах сделалась до того дорогой, что простолюдины просто умирали с голоду. Обессилев, несчастные падали прямо на улице, и никому до них не было дела – живы ли они или мертвы. Те, у кого водились хоть какие-то деньжата, осаждали хлебные и мясные лавки. Люди поедали собак, а вскорости в городах объявились волки, голодные не меньше человека; они пожирали всякого беззащитного, разрывали свежие могилы и раздирали на куски тела недавно усопших.
В ту пору во Франции хозяйничали англичане, а французы, вместо того чтобы сплотиться и отбросить захватчиков к нормандским берегам, а после утопить в море, убивали друг друга в кровавых междоусобицах. То, до чего не успевали добраться загребущие лапы годонов, разворовывали или сжигали бургиньонцы и арманьяки. Крестьяне покидали деревни, бежали в лесные чащобы, забрав с собой жен с детьми и уцелевшую скотину, и жили там, точно затравленные звери, боясь показаться на свет Божий. Рыцари, кто бы и откуда они ни были, грабили и обирали народ нещадно: рыская в поисках тайников с золотом, они пытали безвинных огнем, вырывали ногти и зубы, резали глотки, насиловали, а потом, предав огню убогие жилища жертв, спешно убирались прочь. Монахи и церковники также не чувствовали себя в безопасности – пытаясь сберечь от разбойников святые реликвии и сокровища, принадлежащие церкви, они зарывали их поглубже в землю.
А тем временем король Карл пребывал в безумии; королева Изабо изменяла полоумному супругу с кем попало; а высокородные сеньоры заботились лишь о том, чтобы набить потуже мошну, да пировали в родовых замках; высокородные дамы, равнодушные к бедноте, грели свои белые ручки у роскошных каминов, спорили о том, у кого красивее колпак на голове, изящнее кружевная отделка на перчатках, тоньше запах благовоний, болтали о том, о сем, читали вслух нудные поэмы и тосковали по любви, которой не было.
Между тем англичане продвигались все дальше на запад и во все концы рассылали посланцев. Обескровленный народ внимал им с полным безразличием. Многие тогда поговаривали: „Какая разница, кому служить, Валуа[11] или Плантагенетам[12], лишь бы жить без опаски, есть вдосталь, да тихо-мирно растить хлеб. Кто избавит нас от ненавистных разбойничьих полчищ, тому и кинемся в ноги, того и будем почитать!“ Многие так считали, но, к счастью, не все! Один за другим вспыхивали очаги сопротивления иноземным захватчикам; посреди кромешного мрака вдруг забрезжил слабый свет; злодеяния врага нежданно-негаданно не убили, а закалили любовь и надежду; на смену страху пришла отвага. И даже после того как в Труа подписали позорный договор, жалкий безумец отдал свою корону английскому королю! За ежемесячное содержание в две тысячи франков королева Изабо отреклась от дофина, „зачатого во внебрачной кровосмесительной связи“! Однако дофин сохранил за собой земли к югу от Луары и правил там, ожидая, когда придет его час. Благочестивые гимны укрепляли веру, побуждая народ к действию. Богатые сеньоры презрели вассалов своих, а народ, напротив, поверил им. Но еще пуще уверовал он в пророчество, которое гласило: „Избавление принесет нам дева. Она уже в пути. Сам Господь хранит и направляет ее“. После поражения под Азенкуром французы возненавидели своих господ – чего хорошего можно было ждать от нескончаемых междоусобиц!
И некоторые из нас твердо решили встать на защиту правого дела. Другие томились в сомнениях. Иные же, в конце концов, были вынуждены смириться с неизбежностью. Так было и с нами, сеньорами графства Краонского, вассалами господина нашего. Жана де Краона. Иоланда Арагонская, королева Сицилии, супруга герцога Анжуйского и теща дофина, желала видеть зятя своего королем Парижа, а не Буржа[13]. И вот тайно, осторожно она начала борьбу против англичан. Для начала она женила сына своего Людовика III Анжуйского на дочери герцога Бретонского, дабы Бретань стала частью владений дофина. К составлению брачного договора приложил руку и хитрый Жан де Краон – он оказался более ловким, нежели можно было подумать, и довольно быстро уломал герцога Бретонского, который все никак не мог выбрать, кому служить – то ли Франции, то ли Англии. Потом Иоланда назначила брата герцога Бретонского Артюра де Ришмона коннетаблем Франции. Однако после поражения под Сен-Джеймсом[14] Ришмон лишился благорасположения дофина – Карл предпочел ему Жоржа де Латремуая, редкостного краснобая и интригана. Латремуай доводился двоюродным братом Жану де Краону, и того очень скоро назначили королевским наместником в Анжу.
Когда англичане повернули на юг, на пути у них встал Краон, которого поддержал Латремуай. Так мы вступили в войну. Будучи в преклонных годах, Жан де Краон поручил командование войсками своему внуку Жилю де Рэ, а меня определил к нему наставником и советником.
В ту пору я знал Жиля лишь с плохой стороны. Мне казалось, что он не может обходиться без роскоши и разврата, но никак не без ратного дела. В наше время редко-редко встретишь греховодника, который не дрогнет перед лицом опасности! Однако насчет Жиля я глубоко ошибся. Конечно, он был весьма придирчив к лошадям, каретам и платью, любил красиво пожить, но при всем том решительности и отваги ему было не занимать. Сколько раз, памятуя слова сира де Краона, я пытался укротить его горячность! Пустое дело! На поле брани, как, впрочем, и всюду, ему хотелось быть только первым – праздные застолья не погасили в нем воинскую доблесть. Как только Жиль облачался в доспехи, он становился неукротимым, суровым и даже жестоким, под стать своим предкам. Больше того, врагу он всегда платил той же монетой: денег у него куры не клевали, и он щедро вознаграждал лазутчиков, коих у него было не счесть, потому как, прельщенные блеском золота, они шли к нему в услужение с большой охотой, и зачастую их сведения оказывались весьма полезны. Честно признаться, я уже тогда предсказывал великую будущность этому неутомимому юноше, ибо он обладал не только рыцарской доблестью и отвагой, но и редкостным чутьем. Ему бы малость упорства да опыта в ратном деле, – думал я, – и из него непременно вышел бы видный военачальник.
Довольно скоро мы захватили крепости Рэнфор, Сен-Лоран-де-Мортен, а следом за ними – Люд и Мали-корн. Жиль и тут был первым: трижды сбрасывали его со штурмовой лестницы, и все три раза он упорно взбирался все выше и выше, и в конце концов меч его сразил английского капитана, к которому он давно подбирался. После штурма Жиль прославился как никогда. И я был доволен своим воспитанником. Однако иной раз жестокость его меня просто поражала: ему нравилось смотреть, как вешают пленных…»
Жиль:
– Стало быть, вам было двадцать три, – продолжает брат Жувенель, – когда вы начали сражаться против англичан, одержали первые победы и обрели славу и титул «доблестного рыцаря». Выходит, вассалы и военачальники, бывшие у вас в подчинении, чьи показания мы слышали, говорили истинную правду, когда единодушно признали ваши заслуги. В таком случае мне хотелось бы знать, чему вы были обязаны столь беспримерной отвагой – своей ли натуре или, может, ненависти к захватчикам? А может; вы воспринимали войну просто как одну из жестоких забав, в коих вы уже изрядно поднаторели? Не спешите и хорошенько подумайте, прежде чем отвечать.
– Мне нравилось воевать, но не ради высоких целей, а в сущности… Понимаете? Война – нечто совершенно необычное, на войне все совершается стремительно, неожиданно, и в этом состоит ее непостижимая прелесть. Я любил разъезжать в конном строю по городам и весям, мне нравилось, как пахли взмыленные кони и люди. И раскаленное железо – от него исходит такой же запах, как и от воздуха в грозу. Неужто вы никогда не ощущали? Я любил эти ночи, когда лежишь в шатре и сквозь входной проем видишь усыпанное тысячами звезд черное небо, когда чувствуешь, что где-то рядом жарятся целые бараньи туши и звучат голоса неутомимых спорщиков, в то время как кто-то, схоронившись в зарослях кустарников, несет дозор. И эти вечера, когда того и гляди нарвешься на засаду, когда вздрагиваешь от малейшего шума – журчания ручейка или шелеста листвы. И славу, ибо она была венцом всего этого.
– И только? Заклинаю вас, загляните к себе в душу!
–…А еще я вдруг понял, что мне доставляет дикую радость убивать.
– И что же? Признание все равно сорвется с ваших уст, как бы вы ни старались его утаить.
– Мне нравилось смотреть, как умирают люди. Когда среди англичан – а они сдавались целыми гарнизонами – попадались предатели из наших, я был просто на седьмом небе. Изменникам я никогда не давал пощады!
– Очевидно, потому, что вы уже загодя предвкушали наслаждение, которое получите, глядя, как они будут умирать?
– Как их будут вешать! Когда изменников вели на смерть, меня всякий раз охватывала жуть – сколько скорби было в их глазах! А эти душераздирающие крики, мольбы, стенания и клятвы! Когда несчастные уже болтались в воздухе с высунутыми синими языками, силясь ухватиться за веревку, я испытывал ни с чем не сравнимое наслаждение…
– Замолчите!
– На войне я впервые вкусил странную, всепоглощающую радость, глядя на страдания и муки людей, на их покрытые потом мертвенно-бледные лица и тела, бьющиеся в предсмертных судорогах. Война была для меня забавой, не запрещенной законом, где жестокость и слава сплетались в нерушимом единстве, наполняя душу тайным блаженством…
12
ЖАННА
Мастер Фома:
– Монсеньор де Рэ не раздумывая встал на сторону дофина. По настоянию сира де Латремуая – тот состоял при Жиле кем-то вроде канцлера или первого советника – мы отправились в Шинон на Луаре, где находился Карл VII со своим двором. В ту пору бедный дофин едва сводил концы с концами: поговаривали, будто в казне у него оставались жалкие гроши, а сам он жил, точно черноризник в захудалом монастыре. А еще говорили, будто придворный сапожник отказывался даром шить ему сапоги. Но Карл, ощущая поддержку королевы Иоланды, не впадал в отчаяние, к тому же Иоланда убедила его, что только он один имеет законное право на французский престол. А народ в нем просто души не чаял. Сколько раз, гуляя по городским улочкам, отдыхая в тени под стенами замка или сидя в таверне за кувшином доброго вина, слышал я старую, всеми любимую песню!..
Тут мастер собирается с духом и запевает:
Что остается славному дофину?
Орлеан да Божанси,
Нотр-Дам де Клери,
Вандом, Вандом…
–…Да, наш брат, те, кто состоял при сеньоре де Рэ, жили припеваючи – платье носили с иголочки, жалованье, причем немалое, получали всегда в срок. Сеньор Жиль никогда не скряжничал и благодаря своей щедрости пользовался большим уважением короля, лишенного верных друзей и надежной поддержки.
– Мастер, значит, вы пошли за ним в Шинон? – спрашивает Рауле.
– Да, пошел – отчасти потому, что так повелел Жиль (он грезил о великих подвигах и считал, что рядом с ним непременно должен быть летописец), а кроме того, я тогда был молод и горяч. Постарайся понять: мне было мало складывать из камней величественные своды, переписывать книги и рисовать благолепные лики, я хотел служить по-настоящему и даже представить себе не мог, что англичан погонят из Франции без меня. Да и потом, говоря по чести, я думал узнать много нового. Я непрестанно вспоминал рассказ оруженосца про ту ночь накануне битвы при Азенкуре, и мне хотелось собственными глазами увидеть стройные ряды рыцарей в латах и шлемах, боевых коней, расшитые золотом штандарты и флаги, пламя бивачных костров. Но самое главное – мне хотелось укрепиться и телом, и духом.
Англичане чувствовали себя хозяевами и повсюду насаждали свои порядки – народ возненавидел захватчиков, а ненависть породила сопротивление. Чинимые ими беззакония, грабежи привели к тому, что французы потянулись к Карлу VII, и ряды его верноподданных пополнялись с каждым днем. В это же самое время глас Господень повелел Жанне явиться Франции, он призывал ее с такой настойчивостью, что она уже не могла сидеть сложа руки. Ах, мой мальчик, если б ты знал, какое счастье было видеть, как в один прекрасный день по мановению Божьей десницы обескровленная страна поднялась из кромешного мрака! Какую радость нес этот дивный свет и животворный воздух, которым хотелось дышать полной грудью! Французы вдруг стали друг другу братьями – их объединила одна надежда, одна воля к победе! Жанна прибыла в Вокулер и предстала перед Робером де Бодрикуром[15]. Облачившись в мужское платье, в сопровождении оруженосца и четверых верных слуг, дева смиренно двинулась дальше через все королевство, кишевшее врагами – англичанами и бургиньонцами. В Сент-Урбене она переправилась через Марну и заночевала в тамошней святой обители; потом – через Об, что было истинным чудом, потому как вода в реке стояла очень высоко, и остановилась в Бар-сюр-Обе. В Окзерре она участвовала в богослужении в местном кафедральном соборе. Куда бы ни ступала ее нога, повсюду вещуны и ворожеи предсказывали ей великую славу. А я не верил тогда слухам – считал, что все это вздор, сущая нелепица. Когда мне передали слова знаменитой Авиньонской прорицательницы, я подумал – она просто смеется. Но когда Жанна написала королю из Сент-Катрин-де-Фьербуа, я стал относиться к ней уже совсем по-другому, мне не терпелось взглянуть на эту пастушку, новоявленную спасительницу.
– И вы видели ее, мастер?
– Своими собственными глазами, Рауле. Было это в Шиноне, я стоял в толпе зевак, облепивших лавки по обе стороны улицы. Жанна ехала верхом с гордо поднятой головой впереди небольшого эскорта. На ней, как и сказывали, было просторное мужское платье, латные рукавицы, штаны, заправленные в сапоги со шпорами, а на поясе – меч. Волосы были острижены чуть ниже затылка, и она больше походила на юношу, нежели на девицу. Однако взгляд у нее был не мужской и не женский. А какой-то отрешенный – исполненный веры, доброты и отваги. Он призывал оставить никчемные заботы и манил куда-то далеко-далеко. Из наших глоток невольно вырвались радостные возгласы. Нами вдруг овладела пламенная, необъяснимая любовь. Не плотская, а совершенно чистая, даже трепетная. Я тут же бросился в замок, чтобы поведать обо всем монсеньору Жилю, веря, что он охотно разделит мой восторг. Жиль выслушал меня очень внимательно и, согласно кивнув, сказал – это, мол, и впрямь настоящее чудо, что какая-то там девица, да еще с такой маленькой свитой, умудрилась меньше чем за две недели пересечь все королевство и при этом не утонула в реке и не угодила в засаду. И ему захотелось увидеться с Жанной немедленно. Потом, как я думаю, он ходатайствовал о ней перед королем. Однако Карл отказался принять ее, потому как не знал, кто она такая на самом деле – святая или вещунья, коих во Франции в ту пору развелось хоть пруд пруди. Что до меня, то я, даже не зная ответ короля, твердо решил идти за Жанной, куда бы она нас ни повела…
Жиль:
– Люди хвалили вашу преданность Жанне: ведь вы были одним из достойнейших ее сподвижников, как называл вас сам король. Многие свидетели утверждали, будто, оказавшись рядом с нею, во власти ее чар, вы изменились до неузнаваемости как в речах, так и в поступках. А посему было бы неплохо, если бы вы сами рассказали мне, что это с вами вдруг тогда сталось.
Брат Жувенель сказал это с умыслом. Ему не хочется обвинять Жиля, он старается разжечь в нем слабую искру добродетели и надеется, что воспоминание о Жанне ему в этом поможет. Ведь он исповедник и, стало быть, друг всех осужденных, а не судья…
И тут Жиль преображается – теперь он напоминает жаворонка, который расправляет крылья и рвется ввысь, к солнцу! Он вдруг ощущает себя снова молодым. Благодаря этому живому воспоминанию в душе его вспыхивает пламя, лик, как когда-то давно, озаряется улыбкой, а голос обретает былую страсть и звучит почтительно.
– Я был там, – начинает он свой рассказ, – когда король принимал ее в Шиноне. Произошло это двадцать пятого марта в большом зале замка. Сначала Карл по наущению своей тещи Иоланды Арагонской велел, чтобы Жанну осмотрели придворные повитухи и священники: бабки должны были удостовериться, что она и вправду дева, а святым отцам надлежало убедиться, насколько крепка ее вера. Однако королю и этого оказалось недостаточно. Перед тем как Жанна появилась в зале, он велел сеньорам встать впереди него, дабы сбить ее с толку, а заодно проверить, действительно ли она посланница Господа. Но Жанна протиснулась сквозь ряды придворных и, безошибочно узнав короля, направилась прямиком к нему. То было поистине невиданное зрелище: кроткая с виду пастушка преклонила колени перед величайшим из принцев и громко и четко проговорила: «Достославный дофин, меня зовут Дева Жанна, и я по велению Царя небесного предрекаю: быть вам коронованным в Реймсе, а потом – наместником Царя небесного на французской земле, ибо Он – истинный король Франции».
Карл принялся расспрашивать ее. И она отвечала ему прямо и без всякого бахвальства. И вдруг, узрев в глазах короля сомнение, она как воскликнет: «Еще раз говорю от имени Отца небесного – ты есть королевский сын, истинный наследник престола; и Он послал меня, дабы я повела тебя в Реймс – там будешь ты коронован и благословен, ибо ты сам того хочешь». Однако Карл и на сей раз не внял пророчеству Жанны – тогда она взяла его под руку и отвела подальше от нас, к оконному проему. И они долго о чем-то говорили. Мало-помалу взгляд короля просветлел. Когда Карл подошел к нам и встал посреди зала, на лице у него, всегда таком печальном, сияла счастливая улыбка… Мы узнали, что Жанна поведала ему некую тайну, известную одному лишь Богу. И тут мой родственник Латремуай сказал, что она наверняка знала про молитву, которую король воздал Господу в Лошской часовне вечером 1 ноября 1428 года, в День всех святых. Все присутствующие были поражены до глубины души. Однако, когда мы оправились от первого потрясения, никто из нас, в том числе и сам сир Карл, в это не поверил. Не мудрствуя лукаво, он отправил Жанну в Пуатье, к тамошним богословам, ибо у него вдруг возникли подозрения, что она еретичка и колдунья, а меня назначил к ней в сопровождающие.
В то время я еще плохо знал Жанну и порой даже посмеивался над нею исподтишка вместе с ее хулителями. Когда же я оказался рядом с Девой, душа моя вдруг обрела покой, я ощутил себя на верху блаженства и стал молиться, чтобы ей всегда сопутствовала удача.