ГЛАВНЫЕ УЧАСТНИКИ ТРАГЕДИИ 1 глава




Аннотация

 

Перед вами еще один том впервые переведенных на русский язык исторических романов известного французского современного писателя и ученого, лауреата многих престижных литературных премий и наград Жоржа Бордонова.

Тлеющие под пеплом пяти веков уголья высвечивают одну из самых страшных фигур столетней войны (1338–1452 гг.) между Францией и Англией. Современникам та война казалась вечной. Герой романа Жиль де Рэ родился на шестьдесят восьмом году войны – бесконечной череды сражений, междоусобиц, грабежей. Тогда Францией, «погрязшей в хаосе и грехе», правили безумный король Карл VI и королева-развратница Изабелла. Был сожжен на костре Жиль де Рэ за двенадцать лет до завершения этой самой продолжительной в истории человечества войны. Распад страны, упадок нравов… Все самое порочное, что можно себе представить в человеческой натуре, сконцентрировалось, как в фокусе, в душе Жиля де Рэ. Лишь на короткое время он становится героем, сподвижником Жанны д'Арк, победоносным маршалом Франции. Но костер, на котором погибла Жанна, выжег тавро зверя на его сердце. Жиль де Рэ стал нелюдем, кровавым растлителем малолетних, «синей бородой», персонажем бесчисленных мемуаров, сказок, романов и повестей. Жиль де Рэ за свои преступления был отлучен от церкви, прах его был сожжен и развеян по ветру без поминальной молитвы. Но Ж. Бордонов назвал свой роман «Реквием» («Вечный»), это первое слово заупокойной мессы: «Вечный покой даруй им, Господи!» – которую над прахом грешника никто не произнес. Писатель стал не судьей Жиля де Рэ, а исповедником. С запозданием на пять веков…


 

 

 

 

 

Вот по ветхим ступеням вновь он восходит,

И в шагах его поступь безмолвия слышна…

Пеги.

 

 

1
«ШЕКСПИРОВСКИЙ» ГЕРОЙ

 

Он жил, как чудовище, а умер, как святой; натура его была непостижимой – и в память простых людей, подверженных страхам, благоговеющих перед всем таинственным, он вошел под именем Синей Бороды. Образ этого противоречивого человека, познавшего на своем веку все: роскошь и разорение, взлеты и падения, торжество гордыни и горькое раскаяние, неверие и благочестие, – казалось, вышел из-под пера Шекспира, и ныне, спустя столетия, жизнь его видится скорбной трагедией. Он жил, презрев законы человеческой морали и даже обыкновенный здравый смысл, не говоря уже о доводах разума, все его чувства и деяния отмечены печатью двуличия и жестокости; в подобных трагедиях развязка, как правило, почти всегда сопровождается скорбным звучанием реквиема. Жиль – герой своего времени, эпохи Столетней войны[1] и процветания герцога Беррийского[2]; больше того, он даже опередил свое время. Воин и меценат, сластолюбец и праведник, беспечный и истовый до безрассудства, бесстрашный и всемогущий сподвижник Жанны[3], порочный и невинный, как младенец, искавший смерти и жадно любивший жизнь, жаждавший упоения и терзавшийся всеми муками совести, метавшийся из крайности в крайность и презиравший покой, он предстает перед нами то в облике героя древних миниатюр, в камзоле и шляпе, расшитых сверкающими каменьями, то в обличье дикого ревущего зверя с пастью, обагренной кровью.

 

2
25 ОКТЯБРЯ 1440 ГОДА

 

Мысль написать эту книгу пришла мне в один из осенних вечеров, когда я бродил по холмам, раскинувшимся вокруг развалин Тиффожского замка.

Но прежде произошло два, на первый взгляд, малозначительных случая. Однажды мой любимый пес, вдруг ни с того ни с сего ошалев, кинулся в ров под главной, башней замка и тотчас выскочил оттуда – на глее у него виднелся след от укуса гадюки. На другой день местный экскурсовод показывал мне человеческие кости с довольно характерными следами переломов, которые он извлек из-под обвала во время реставрационных работ. Мы разговорились. И тут сзади раздался отчаянный, душераздирающий вопль, похожий на крик страдания и стон поруганного бессилия; мало-помалу, подобно ветру, затихающему в кронах деревьев, он перешел в жалобный плач и смолк. Я обернулся и увидел маленький, сморщенный лик, дрожащие губы, скрюченные от подагры руки, сложенные вместе и воздетые к небу, остроконечный колпак и грубое черное шерстяное платье, какое давным-давно носили предки местных жителей. Из этих уст вырвался страшный крик и долетел до нас через века. Они стенали так и рыдали всякий раз, когда в здешних краях объявлялся Жиль или его приспешники, после чего бесследно исчезали смеющиеся дети, хорошенькие юноши, простодушные пастушки. В этом крике звучали скорбь бесконечно униженного народа, тайное отчаяние, безутешное горе, страх и гнев. И тогда легенда о гордыне и неистовстве, главным героем которой был Минотавр во плоти и крови средневекового сеньора, воскресла в памяти моей не в виде древних миниатюр или испещренных буквицами пергаментных листов, а как бы на фоне жизни народа, согбенного в страданиях и мольбе, – иным словом, как истинная трагедия! И очнулись от векового сна холмы, помнившие его. И разверзлись мрачные, дремучие чащи, где вызывал он злых духов. И кровли, угнездившиеся на косогорах и притаившиеся в долине реки Севр, беззвучно поведали мне о несказанных муках и диких ужасах, что крылись за их стенами. Мне вдруг почудилось, будто обагренные кровью стены громадного замка встали из руин, оделись в черепицу и мало-помалу обрели былое великолепие. Я понял, что рассказ об одной только внешней стороне жизни Жиля, ограниченный перечислением дат и событий, был бы далеко не полным. Надо было заглянуть в самую глубину его сущности, в эту бездонную мрачную бездну, и высветить ее «изнутри». Надо было оживить не только его голос, но и голоса безвестных и знаменитых людей, что окружали его в разное время. Голоса тех, кто по его безумной прихоти лишился своих чад, кто любил его и ненавидел, восхищался, презирал и завидовал ему и кто по доброй или злой воле был свидетелем его короткой жизни.

Сквозь тонкую решетку переплетенных ветвей орешника было видно, как солнце клонится к закату. Безмятежное, словно мертвое небо, выкрашенное в золото и багрянец, простиралось над побуревшими волнами холмов, пустынных лесов и бледной лентой реки. Слабый ветерок чуть заметно колыхал верхушки трав и легкую листву ив. Не было слышно ни птиц, ни людей, ни зверей – все живое точно растворилось в бескрайних просторах полей. Все как будто застыло, превратившись в вышитую на полотне картину, и лишь медленное угасание дня напоминало, что время идет своим извечным чередом.

Вечер 25 октября 1440 года, накануне его казни, я представил себе так: торжественное ожидание, величественное безмолвие природы, тысячи исполненных страсти голосов вдруг разом стихли, и в воцарившейся тишине было слышно только их отдаленное эхо. Мысленно я увидел мастера Фому, Гийометту Суконщицу, Екатерину Туарскую и остальных – всех.

Гийометта, сидя у очага, вспоминает детство Жиля. Фома – юность его и первые шаги к славе. Сир де Мартинье – его первые подвиги. Екатерина, сокрывшись в покоях Ласузского замка в Нанте, оплакивает свою несчастную любовь. А Перонна Лоэссар – похищенного сына, про которого Жиль цинично сказал, что «он прекрасен, как ангел, и нравится ему несказанно». Видел я и сообщников его: под низкими сводами казематов они перебирают в памяти былое, которое ушло безвозвратно, – нескончаемое веселье, дикие оргии, леденящие кровь зрелища. Я представил себе и тех из них, кому посчастливилось избежать кары: сменив личину и затаившись где-нибудь в глухих поместьях, они, должно быть, каются и трепещут от страха, вспоминая прошлое. В тот вечер, 25 числа, все думали только о Жиле, да и можно было разве тогда думать о ком-то другом? Люди рассказывали друзьям и близким все, что узнали про него, дабы скорее забыть его. Те же, у кого не было ни друзей, ни родни, выговаривались самим себе. Пополудни, после того как были заслушаны признания Жиля, от которых мороз шел по коже, суд приговорил его к повешению и сожжению на костре. Процесс этот наделал столько шуму, что в Нант съехались толпы народа – и простой люд, и знатные сеньоры. Одни – чтобы дать свидетельские показания, другие – из чистого любопытства или из-за неутолимой жажды справедливого возмездия, а иные – даже из чувства сострадания. Чтобы лицезреть его, бесчисленные толпы ломали кусты орешника, топтали пожухнувшие травы и землю, устланную ковром из опавших листьев. Но народ никак не мог увидеть его. Сейчас он находился в роскошно убранном каземате – в полном одиночестве. И вот, оставшись один на один с прошлым, он лоскут за лоскутом сдирал с себя обличье Зверя, чтобы наконец стать самим собой и избавиться от непосильного бремени черных воспоминаний и дикой, неистовой злобы.

 

Приближается его последняя ночь. Он отворяет окно и там, на другом берегу Луары, видит плотников – они вбивают в землю три виселицы, работа близится к концу, – и палача – он стоит, сложа руки, и следит, как его помощники разгружают воз с вязанками хвороста и аккуратно складывают их на эшафоте.

Появляется какой-то всадник. Он останавливается и спрашивает:

– Для кого стараешься, палач?

– Для маршала Франции монсеньора Жиля де Рэ, колдуна, извращенца и детоубийцы. Он умрет от моей руки. Приходи посмотреть.

Неизвестный благодарит его и направляет коня к мосту.

– Эй! – окликает его палач. – Гляди не опоздай! Будет тьма народа. Постоялые дворы в Нанте забиты битком.

Жиль прислушивается к отдаленному гулу, что доносится из богатых домов, таверн, дворцовых залов и убогих крестьянских хижин и лачуг, разбросанных по всей округе. На Луару медленно опускается ночь. И в ночной мгле неисчислимые голоса и мысли вспыхивают, подобно тысячам слабых огоньков, мириадам звезд, что мерцают вокруг уже погасшего и задернутого сиреневой дымкой светила. Голоса и мысли будут с ним всю ночь, они озарят каждый час, день его жизни. А потом погаснут вместе с ним – на рассвете.

 

3
СИНИЙ КАПЮШОН

 

Вокруг его головы переливаются синим и голубым светом изразцы в окованной свинцом раме. Ночи нынче стоят холодные, с реки тянет сыростью – и улицы пустеют довольно рано. Люди спешат к теплу домашних очагов – вкусить сладкого сидра и горячего вина. С раскрасневшимися от жара каминов лицами они с наслаждением слушают тонкое, протяжно-унылое завывание внезапно поднявшегося ветра. Одни, неуклюже облапив своих жен, осыпают их страстными лобзаниями, другие любят не столь пылко. Под столами резвятся малые детишки, а те, что постарше, гоняются друг за дружкой по темным лестницам и играют в страшные игры: ведь завтра, как поговаривают взрослые, Синяя Борода умрет! То тут, то там под остроконечными кровлями вспыхивают красноватыми отблесками окна, пересеченные крест-накрест деревянными поперечинами рам. Под днищами кораблей медленно течет белая, как снег, Луара – от ночного ветра ее гладь подернута легкой зыбью; там, впереди, лежит широкое русло реки, завешанное серой дымкой, за которой все смешалось – лесистые берега и студеные воды. Кажется, будто приливная волна гонит к берегу хлипкие мрачные облака; она то собирает их вместе, то разрывает в мелкие клочья, словно тонкую паутину. Умирающее солнце высвечивает кровавыми бликами далекий горизонт. Вокруг колоколен кружат неугомонные чайки и воронье, и скрип корабельных блоков сливается с насмешливыми криками птиц. На внешних галереях башен поблескивают шлемы и копья солдат, обходящих крепость дозором.

Жиль вздрагивает – но не от страха, а от холода: ледяной ветер мертвой хваткой держит его за горло. Жиля уже ничто не страшит. Он стоит точно вкопанный. Слышно, как за дверью смеются стражники. Видно, совсем недавно произошла смена караула – после того, как суд вынес приговор, монсеньор герцог Бретонский усилил стражу. Снизу, где выставлены передовые посты, доносится стук кованых сапог о каменные плиты и лязг оружия. Жиль просовывает голову через решетку. На улице появляется всадник. Из-под синего капюшона видна отливающая серебром борода. На нем длинный широкий плащ, полы которого целиком закрывают круп лошади. Всадник бережно прижимает к груди мальчугана – тот вскидывает курчавую головку. В отблесках факелов Жиль видит добрый, безмерно нежный лик старика и счастливую улыбку внука. Лошадь размеренным аллюром цокает по брусчатой мостовой. А следом за нею, то и дело путаясь между ног, шаря носом по мостовой, семенит плюгавая собачонка с крючковатым хвостом. Жиль снова вздрагивает – правда, на сей раз не от холода. Пальцы его сжимают крепкие прутья решетки. Быть может, мимолетное видение безмятежного счастья, нежной близости между старцем и мальчиком пробудило в нем тягостные воспоминания? Видение растворяется в ночи. И тут из-за стен доносится голос. Жиль содрогается.

 

Что остается славному дофину?

Орлеан да Божанси,

Нотр-Дам де Клери,

Вандом, Вандом…

 

Старая песнь надежды, та самая, что когда-то предвещала пришествие Жанны и начало великих дел, песнь блистательной юности и громкой славы Жиля!

 

…Орлеан да Божанси,

Нотр-Дам де Клери,

Вандом, Вандом…

 

Названия городов, точно плети, больно хлещут его по всему телу – оно так и горит. Жилю становится невмоготу, он затворяет окно и вдруг начинает ощущать, как на него давят стены, низкий потолок, массивная дверь с глазком посередине. В подсвечнике с зубчатыми чашечками потрескивают две свечи. Их зыбкий свет выхватывает из темноты ковры, развешенные над обитыми чеканной медью сундуками, и огромный, украшенный деревянными фигурками комод. Да, Жиль прибыл из Машкуля не с пустыми руками. Ему позволили привезти кое-что из домашнего убранства, и он захватил с собой золотые и серебряные украшения, которые теперь тускло поблескивают в мрачных углах каземата, и несколько панно с изображением галантных сеньоров и прелестных дам, предающихся любовным утехам в садах наслаждений, – последние остатки былой роскоши. На столе – маленький походный орган, в сложенном виде он напоминает древний фолиант в деревянном, расписанном позолотой переплете. Все, что Жиль отобрал и оставил при себе, отмечено печатью редкостной красоты и изысканности.

Жиль тяжело опускается в единственное кресло и обращает взор на икону, что передал ему брат Жан Жувенель из Ордена Мон-Кармельской Богоматери, исповедник, назначенный ему судом. Он разглядывает ее уже в десятый, а то и в сотый раз, и опять по телу его пробегает дрожь. На ней изображена сцена борьбы Иакова с Ангелом[4]. Передавая ему икону, брат Жувенель сказал: «Поразмыслите над нею, монсеньор де Рэ, и попытайтесь извлечь из размышлений полезное для себя. Сие есть аллегорическое отображение нас, земных людей, и, в общем и целом, человеческого бытия. С самого рождения мы изрыгаем в ангела хулу и боремся с ним до самой смерти. Надеюсь, вы понимаете меня? С первого и до последнего дня внутри нас происходит лютая борьба: Зло сражается с Добром и силится его одолеть. В этом-то вся наша беда». Златокрылый ангел весь так и сияет; взгляд уверенный – как у истого борца. Иаков же, напротив, сжался в комок и от напряжения аж почернел; разметавшиеся вихры волос облепили лицо, глаза сверкают неистовым отчаянием; он как будто исполнен коварства и вместе с тем печали. Жиль со вздохом ставит икону обратно. Голова его склоняется на спинку кресла. Взгляд делается мрачнее тучи. Углы губ искривляются книзу, увлекая за собой кончики усов, и те вдруг становятся похожи на два коричневатых клыка. От усталости и муки черты заострились, на лице прорезались преждевременные морщины, под глазами обозначились круги, подчеркивающие нездоровую бледность. Рот – точно рана. Густая борода, разделенная внизу надвое и напоминающая ласточкин хвост, трясется, как у старика или паралитика: седина не тронула ее, она осталась какой и была – иссиня-черной. Некогда прекрасное его лицо превратилось в неприглядное желтое пятно, испещренное глубокими бороздами, посеревшими от мутной воды, их окропившей, – слез, что впитали усы и борода. Широкая грудь тяжело вздымается. Что происходит в ней, какие извилистые стежки таятся под слоем плоти – Жилю то неведомо. Но под выпуклым лбом рождается, крепнет и бьет ключом мысль: «Когда-то я тоже был ангелом! Когда-то и я, как тот отрок, сидел верхом на коне, крепко прижавшись к груди старца в синем капюшоне. В ту пору бесы не терзали меня – я был еще ангелом! О Боже, я был еще ангелом!..»

Жиль вскакивает, кидается к двери и колотит в нее дрожащими кулаками. Глазок открывается – в прорези возникает лицо.

– Ступай за братом Жувенелем. Сей же миг! Я жду!

Но тут он вдруг спохватывается и, заставив себя отказаться от властного тона, униженно молит стражника:

– Попроси брата спуститься ко мне. Передай, что мне надобно срочно свидеться с ним.

С винтовой лестницы слышится хохот – смеются стражники. Один из них сидит на ступеньке, придерживая копье между колен, и напевает:

 

Нотр-Дам де Валери,

Вандом, Вандом…

 

Глазок с резким треском закрывается.

 

Брат Жувенель погружен в молитвы. Он отрывает тонкие холеные пальцы от скамьи и подносит ко лбу. Сейчас, когда царит ночь, здесь, среди витражей, он вдруг ощущает, как душу его, точно напуганное дитя, охватывает тревожный трепет. Удел брата – снимать грехи везде и всюду, нести озарение в помрачившиеся умы, окроплять живительным бальзамом утешения горящие душевные раны, которым никак не дают зажить сладостно-горькие воспоминания о прошлом – эти продувные дщери дьявола. Священный суд всегда определяет его к осужденным на смерть, дабы облегчить им жесточайшие муки, перед тем как они уйдут из жизни. Он славен своим умением врачевать души. Это его ремесло. А сколько раз провожал он безвинных на колесо, убийц – на виселицу, а колдунов и ведьм – на костер. Ему не единожды случалось спускаться в бездну человеческой скорби и крови, и его стариковское сердце успело затвердеть, как камень. Брату Жувенелю встречались и те, кого, казалось, уже ничто не могло утешить, но он всегда находил слова, которые в страшные мгновения озаряли грешников светом добра, возвращали им мужество и давали надежду, в которой они так нуждались.

Сейчас, однако, он предпочел бы, чтобы вместо него назначили другого. Он желает и одновременно страшится того, что его ждет: ибо ему слишком хорошо известно, что иной душевный недуг передается куда легче, нежели болезнь плотская – коварная лихорадка или чума. Он подозревает, что отчаяние, продемонстрированное Жилем на людях, слезы, корчи – все это было притворство. Ему кажется, что Жилю, погрязшему в распутстве, хотелось очернить грехом судей, ошеломить их и, на худой конец, произвести впечатление злодея, каких еще не видывал свет. Но монаха, кроме того, влечет к нему любопытство – оно потихоньку укрепляет его. Он любит читать человеческие души, какими бы ни были они. А вот душу Жиля, несмотря на его признания «до и во время процесса», брату Жувенелю прочесть так и не удалось. Ему предстоит проникнуть в самую глубину его темной сущности. Судьи не сумели постичь тайну его дьявольских, чудовищных злодеяний, ибо они пришли в ужас от того, что услышали! Вместе с тем, однако, святой брат спрашивает себя: а что, если злодей попробует переложить бремя своих грехов на его плечи, что, если признания, которые он вырвет у него с помощью сочувствия, уловок или угроз, вживутся в его слабую человеческую плоть? Но при всем том он ощущает сквозь толщу стен, как жестоко терзается узник, и от этого приходит в волнение. Прежде, сколь бы ни был опасен грешник, он никогда не позволял себе оставить его душу блуждать в потемках.

На каменный пол падают пляшущие отблески света – подходит коренастый стражник в кожаных нагрудных латах, в руке у него лампа.

– Отец мой, он требует вас. Думаю, настал ваш час! Он стонет все громче, спасу нет. И рыдает.

Брат Жувенель поднимается с колен. Он довольно высок и сухопар. На нем длиннополая ряса в продольных, немнущихся складках. Изможденное лицо сродни ликам скульптур, что украшают храмы или надгробия и склепы. Из-под полузакрытых, лишенных ресниц век смотрят необыкновенно светлые глаза – кажется, будто в них вообще отсутствует какое-либо выражение. Стражник с поднятой вверх лампой идет чуть боком впереди, освещая ступени. Когда они подходят к двери в каземат Жиля, другие стражники, прекратив безудержный смех, поднимаются им навстречу. И вот огромный ключ скрежещет в замке.

– Может, и мне войти? – спрашивает стражник.

– Нет, оставь нас одних.

– Кликните, ежели что. Мы тут, рядом.

Жиль сидит, все так же облокотившись на стол, перед двумя свечами, вид у него прежалкий. Монах долго рассматривает узника.

 

Мало-помалу тяжелый взгляд Жиля просветляется, глаза загораются синим огнем, так волновавшим его современников, с губ исчезает гримаса скорби.

– Отец мой, я больше не могу. Опять эти призраки. Опять бесы терзают меня.

– Нет, это они покидают вас. Если вы осознаете тяжесть своих грехов, значит, душа ваша открывается, дабы впустить в себя свет истины. Вы чувствуете, как она постепенно оживает. А известно ли вам, что такое душа? Это – украшение из чистого, первозданного золота, сокрытое под слоем грязи.

– Какая жалость!

– Не стоит сожалеть. Вам надо, презрев страх, откликнуться на зов души, разгрести нечистоты и извлечь на свет Божий дивную частицу, что таится во глубине вашей плоти. Тогда появится надежда! Поймите, обретя себя, вы обретете и Господа… Ведь вы не все сказали судьям?

– Признаний моих хватит с лихвой, чтоб осудить на смерть не одну тысячу грешников.

– Вы взяли и швырнули их судьям в лицо без всяких объяснений. Когда Пьер де Лопиталь спросил, почему вы совершали злодеяния, что вас к тому побуждало или позывало, вы уклонились от ответа.

– Я не мог найти оправданий.

– Просто вам не хотелось заглянуть к себе в душу.

– Да начни я каяться начистоту, вы тотчас же упали бы в бесчувствии или бросились бы прочь. И все же только вам одному под силу избавить меня от бесов!

– Я сделаю все, что в моих силах. Но и вы должны мне помочь.

– Нет, я знаю: вы броситесь прочь! Вы же ангел небесный – как тот, с иконы, что борется с черным человеком.

– Заблуждаетесь, монсеньор де Рэ. Я вовсе не ангел. Быть может, когда-то я и был им, но только не теперь. Ибо теперь я такой же грешник, как и вы, как все мы, так-то вот! Я борюсь за других, ну и, конечно, за себя. Людей восхищают моя убежденность и уверенность, но разве ведомы им мои слабости и сомнения?

– Да нет же, нет, – упорствует узник, – вы ангел, сущий ангел в ослепительном ореоле…

Брат Жувенель пристально всматривается в осунувшееся, изнуренное нескончаемыми оргиями лицо Жиля; в его взгляде, еще недавно исполненном неуемной похоти, он читает раскаяние и смятение; он видит, как судорожно подергиваются его скулы и подбородок. И тут у монаха заговаривает сердце. Теперь ему неважно, что когда-то стоящий перед ним злодей носил роскошную, расшитую дивными золотыми звездами белую мантию, отделанную горностаем, великолепный, из пурпурного бархата пояс и кинжал в сафьяновых ножнах цвета крови. Сейчас это несчастнейший из людей, обращенный лицом к вечности. И мутные капли, оросившие его густую, как шерсть зверя, бороду и дорогие, как и положено сеньору, оковы, – это слезы. Человеческие слезы!

– Когда-то я тоже, – горестно восклицает Жиль, – тоже был ангелом! Как же давно это было…

 

4
ГИЙОМЕТТА СУКОНЩИЦА

 

– Нет, – говорит Гийометта, – он никогда не был ангелом. Бедный Жиль! Но он этого не знает. Такое вообще никому не суждено знать. Зато я, добрые люди…

Гийометта – одна из тех дородных кумушек, что в юности бывают сродни пышно цветущим деревьям, а потом, ближе к старости, становятся похожи на бесформенные тумбы. Живот у нее не в обхват, ростом она в косую сажень, а плечи – что у погонщика мулов. Руки огромные, запястья пухлые, пальцы мясистые и с короткими ногтями. Ноги, в просторных башмаках с тупыми носками, кажутся безразмерными. Над широкими лоснящимися скулами сверкают маленькие зеленые глазки. Золотистые волосы чуть припорошены сединой. Мочки ушей красные-красные, словно налитые кровью. Щеки подернуты светлым бархатистым пушком, точно два розовых персика. Гийометта стоит, прислонясь к стойке камина. Языки пламени едва ли не лижут ее траурные одежды и отбрасывают пляшущие блики на юбку. На скамье, прямо напротив, сидят три старушки, их взгляд устремлен на Гийометту, они ловят каждое ее слово. Одна поглаживает серого кота; глаза зверька посверкивают, точно две золотые монеты. Другая восседает, сложив маленькие увядшие руки на круглом животе. Третья сидит, согнувшись под тяжестью высокого колпака с длинными накрахмаленными краями, доходящими до плеч.

– Когда монсеньор епископ прислал в наши края комиссаров[5], – продолжает Гийометта, – те перво-наперво кинулись по мою душу. Просыпаюсь я раз утром, гляжу – подъезжают к дому трое всадников, спешиваются себе и привязывают поводья к кольцам подле ворот. До самого обеда пытали меня про Жиля – епископ, мол, повелел. Когда я прознала, что Жиля бросили в темницу и вот-вот должны судить, я решила собираться в путь-дорогу. Думала – надо и мне быть на суде. Я ведь много чего могла порассказать. Однако ж судьи даже не соблаговолили меня выслушать.

– Знать, ты была им без надобности.

– Выходит, так.

– Им, небось, и без тебя хватило свидетелей. Да и потом, разве ты могла что-то изменить? К тому же Жиль во всем повинился. Так в чем же дело?

Гийометта шмыгает носом. И вытирает глаза, хотя они по-прежнему сухи.

– Зато я, я знаю. Я же вскормила его своей грудью – когда была еще совсем молода! Я же купала его, обмывала благовониями, одевала, лелеяла, пестовала. Он мне все равно как родной. Слышите, кумушки? Я приняла его с самых пеленок и нянчила целых десять лет.

– Он крепко тебя любил. И тебе не за что на него жаловаться. Он дал тебе все: и этот дом, и десять арпанов[6] земли, и дивный сад в придачу!

– И сотню экю золотом! Да, Жиль очень любил меня. Платил одной только благодарностью. Он во мне души не чаял и когда уже возмужал. Все, бывало, говорил: «Добрая моя Гийометта».

– И ты хотела рассказать об этом на суде, голова мякинная?

– Да, хотела. Со слезами на глазах. Ведь он такой важный сеньор – маршал Франции!

– А скольких ближних своих он обмишурил!

– Жиль сызмальства был не такой, как все: черная сила вселилась в его маленькое тельце! Кому это знать, как не мне? Хотя уродился он чистый и невинный – точно вам говорю! А прожорлив был – спасу нет, не то, что иные, которых хоть через силу корми. Ручонки розовенькие такие, а на тельце ни единого родимого пятнышка. Славный был малыш, здоровенький. Но вот как-то раз отнимаю его от груди, а он как осерчает! Не то, чтобы сразу в плач или там в крик – а ну кусаться и царапаться крохотными ноготочками, хоть воем вой. Тут я принялась шлепать его – да сильно так! – а он все не унимается.

– Отчего ж ты не пожаловалась?

– На кого – на малютку?.. Впрочем, недели через две у него это прошло. Потом, правда, он опять взялся за старое. Соски кусал прямо в кровь, чуть ли не рвал ногтями, а после вдруг впадал в сон, точно в забытье.

Теперь слушайте хорошенько, кумушки. Так вот, когда малыш мой только-только залепетал – а случилось это до времени, уж вы поверьте, – он все выспрашивал, кто терзал меня да отчего, мол, на груди у меня жуткие незаживающие ссадины. Когда же раны кровоточили, он вдруг начинал всхлипывать и ну ластиться ко мне, словно ягненок, а глазки-то что у бесенка, так и сверкают, точно светлячки, – никогда не видала, чтоб у младенца, да такие глазенки. А я все ему прощала – по глупости, конечно, каюсь. После я так и осталась с ним – была, в общем, при деле. То кроватку покачаю, то одеяльце поправлю, сказку, бывало, расскажу, а то и колыбельную, случалось, спою – без меня нипочем не мог заснуть. Матушке его, госпоже де Краон, жить оставалось недолго, угасала она год от года, а о здоровье своем не думала – так всю жизнь и промоталась, болезная, то по лекарям, то по дому, ублажая гостей отца своего да супруга. А гостей собиралось у нас в Шантосе видимо-невидимо! И спасу от них не было никакого! Короче говоря, так среди них она жизни и решилась. Даже Ги де Лаваль, супруг ее, не заметил, как оно произошло. Не щадил он жены своей: каждый божий день ни свет ни заря мчался на охоту, а под вечер возвращался в замок – покутить да повеселиться. Так что только я и была при Жиле.

– А он знай себе глумился над тобой!

– То-то и оно, матушки мои. И зачастую просто так, за здорово живешь. То ли от луны у него это было, то ли от погоды, а может, кормежка была не та…

– А может, просто блажь находила.

– Нет, не блажь, точно говорю, тут что-то другое было. Потом я уже почувствовала все загодя – какая-то черная сила исходила из глазенок его. Не успею, бывало, оглянуться, а он уж тут как тут – как бросится, и ну давай царапать да кусать все что ни попадя, а после заведет глаза – и в сон, значит. А сколько раз боялась я за его жизнь: лежит себе, как будто из него уж и дух вон, бледный такой, точно воск, и как бы не дышит. А проснется, так непременно спросит, отчего это я в крови и кто меня эдак поранил. Видать, во сне память у него отшибало напрочь. И фортеля его я сносила очень долго. А раз он как вскинулся да как впился мне в щеку – всю в кровь так и разодрал… Вот и посейчас следы остались. Было это вечером, ветрище завывал вовсю – Жиль все метался, никак не мог найти себе места…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: