– Я облачился в парадное платье сообразно моему положению. А золото, которым вы меня только что попрекнули, в ту пору имело свое практическое назначение: простой люд надобно было пленить! И разве это не удалось: в тот самый день люди наконец уразумели, что Карл VII уже не «бедный король Буржа»! Народ повинуется тому, от кого исходит ослепительное сияние богатства, досточтимый брат мой, а не тому, кто униженно держится в тени.
– Но вы же не станете отрицать, что лично проследили за тем, чтобы ваших людей облачили в самое изысканное платье?
– В то время у меня служил чудный мастер – Фома. Он сам сделал эскизы, и я велел пошить наряды по ним. Верно, однако, и то, что я всегда питал слабость к пышным торжествам. И в тот день я, может, даже превзошел самого себя – но только из глубочайшего почтения к королю.
И снова Фома:
– Тот день принес сеньору Жилю великую славу. Король наконец произвел его в маршалы Франции. Жилю было двадцать пять лет! Этим титулом Карл награждал его уже не раз, но лишь на словах. А потом, в знак особой милости, он повелел, чтобы фамильный герб баронов де Рэ расшили лилиями. Сия честь польстила Жилю куда больше, нежели титул маршала. Жиль велел мне исправить декор на его щитах и изготовить новую печать, что я и сделал.
– Прямо на войне? – удивляется Рауле.
– Вот-вот. Дело в том, что после освобождения Орлеана Жиль произвел меня в щитоносцы и даже выделил небольшую свиту подручных.
– Стало быть, вы воевали? И не боялись умереть?
– Как не боялся? Боялся, да еще как! Но всех нас звало вперед знамя Жанны. Однако как-то раз вечером, когда я бродил среди убитых, подмечая положение, в каком их настигла смерть, война вдруг предстала передо мной во всем своем безобразии – и я затосковал по мирным анжуйским просторам…
|
– А где это было, уважаемый мастер?
– В Париже, в тот самый вечер, когда мы шли на приступ ворот Сент-Оноре. Но уже тогда в воздухе ощущался запах измены, над нашими головами черными птицами кружили сомнения – дивный аромат былого очарования, похоже, улетучился безвозвратно.
15
ЖАННА НА КОСТРЕ
Лажюмельер пишет:
«Жанна поступила мудро, отказавшись воевать за возвращение Нормандии и решив, что прежде надобно короновать Карла. И, когда Карл возвращался из Реймса, жители многих городов восторженно приветствовали его, признав своим королем, а магистраты спешили ему навстречу, чтобы вручить ключи от города и оказать достойный прием. И ежели в иных местах владетели замков и крепостей еще поклонялись королю англичан, сердца простого люда принадлежали королю французов, чему во многом способствовало его победоносное шествие по стране.
Но спустя время попритихшие было христопродавцы и склочники вновь подняли головы. Прекрасно понимая величие деяния, совершенного юной Жанной, и страшась ее растущего могущества, они решили действовать не мешкая. А король Карл колебался. Он то верил в свою победу, то сомневался, то соглашался с Жанной, то внимал коварным сплетням, что распускали Латремуай и присные его. Впрочем, не исключено и то, что Карл, как оно зачастую случается с теми, кто долго терпел беду и лишения, просто не мог поверить, что ему наконец улыбнулась удача и именно он, а не кто-то другой унаследовал корону своих отцов. А может, как поговаривали рыцари, Карлу попросту наскучила нелегкая, полная опасностей походная жизнь, необходимость быть всегда начеку, готовым к новому сражению, и он предпочел ей счастливое, безмятежное существование при дворе в окружении жалких льстецов и интриганов, чей удел – злословие и игра на слабостях и промахах себе подобных.
|
Покуда мы продвигались к Парижу, посланцы Карла тайно встречались с людьми герцога Бургундского. Было бы излишне описывать здесь хитросплетенный ход тогдашних событий, ибо в двух-трех словах об этом не расскажешь. К тому же человек я был маленький, и в тайны придворных козней меня не посвящали. Как, впрочем, и монсеньера де Рэ – Латремуай старался отстранить его от обсуждения государственных дел. И теперь он, наверное, сожалел о том, что некогда заключил с ним сделку. Отныне Жиль пренебрегал любым его распоряжением и слушал только Жанну.
Положение, в коем все мы тогда пребывали, лучше всяких домыслов поможет понять одна история. Когда Жанну ранили и нам не удалось взять приступом ворота Сент-Оноре и пришлось отступить на другой берег Сены, король повелел герцогу Алансонскому тайком разобрать мост, который мы сложили из лодок, готовясь к завтрашнему штурму. Подойдя поутру к реке, мы обнаружили, что переправы как не бывало. И нам приказали отступить к Луаре. Маршал де Рэ клял все и вся на чем свет стоит – слушать его было просто невозможно, Жанна была разгневана не меньше Жиля, воины тоже начали роптать. Вскоре после этого, однако, король пожаловал Деве высокий титул, но милость эта была Жанне не в радость.
|
Я видел Жанну в Бурже, когда она шла на богослужение вместе со своей неразлучной спутницей Маргаритой Латурнульд, вдовой покойного мэтра Рене де Булиньи. Жанна сильно изменилась. Она понимала – жить ей осталось недолго. Ее скорбный вид опечалил меня до глубины души. Полководцу горько сознавать, что сильные мира сего, те, кто ставит свои личные интересы превыше государственных, делают все, чтобы его сокрушить, и наблюдать, как на его глазах рушатся и обращаются в тлен великие надежды – плоды одержанных им побед. И все же она продолжала писать гордые послания жителям Рьома, готовясь к весенней кампании. Хотя сердцем уже чувствовала беду. Казалось, Жанна делала только то, что велели ей Голоса, полагая, что в этом ее земное предназначение. Когда „свыше“ ей было открыто, что, в конце концов, ее схватят, она, вместо того чтобы отступить, решила действовать. Однако, несмотря на невзгоды, душа ее оставалась чистой и непорочной: она с любовью вспоминала родную деревню Домреми, отчий дом и даже скотину, которую гоняла на пастбище, когда наступал ее черед.
А потом Жанну захватили в плен под Компьенем – это проявила себя роковая неизбежность по прихоти той самой судьбы, что когда-то привела ее в Реймс. Жиль не находил себе места от отчаяния – тогда-то, по моему твердому убеждению, в его метущейся душе и было посеяно ядовитое зерно сомнения, вытравившее веру в святые идеалы.
Сказать по чести, я не думаю, чтобы Жанну предали, как полагают иные. По моему разумению, сам Господь уготовил ей казематы, допросы и, в конце концов, костер, дабы судьба ее была поистине великой. Однако некоторые церковники считали, будто горькая участь постигла Жанну в наказание за необузданную гордыню. А Реньо Шартрский, который был обязан Деве епископским троном – он ожидал его целых пятнадцать лет! – посмел написать жителям Реймса следующее: „…Она не желала слушать ничьих советов и всегда поступала только в угоду себе. И ежели ее схватили, то только потому, что такова была воля Господа, ибо он не мог видеть, как возгордилась она, облачась в богатые платья, и, презрев Его, начала действовать по-своему“. Что до гордости, то Жанна исполнялась ею лишь тогда, когда выполняла волю Царя небесного. Ничто не ущемляет низкую и жалкую душу так, как непостижимое для нее благородство ближнего. Так что Жанну обрек на смерть не только епископ Кошон[23], но и Реньо Шартрский, отступившийся от нее с поразительным хладнокровием…»
Жиль:
– Когда Жанну схватили, я снова стал вести жизнь грешника. Правда, не сразу. Со свойственным многим простодушием я сначала понадеялся на порядочность англичан. Думал – они отдадут Жанну за выкуп, честь по чести, а тут Иоанн Люксембургский[24] возьми да и продай ее за десять тысяч золотых. Тогда я, барон де Рэ, помчался к королю и кинулся ему в ноги, нарушив волю Латремуая, и королева Иоланда поддержала меня. Прознав, что Жанну перевезли в Руан, в Боревуарский замок, и отдали на милость Бэдфорда и этого христопродавца Кошона, я собрал войско и пошел с ним в Нормандию. Но нас оказалось слишком мало.
– Разве вы не могли собрать больше воинов?
– За год до этого я уже продал родовой замок в Блезоне, чтобы расплатиться с наемниками. Так что мое тогдашнее положение было не из завидных. Латремуай и король отказали мне в помощи. Я сделал все, что мог. Жанну сожгли как колдунью и еретичку. И пламя, поглотившее ее, обожгло мне сердце.
– Что вы хотите этим сказать?
– То, что уже сказал. Пока оставалась надежда спасти Жанну, я еще держался. А если и срывался, то сразу же брал себя в руки и всякий раз думал – нет, Жанна не оставит меня, она наблюдает за мной из-за стен темницы и молится о спасении души своего верного спутника.
Когда же ее не стало, бесы накинулись на меня всем скопом. Я не находил себе места от злобы, меня неотступно преследовала одна и та же мысль: «Жанна умерла, покинутая всеми. Ее судили и сожгли, как какую-нибудь еретичку, хотя на самом деле она была дщерью Господней. К чему тогда благородные порывы души, если справедливости просто не существует, если на земле развелась одна лишь скверна. За что Жанна отдала молодость свою и жизнь – за то, чтобы восторжествовало вероломство? Она же могла жить без особых забот и хлопот в родной деревушке Домреми. Но нет, Жанна пожертвовала своим счастьем ради тех, кто осквернил ее дело, присвоил себе ее великие заслуги и теперь делает все, чтобы ее славное имя было навсегда предано забвению. И значит, коварство неминуемо побеждает честность, а праведность бессмысленна, бесполезна и даже более того – наказуема».
И вот бесы вновь затрубили в трубы и насели на меня со своими внушениями: «Ну, бедолага Жиль, неужто все это не послужит тебе уроком? Живи так, как хочется. Прими радость, которую ты столь опрометчиво отринул. Воздай королю своему по заслугам: возлюби себя, как он, умиротворись и будь похитрее. Карл совсем потерял голову в объятиях своей любовницы и напрочь забыл Жанну Лотарингскую, хотя ей обязан он своим престолом. Оставь несбыточные мечты, как он, как все они, и ступай в их мир, где все зиждется на крови, а ежели кто посмеет стать на твоем пути, уничтожь того без всякой жалости. Куда ни кинь взор, везде одно и то же. Повсюду тлен, люди сгнивают заживо, с той лишь разницей, что кто-то подыхает старым, а кто-то молодым, кто-то богатым, а кто-то нищим, один при этом радостно хохочет, а другой жалобно скулит. Сгреби руками сей тлен, расшевели его. Забудься в нем! И смейся! Смейся над всеми! А придет твой срок, сгинешь так же, как твоя Жанна, и пепел твой развеют по ветру. Раз так, что тебе за печаль до остальных? Ежели вздумаешь бороться и дальше, однажды какой-нибудь ловкач из королевских прихвостней возьмет и проткнет тебя мечом, а твой король о тебе и не вспомнит. Уж лучше жить себе в удовольствие, нежели вечно стоять истуканом в церкви со щитом на чреслах и с поднятым забралом. Жизнь прекрасна. Она – как дикое дитя, которое надо приручить. А для этого изловчись и подмани его, да поласковее. Когда же оно станет кротким и будет взирать на тебя с благоговением, бери его и владей им. Упивайся жизнью досыта и гони прочь невзгоды, а не то снова станешь человеком!» И я поддался бесовскому искушению, но не вдруг, а мало-помалу: твердыня души моей разрушилась, точно прохудившаяся запруда, – сперва один камень, за ним другой… и в образовавшуюся пробоину хлынул шальной поток.
– И все же в Ланьи вы увенчали себя славой. Когда Жанна была уже мертва.
– Ланьи – последний славный этап в моей жизни. Небо всегда кажется особенно ясным перед наступлением сумерек, предвестников ночи. Еще до Ланьи я призвал к себе моих молодцов. А им было больше по душе слышать шелест мягких шелковых тканей, нежели звон острых мечей. Они торопили меня домой – «на праздничное веселье». Ко всему прочему, я взялся за разбой, пойдя по стопам бывших моих соратников. Пламя костра, испепелившее Жанну, опалило наши души, исполненные пылких, благородных устремлений. Семейная вражда, борьба за место по рангу разразилась с новой устрашающей силой. Бретонцы сбросили иго захватчиков, и земля наша стала свободной. Латремуай вел борьбу с королевой Иоландой. А я, маршал Франции, повел себя с нею, как сущее ничтожество: когда Иоланда со своей маленькой свитой проезжала мимо Шантосе, я обобрал ее до нитки.
– Наверно, это сир де Краон вас надоумил: ведь сами вы ни за что не решились бы на такое?
В вопросе монаха Жиль уловил издевку.
– Нет, святой брат. Старик к тому времени уже дышал на ладан. Впрочем, он бы в любом случае по головке меня не погладил; от того, что я содеял, был один только вред – я лишился всех милостей и покровительства короля. И теперь дед глубоко раскаивался, что всю жизнь учил меня чинить зло. То было начало моего разорения и грехопадения, и он наблюдал за мной с безутешной тоской в глазах. Старик корил меня за расточительство, за то, что я швырял деньгами налево и направо, привечая людей случайных. Слабеющим голосом он умолял меня прогнать всех, от кого не было никакого проку. Но удел старых волков незавиден: приходит срок, волчата матереют и изгоняют его из стаи. И я удалил деда в его покои – обошелся с ним так сурово, что он даже боялся показаться мне на глаза. А вскорости он и вовсе слег, то ли от злобы, то ли от горя. Нотариусам и судейским писарям я строго-настрого заказал регулярно наведываться к нему – боялся, как бы он чего-нибудь не выкинул по слабости-то рассудка…
– Стало быть, вы боялись, что он лишит вас наследства – права на владение имением в Краноэ?
– Да. И я приставил к старику мою верную Гийометту, ей приходилось блюсти его денно и нощно и докладывать мне обо всем. К дверям в дедовы покои я тоже поставил стражу, так что к нему и мышь бы не проскочила, не говоря уже о братце моем Рене де Ласузе, хотя я и не думал ему ничего сообщать…
Гийометта Суконщица:
– Старик умер, всеми покинутый, – говорит она. – Не по-людски как-то вышло. Я не любила его. Но разве по-божески оставлять человека, когда он одной ногой на том свете? В такие часы разве можно думать о нем плохо? Как говорится, все там будем. Ах, несчастные мы разнесчастные!.. Да и потом, сам Жиль попросил меня в память о прошлом. Собрала я, значит, пожитки-то, а муж мне и говорит: «Хоть бы уж старик скорее того!.. А то мне без тебя, матушка, жизнь не в жизнь!»
Жиль сказал правду: старик угасал прямо на глазах. Иные отходят тихо-мирно, как бы засыпают – забываются сном праведников. А сир де Краон все метался в предсмертных муках да царапал деревянную кровать. Его уж причастили – как говорится, подготовили в последний путь, а он все никак не уймется – видать, и впрямь на душе у него кошки скребли.
Так вот, вошла я, стало быть, к нему в покои, а он мне и говорит: «А, это ты? Пришла, значит, утешить?» И я утешала его, как могла, как и подобает в таких случаях. Поправила одеяла и подушки. Омыла лицо и лоб его любимой душистой водой. А он знай себе охал да ахал, у меня аж сердце разрывалось: «Оставь, полно тебе, матушка, – говорит. – Потом, потом. Все равно ко мне уж больше никто не придет. И подохну я, как зверь в норе». Потом старик вроде впал в забытье, и я оставила его в покое, как он и просил. Но любопытство меня так и разбирало: нет, думаю, здесь что-то нечисто. А он очнулся и говорит: «А Жиль вот не пришел – видно, решил, что много чести для меня. Да он и не придет. Нет у него сердца. Если б он пришел, глядишь, мне стало бы полегче… Вот к чему приводят забота, любовь да поблажки всякие… Ах, Гийометта, если б ты знала, как тяжело расставаться с жизнью! Боюсь, не будет душе моей спасения. Боюсь я и за род мой. Ради богатства и славы я чинил много всякого зла. Теперь же нажитые блага превратятся в прах – в своем безумстве он скоро пустит все на ветер…»
Я было вступилась за Жиля. А старик все о своем: «Нет, нет, – говорит. – Он же сущее чудовище. Жестокость его не знает пределов. Он ни во что не верит, не чтит закон, всех презирает. Кроме облика, ничего человеческого в нем не осталось… из внуков только Рене мил моему сердцу. Ему завещал я шлем свой и меч… Не Жилю… а Рене…» И очень скоро после этих слов сир де Краон отошел в мир иной.
Ежели б я передала слова его Жилю, живой мне нипочем бы не уйти из Шантосе. Да и потом, не очень-то я и поверила старику. Чего хорошего, думала я, можно услышать от умирающего, который при жизни творил одно только зло. С того самого дня ноги моей больше не было в замке. А случилось это 15 ноября 1432 года.
Жиль:
–…Смерть деда огорчила меня. Но, с другой стороны, жить с ним стало совсем невмоготу. У меня к старику всегда было двоякое отношение. Я и любил и ненавидел его, то так, то эдак, но чаще всего – эти чувства во мне переплетались. Я благоговел перед ним и завидовал ему. Да он и сам был такой. Ведь это не кто иной, как дед сделал из меня грешника – подвел к краю бездны. Он лгал на каждом шагу, грешил, злодействовал и при этом хотел, чтобы я был достоин имени своего и титула. Хотя со мной дед, наверное, всегда был чистосердечен – похоже, он всю жизнь сам себя обманывал! Старик молил Небо помочь ему в дурных делах и всякий раз делал Господу богатые подношения. Он нежно любил меня и вместе с тем вводил в искушение. Делал все, чтобы погубить меня и в то же время возвеличить. Он был моим наставником и сообщником. Однако дед напрасно думал, будто я похож на него как две капли воды. Он умел обратить содеянное им зло себе во благо и всегда выходил сухим из воды. И убивал он лишь в случае крайней надобности. А мне претил всякий расчет – я убивал ради удовольствия…
– Уже в то время?
– Да. Старик это знал и корил меня нещадно.
– Значит, он поймал вас с поличным?
– Да. Когда я зарезал одного отрока – его привели, ко мне накануне. Убийство ввергло деда в ужас.
– Вы сказали – он слег оттого, что вы обошлись с ним сурово, когда он бранил вас за расточительство.
– Да, все так и было. Перед самой его смертью.
– Вас мучила совесть?
– Я был просто в бешенстве. Дед вошел и остолбенел – он был не в силах оторвать взгляд от тела, бившегося в предсмертных судорогах.
– Но, прежде чем убить, вы ведь еще и надругались над тем отроком?
– Да, с диким наслаждением. Старик сделался белее савана и весь задрожал. Такого он не ожидал увидеть никогда: перед ним разверзлась бездонная черная пропасть, в которую я катился все быстрее и быстрее. Дед грохнулся в обморок. Мы перенесли его в постель. И больше он с нее не поднялся.
– Стало быть, поэтому вы и обрекли его на полное одиночество?
– Да. И я не смел видеть его, хотя он угасал с каждым днем. Я ждал, когда он наконец умрет, и боялся, что это вот-вот случится. Боялся и ругал себя. Увы, смерть деда освободила меня от последних оков! Освободила от невыносимого старческого взгляда. Горе мое заглушала смутная, зловещая радость. Вот как все было, к моему прискорбию!
– Тот отрок был вашей первой жертвой?
– Да. Но убивать и наслаждаться смертью мне хотелось давно! Жанна умерла, не стало и старого сира де Краона – отныне меня некому было удержать, чтобы вернуть на праведную стезю. Я был одержим бесами. А еще – ненавистью к самому себе. И ненависть эта росла с каждым днем, по мере того, как я сам приближал свою погибель, стараясь обрести в пороке то, что не мог получить от добродетели, – исступленное наслаждение, без которого жизнь есть ничто.
16
ПУАТВИНЕЦ
Вильгельм де Лажюмельер:
– После смерти сира де Краона Жиль, вступив в наследство, стал, пожалуй, одним из самых богатых и могущественных сеньоров в королевстве. С той поры он здорово изменился, прямо на глазах. Замок его утопал в роскоши, как будто там проживал не иначе, как принц крови. Жиль считал, что пышность вполне соответствует его маршальскому титулу, равно как и многочисленная свита, которая сопровождала его везде и всюду. В нее входили две сотни рыцарей, оруженосцы и слуги. То было настоящее войско, откормленное, хорошо вооруженное, одетое с иголочки: еще бы, ведь платье и прочее снаряжение воины меняли трижды в году. Жиль почитал это расточительство за доблесть, недоступную другим. А мы с радостью пользовались его щедротами – кому не хочется иметь доброе вооружение и самых лучших коней! К тому же и на врага наше снаряжение свое действие оказывало.
Однажды в Сийе-ле-Гийоме мы повстречались с англичанами, однако схлестнуться с ними нам так и не случилось – смерив друг друга полными ненависти взглядами, мы разъехались в разные стороны. Жиль был доволен и необычайно горд. Что правда, то правда, мы превосходили неприятеля во всем.
В какие бы города и деревни мы ни заходили, народ повсюду восторженно приветствовал нас. А командиры местных гарнизонов откровенно завидовали нам. Жиль был счастлив и щедро одаривал нас своими милостями, будто мы и впрямь были героями-победителями.
Но это еще не все. Очень скоро Жиль взял на службу четверых трубачей и герольда, которого мы прозвали Герольдом-Рэ. Он был так великолепен и держался до того надменно, что непосвященные частенько принимали его за самого маршала и падали перед ним ниц.
В ту пору я был еще совсем юн и слишком тщеславен. Однако вся эта показная праздность наводила меня на горестные размышления. Но, как бы там ни было, наблюдая за стремительным восхождением Жиля, ощущая его силу и доброе отношение к ближним, я решил служить ему и дальше. К тому же, думал я, то был только первый этап в его жизни, и маршал де Рэ ни за что не остановится на достигнутом. «Слава порождает славу, – рассуждал я про себя. – Она сродни божественному нектару, аромат которого не забывается никогда».
Отправив Жанну на костер, англичане тем самым предопределили свою участь. Народ помнил Деву и в память о ней был готов на любые жертвы. Но правители наши отчего-то медлили. Наступило безвременье, и многие, в том числе и сеньор Жиль, тайно зароптали. Я клоню к тому, что нерадивость короля и тупость его советников, предавших забвению Лотарингскую деву, послужили причиной того, что Жиль потерял не только веру в священные идеалы, но и в самого себя и напрочь лишился воли.
Жиль:
– 10 июля 1434 года заговорщики, подкупленные королевой Иоландой, схватили Латремуая. Это были Иоанн де Бюэй[25], достоуважаемый летописец, Пьер де Брезе и Прежан де Кетиви. Они пригрозили Латремуаю смертью, а после взяли с него выкуп и обещание навеки покинуть двор. Сторонники королевы Иоланды одержали верх. И во главе армии встал Ришмон. А про меня король забыл, так же, как и про Жанну. Хоть он и сохранил за мной все титулы, однако ж на совет больше не звал, потому как уже ни во что не ставил мое слово. Карл унизил меня так же, как некогда возвысил: только я один вступился за Латремуая, памятуя о нашей былой дружбе, и мне это припомнили.
– И вот вы вернулись домой, негодуя, словно какой-нибудь взбалмошный юнец?
– В общем, да. И тут же пустился в безудержный разгул, не жалея на него ни сил, ни средств.
– Вами двигало отчаяние?
– Просто мне хотелось поскорее забыть все горести и вновь обрести мечты, которые так скоро рассеялись.
– Однако, впав в немилость, вы не распустили войско. Почему?
– Да все потому же – из-за проклятых химер. Я хотел остаться таким же могущественным, как прежде. В глубине души я надеялся, что король меня простит.
– Излишняя роскошь служила вам ширмой, монсеньор. Но что крылось за нею? Вы использовали ее как уловку – для отвода глаз.
– Не понимаю вас.
– Эта ширма была вам нужна, чтобы сокрыть чудовищные злодеяния. Кому могло прийти в голову, что великолепный маршал де Рэ на самом деле грязный детоубийца?
– Нет, не грязный. Кровожадный – да, но только не грязный!
– И вот поблизости от ваших замков: в Шантосе, Машкуле, Тиффоже и даже в Нанте и Ласузе – вдруг стали исчезать дети. Но тогда еще никто и помыслить-то не мог, что это ваших рук дело. А вы преспокойно жили посреди всей этой роскоши и хладнокровно глумились над своими жертвами. Вы делали щедрые пожертвования церквям, не скупясь, подавали христарадникам. И считали, что золото отведет от вас любые подозрения, ослепит зорких и усыпит бдительных. Вы утверждаете, будто вам претил всякий расчет, однако на самом деле вы прекрасно все рассчитали!
– Все было так, как вы говорите, и вместе с тем по-другому. Я действовал, точно слепой, по какому-то наваждению.
– А может, вы просто-напросто не знали, что повсюду, где бы вы ни объявлялись, дети исчезали без всякого следа?
– Я взял на службу двух моих родственников – Жиля де Сийе и Роже де Бриквиля. Это они разъезжали по деревням и подыскивали отроков…
– Вы забыли назвать еще одного сообщника, Этьенна Корилло, херувимчика по прозвищу Пуатвинец.
– Пуатвинец был слишком юн. И мы не посвящали его в наши тайны… Но зачем об этом вспоминать? На суде я все рассказал, честно во всем признался. И получил то, что мне причиталось. Оставьте же меня теперь в покое!..
– Вы упорно выгораживаете Пуатвинца. Но разве он стоит того? Ведь он предал вас, продал за милую душу, даже глазом не моргнув…
– Я хочу покоя! Только покоя!
– Не кричите так, а то стражники сбегутся. Еще раз говорю, монсеньор, к чему напрасно негодовать и волноваться? Вы же прекрасно знаете, чего мне от вас надобно: я хочу, чтобы вы обрели душу. И я оставлю вас в покое лишь после того, как мы вместе отыщем ее и очистим от скверны. Смиритесь с этим. Я вовсе не желаю вас оскорбить или унизить, мне хочется дать вам утешение и помочь советом, чтобы вы поняли, что творится у вас внутри.
Жиль горестно качает головой, из груди его вырывается стон. Святой брат не мешает ему. Веки монаха, на которых совсем не осталось ресниц, закрываются. Губы начинают шевелиться. Он снова ощущает на себе этот безумный взгляд. И слышит глубокий, протяжный вздох. Жиль стучит пальцами по деревянной крышке стола. Но не потому, что ему не терпится прервать молитву монаха, просто он не в силах унять охватившую его дрожь.
Этьенн Корилло по прозвищу Пуатвинец:
Ему уже никто не поможет. Он лежит один в холодном каземате, пятью этажами ниже монсеньера де Рэ. Кисти рук и лодыжки схвачены железными кольцами. А грудь накрепко перетянута цепью. Так что он не в силах даже пошевелиться. Но это только начало мучений. Тусклая лампада освещает Пуатвинца, но вовсе не для того, чтобы скрасить его одиночество, просто за ним так удобнее наблюдать. Со скрипом отворяется смотровое окошечко в двери. За прутьями крохотной решетки показываются глаза. Нет, Пуатвинцу не уйти от руки палача! Интересно, как встретит он свой последний час? Его словно пригвоздили к дубовой колоде. Оковы давят на него непосильной тяжестью. Бесконечные допросы изнурили его вконец.
Этьенну Корилло только двадцать три года. Странно, но кровавые злодеяния, безумные оргии пощадили его редкую красоту, не оставили на ней следов порока. Кожа его по-прежнему свежа и гладка, как у всякого деревенского жителя. Лицом Пуатвинец напоминает немного томного, уставшего от нескончаемого веселья ангела. Он слишком быстро во всем сознался. И теперь его ждет смерть! Изнеженному и вместе с тем жестокому Этьенну прежде не раз случалось видеть предсмертные муки других, и сейчас, ожидая своей участи, он сжался в комок и дрожит от страха. Он пробует молиться, но не может – незримая смерть уже склонилась над ним, обожгла своим ледяным дыханием его лицо и что-то шепчет ему на ухо. Завтрашнюю казнь он видит в мельчайших подробностях, от которых его охватывает парализующий и тело и разум ужас… Он чувствует, как грубая веревка намертво стягивает его шею, как языки пламени лижут одеревеневшие ноги. По щекам Этьенна текут слезы – он оплакивает себя, а отнюдь не свои грехи.
Но вот на какой-то миг ему удается избавиться от леденящего кровь наваждения. Всей силой скованного ужасом разума он пытается вернуться в прошлое. Ибо там, в прошлом, начало всех его грехов, а посему у прошлого и надо просить заступничества и прощения! Перед встречей с Высшим судией довольно вспомнить день, когда он, впервые вкусив из запретной чаши, пропал, можно сказать, безвозвратно!.. А дальше было то, что было. Конечно, объяснение всему – в прошлом: там же, в прошлом, и спасение. «Надобно все пережить заново, – лихорадочно рассуждает Пуатвинец, – каждый день и час, чтобы завтра ничего не забыть и рассказать все… Все!»
Этьенн вспоминает зеленые луга на берегу Луары и высящийся на холме Шантосейский замок с одиннадцатью башнями, расцвеченными флагами. Потом, чуть поодаль от берега, он видит три огромных помоста, украшенных богатыми тканями. Знатные дамы, в праздничных чепцах и платьях, пестреющих на фоне пурпурных полотнищ, уже заняли места на зрительской трибуне. За барьерами, ограждающими ристалище, толкутся простолюдины и солдаты. У павильона с напитками и яствами тоже собралась толпа – откушать за счет сира де Рэ. Простые женщины, ослепленные буйством красок, с изумлением глядят, как колышется безбрежное море шелковых тканей, расшитых дивными кипрскими нитями, и, перекрикивая друг дружку, спорят, у кого краше колпак, а у кого – капюшон. А дети не сводят глаз с рыцарей. И среди ребятишек – маленький Этьенн Корилло, ему всего лишь десять лет. Когда рыцари выезжают на ристалище, он вместе со всеми кричит: «Ху-у!»…
Сквозь щели между камнями сочится вода. За крепостной стеной течет Луара, широкая и холодная; лунный свет, отражаясь от водной глади, проникает через узкую амбразуру в каземат, играя тусклыми бликами на сводчатом известняковом потолке. В это же крохотное отверстие в стене врывается суровый северный ветер и колышет слабое пламя лампады. Но Пуатвинцу уже совсем не холодно. Безносая, похоже, потеряла к нему всякий интерес и теперь тихонько дремлет в темном углу, похожая на громадного белого паука…