ГЛАВНЫЕ УЧАСТНИКИ ТРАГЕДИИ 8 глава




Этьенн стоит в лучах нежаркого осеннего солнца и как завороженный смотрит на рыцарей. Те вновь бросают громогласный клич: «Ху-у!» – как велит обычай. Он видит, как они вскидывают правую руку, ту, в которой меч. И любуется конскими доспехами и попонами, расшитыми узорами в форме покрытых эмалью четырех- и треугольных щитов, увитых пестрыми лентами кольчуг, украшенных драгоценными камнями корон, венчающих шлемы с забралами в виде решеток и трилистников, а также крепостными башенками, источенными множеством амбразур. На груди у мощных коней – набитые соломой щитки, чтобы смягчить силу удара при столкновении. А вот и оруженосцы со штандартами сеньоров…

Все взгляды прикованы к маршалу де Рэ. Он восседает на любимом Щелкунчике. Во всем своем великолепии. Его плащ, как и попона Щелкунчика, шит из синего бархата; плащ украшен точечным изображением креста на золотом гербе в обрамлении лилий. Отливающий серебром шлем увенчан фигуркой дракона.

Пуатвинец вновь слышит громкую, отчетливую команду главного зачинщика турнира: «Руби канаты! Съезжайся!» Раздаются подбадривающие крики баронов и вассалов. Им вторит ржание пришпоренных коней. И вскоре воздух сотрясается от топота копыт, лязга мечей и щитов. Пуатвинец снова видит эту шальную ораву, снопы искр, разметанные гривы коней, серые, пурпурные, зеленые, небесно-голубые плащи рыцарей в сверкающих латах и смешавшиеся в кучу, расшитые серебром и золотом штандарты, которые в мгновение ока заволакивают клубы пыли…

А чуть позже, после ристалища, он уже видит, как к группе мальчиков, в которой стоит и он, подходит юноша в пышном наряде. Своей белой рукой он нежно треплет каждого мальчика за щеку. И вдруг его рука повисает в воздухе. Пуатвинец вспоминает, как ласковый голос говорит ему: «Пойдем, малыш. Пойдем. Я покажу тебе дивные доспехи наших рыцарей и кое-что еще. Ну а потом, если пожелаешь, я сделаю тебе подарок, какого ты отродясь не получал». И десятилетний Этьенн, зардевшись от счастья, покорно следует за благородным рыцарем. Ему не терпится увидеть обещанные чудеса. Он с усмешкой глядит на своих товарищей: ведь монсеньор де Сийе на них даже не обратил внимания. Рыцарь держит Этьенна за руку, и мальчик с упоением внимает его ласковым, чарующим речам. Так, взявшись за руки, они и поднимаются к замку, переходят откидной мост…

«…Он завел меня в комнату. Слуги помыли меня, надушили благовониями и одели во все новое. Потом дали примерить два плаща, и один, зеленый, со шнурами и серебряными пряжками, пришелся мне как раз впору; он был такой красивый, что от радости я даже расплакался. Вслед за тем Сийе оставил меня, велев наесться досыта. Он явился за мной, когда я уже наелся. И повел представлять дамам – они развлекались с кавалерами, с которыми перед тем лобызались, скрывшись за колоннами – и музыкантами, восседавшими на подмостках. Немного погодя Сийе дал мне коробку с вишнями, сваренными в сладком-сладком меду. А еще он дал мне дважды пригубить терпкого вина… Что произошло потом, я не помню. Я был счастлив. Танцоры и музыканты, шпалеры и колонны – все смешалось у меня в глазах, как давеча рыцари, кони и знамена… Затем я очутился в зале, где все стены были убраны золотыми тканями. В огромном камине полыхал огонь. Пламя светильников слепило нещадно. В зале было много людей, и среди них я узнал монсеньера Жиля де Рэ. Он долго и нежно гладил меня по щеке. А после вдруг поцеловал – прямо в губы. Меня тут же раздели. Монсеньор тоже снял платье. Он сопел, точно зверь в пору случки. Когда же он накинулся на меня, я закричал от ужаса. Ласки его оказались хуже укусов собаки. А остальные сеньоры только посмеивались, в том числе и презренный Сийе, так подло обольстивший меня. Потом я увидел, как сеньор де Рэ схватил длинный острый кинжал и занес надо мной. Но Сийе удержал его за руку и сказал: „Нет, Жиль, оставь его. Он сущий ангел. Лучше возьми его в пажи“. Приставив к моей шее кинжал, они оба потребовали, чтобы я поклялся на Евангелии никогда и никому не рассказывать про то, что со мною случилось; еще я поклялся исполнять любые желания сеньора Жиля и служить ему телом и душой… Поэтому теперь я здесь… И завтра меня повесят и сожгут…»

 

17
ПОСЛЕ СЕНТ-ИЛЕРА

 

Жиль:

– Опала Латремуая, – продолжает брат Жувенель, – вовсе не означала, что вас ждала та же участь. Поначалу было похоже, что все вот-вот образуется. У Латремуая при дворе оставались верные люди. Да и сам король покуда еще не порвал с ним дружбу. Возможно, Карл даже сожалел, что лишился его драгоценного общества…

Жиль ничего не отвечает. Он думает о своем, замкнувшись в собственных мыслях, точно в темнице, словно ему мало было той, в которой теперь находится. Брат Жувенель пробует вернуть узника к главному, осторожно скалывая с него скорлупу, которая, как он уже убедился, оказалась не такая уж толстая. Однако прежде чем коснуться самого главного, он решает пойти обходным путем, прибегнуть к помощи фактов – что может быть красноречивее их! Хотя особой важности они для него не представляют – это всего лишь контуры, помогающие очертить мысль. Тут скорее важна не форма, а содержание, и даже больше того – умысел, являющий собой его суть, толкование, позволяющий выявить причину и следствие. И чем глубже проникает монах под эту скорлупу, тем больше страшится он жестокого дитя, затаившегося под нею. Он разговаривает с Жилем, как с мальчиком, испорченным до мозга костей и в то время ранимым и незащищенным, как хрупкий стебелек. Все, что святой брат услышал здесь, в богато убранном каземате, кажется ему естественным и напоминает реку, которая течет, не ведая откуда и куда; она течет меж живописных берегов, то стремительно, уступами, то неторопливо, змеясь бесконечными перекатами, возвращаясь на круги своя, петляя, а потом вновь устремляется к морю, где сливается с солеными валами.

– Весной 1434 года, – говорит брат Жувенель, – вы снова дали о себе знать. Латремуай попросил вас освободить Грансей, осажденный бургиньонцами; город принадлежал герцогу Бурбону, состоявшему в дружбе с Латремуаем. И Латремуай пожертвовал вам десять тысяч реалов на войско.

– А в мое отсутствие, святой брат, он обещал позаботиться о Шантосе и сказал, что в случае чего Карл возместит любой ущерб.

– Значит, выступить в поход вам повелел Карл!

– Его бы от этого не убыло. Одолей я бургиньонцев, Латремуай снова был бы в чести у короля.

– И вы тоже! На сей раз вам были все карты в руки. Никто не мог лишить вас славы. А вы как поступили? Взяли и передали командование войском брату своему Рене де Ласузу. Что весьма странно и с трудом поддается объяснению… Вы молчите?.. Где вы были, когда Грансей сдался? В Пуатье. Вас принимали как настоятеля Сент-Илерской церкви…

– Как единственного из мирян после герцогов Аквитанских, выходцев из древнейшего рода!

– Стало быть, вы предпочли эту церемонию неотложной миссии, порученной вам свыше. Но вы все же собрали войско на дядюшкины деньги. А что было потом?

– Если я вам расскажу, вы все равно не поверите!

– А вы попробуйте.

– Воевать мне было уже в тягость – сплошь одно и то же, и муторно донельзя. И я никак не мог себя превозмочь.

– Суть в том, что война лишила бы вас привычных удовольствий, на которые вас тянуло, точно пса на собственное дерьмо.

– Да нет, не в этом, а в том, что мне вдруг стало страшно за себя. На войне смерть настигает случайно и рядом нет исповедника – некому снять с души грехи…

– На вас это совсем непохоже, монсеньор де Рэ! Вы обманываете меня. Сколько раз можно повторять – я не судья, а друг и хочу вам помочь в последний раз в вашей земной жизни. Завтра вы предстанете перед Всевышним. Он сам определит тяжесть грехов ваших и оценит добродетели. Неужто и с Ним вы будете ловчить?

– Уж Господь-то меня, наверное, поймет. Он не то, что вы, бедный плоэрмельский черноризник, малодушный человеколюбец.

– Так постарайтесь, чтоб и я понял вас, ежели сие возможно.

– Я вам уже все объяснил, но вы то ли не придали этому значения, то ли запамятовали.

– Попробуйте еще раз. Похоже, это ваши сатрапы, Сийе и Бриквиль, удерживали вас? Еще бы: ведь им было куда лучше обирать вас, тратить без счета деньги на богатые одежды и пировать за ваш же счет с утра до ночи, нежели рисковать жизнью на поле брани!

– Они тоже боялись за меня!

– Да уж! А как бы опечалились они, если б вас привезли в Тиффож или Шантосе в зашитом кожаном мешке! Тогда прощай навеки сладостные грезы! Им пришлось бы убраться восвояси и влачить жалкое существование в каком-нибудь захолустье. Разве о такой жизни они мечтали!.. Они предпочли самым постыдным образом использовать все свое влияние – и свернули-таки вас с праведного пути. Чем только они вас ни прельщали, как только ни обольщали, стараясь сломить ваш воинственный дух!

– Да, все было так, как вы говорите, и даже хуже. Они так усердствовали мне в угоду, что я думал, будто отроки вырастали прямо из-под земли. Все мальчики были как на подбор – миловидные, необычайно трогательные и изящные! И где они их только отыскивали!.. Иной раз Сийе сам вызывался их убивать, дабы избавить меня от неприятных хлопот, покуда я вкушал бесовское удовольствие. Когда же от вида крови меня уже воротило с души, они спаивали мне какое-то дьявольское вино, от которого я вовсе терял рассудок.

– Вы пили его полными кубками, и с превеликой охотой. Да и к помощи своих услужливых искусителей вы прибегали не столь уж часто. Вы сами выбирали себе жертвы – так показал Соловей, которого вы приглядели еще в Пуатье, а после забрали у отца с матерью, обещав им Бог весть чего…

– Я уплатил им две сотни золотых, досточтимый брат, а мальчику отписал Ларивьерскую землю.

– Верно. А после вы увезли его с собой и дома принимали по-королевски, до того он вам полюбился и стал желанным!

Жиль горестно ухмыльнулся, в глазах его на мгновение вспыхнули искры:

– Более всего мне полюбился его голос. Я желал слушать его денно и нощно.

– И только-то?

– Этот голос дарил мне неземное наслаждение. С его помощью я легко сбрасывал с себя дьявольское обличье человека, погрязшего в страшных пороках. Он звал меня далеко-далеко, как это когда-то делала Жанна…

 

Мастер Фома:

– Жиль ударился в религию – точно так же он некогда пустился в Орлеанскую авантюру. Хотя я не могу сказать, что знал его очень хорошо, однако, как мне казалось, ему не хватало веры в нечто вечное, незыблемое. В душе его зияла пустота, и он лихорадочно стремился ее заполнить. Чревоугодие портит кровь, если тело не истрачивает лишнюю силу, что дают ему обильные яства; в теле тогда поселяется недуг. То же самое происходит и с богатой душой, если она не знает, куда излить переполняющую ее силу. Вскоре я понял, отчего Жиль ощущал неудовлетворенность и желал получить все, чтобы затем не иметь ничего. Земля не могла дать ему того, чего он вожделел; она не могла загасить огонь, что полыхал у него в крови, испепелял сердце и сжигал рассудок, обрекая его на горячечное безумие. И сейчас я могу сказать с уверенностью: если бы Жилю довелось родиться в нищете или в иное, более спокойное время, из него вышел бы истинный праведник. Тебя это удивляет, милый Рауле?

– Я пытаюсь вас понять и не могу.

– Говорю тебе, Жиль был рожден для славы, а не для прозябания где-то на отшибе, хотя на бедность ему грех было жаловаться. Мир вокруг него менялся. Однако натуры, подобные Жилю, не могут приспосабливаться, перед кем-то пасовать или в чем-то ограничивать себя. Они мечутся то туда, то сюда, гонимые тревогой, некой таинственной силой, обиженные, оскорбленные, и очень напоминают птиц, загнанных в ловушку, которые бьются головой и крыльями о потолок и стены, теряя оперение и истекая кровью. Жиль, казалось, возник из времен древних зодчих, что ставили первые христианские соборы. Он был одним из тех, кто с одинаковым воодушевлением грешил и каялся, а потом за прегрешения свои, исполнившись любви и добродетели, возводил на погруженной во мрак земле белые храмы и звал за собой народы – и умирал, прощенный за то, что при жизни не знал покоя и был неистов во всем: ибо Господь не прощает только равнодушных. Однако в пору его юности уже строили одни часовни; человек свыкся и с добром, и со злом. Высокие порывы иссякли в душах. Жизнь будто остановилась – все успокоилось и стало обыденным. А Жилю, поверь, такая жизнь претила, он злился на себя, потому что знал, что и сам повинен в этом, хотя, может, и не знал.

– Уважаемый мастер, быть вам на небесах не художником, но заступником. И все же, сдается мне, вы слишком снисходительны к нему.

– Жаль, не был ты в Сент-Илере, под Пуатье, когда Жиля, облаченного в священническую мантию поверх рыцарских доспехов, встречали как святого и величайшего из мирян. В тот день, как мне почудилось, я проник в самую суть его таинственной души. В Сент-Илерском соборе хор пел мессу Гийома Дюфе[26]. А одним из запевал был тот самый Соловей, чье имя не сходило с уст пуатвинцев. Когда его голос, звонкий и чистый, как горный ручей, вознесся под церковные своды, сеньор Жиль сделался сам не свой. Он сложил руки и с такой силой стиснул пальцы, что аж ногти на них покраснели. Дыхание у него было частое-частое, губы дрожали – казалось, он вот-вот задохнется. А глаза будто вобрали в себя всю бездонную синеву витражей. Я заметил, как по щекам его струились слезы… И что бы он потом ни содеял с этим мальчиком – ежели все, что говорят, правда! – в памяти моей образ Жиля запечатлелся таким, каким он был в то мгновение. Счастливый человек вполне смог бы совладать с таким сильным волнением. А Жиль с отрешенностью отчаянного ушел в божественную музыку с головой – точно в омут. Но не оттого, что его вдруг охватило раскаяние, просто он стремился унестись далеко-далеко, в давно забытое прошлое – во всяком случае, мне так показалось. Поэтому я и говорю, что он будто явился из другого времени, совершенно не похожего на наше.

Жилем всегда руководила непостижимая сила, заключенная в потаенных глубинах его сознания. Слышишь, Рауле? И уж коли мы с тобой возьмемся писать историю его жизни, это надо будет отметить особо. Время от времени Жиля озаряло яркое сияние, оно вспыхивало лишь на миг, точно молния, ослепляло его и так же внезапно гасло. И потом он, не жалея ни сил, ни средств, старался воссоздать этот дивный блеск искусственно. Так, после торжества в Сент-Илере он окружил себя пышной духовной свитой, и она стала неотъемлемой частью рыцарского отряда, который он собрал, когда Латремуай впал в немилость.

Для меня настали горячие времена. Надобно было спешить с отделкой часовен в Тиффоже и Машкуле, отвезти туда всевозможное убранство: декоративные полотна и церковную утварь – массивные золотые подсвечники, дискосы, украшенные драгоценными камнями дароносицы, сказочной красоты ковчеги для святых мощей и потиры. Помимо того, надо было сделать эскизы и изготовить скамьи, резные стулья и статуи в натуральную величину; купить епитрахили и расшитые золотом ризы.

Жиль и сам трудился, не покладая рук. Он хотел заполучить самых лучших певчих, причем готов был не постоять за ценой! Мы с ним даже ездили в Анжер – слушать самые изумительные хоры во всем королевстве. В Анжере, как ни в одном другом краю, спокон веку слагались дивные баллады и гимны. Богослужения всегда очаровывали Жиля, приводили в неописуемый восторг. И тут ему взбрело в голову превзойти самих анжерцев. Ничтоже сумняшеся он учредил духовную коллегию, человек пятьдесят; во главе с деканом, коего тотчас возвел в сан епископа; туда также вошли архидиаконы, викарии, канторы и музыканты. Даже тем, кто был ниже всех по рангу, он платил не меньше трехсот экю. Он облачил всех в длинные пурпурные мантии, отороченные беличьим и куньим мехом. В часовне каждый должен был надевать богатый парчовый стихарь и беличью шапочку. А для дороги были специально сшиты короткие платья и шапки, чтобы было удобно ездить верхом. Мне также пришлось смастерить органы – для церквей большие и один для поездок, значительно меньших размеров. И куда бы ни отправлялся Жиль, его непременно сопровождали две свиты – рыцари и духовенство; помимо того, с ним всегда путешествовал орган. Все это составляло длинную процессию. Но Жиль не скупясь оплачивал все расходы: за платья, застолья и ночлеги на постоялых дворах; а кроме того, исправно платил жалованье…

А я на досуге переписывал самые известные литургии, и среди прочего – мессу Гийома де Машо[27] и «Alma Redemptoris Mater»[28], которая больше всего нравилась Жилю…

 

Жиль:

– В докладной грамоте королю, – говорит брат Жувенель, – ваши правопреемники перечислили все до единой драгоценности из принадлежавшей вам церковной утвари и показали, что те, кто состоял в вашем капитуле[29], купались в роскоши. Кроме того, они утверждали, будто богатства и роскошь были нужны вам для того, чтобы славить не Господа, а самого себя. Это правда?

– Что вам сказать? Мне нравились пышные богослужения. Я всегда с упоением слушал церковные песнопения…

– Стало быть, вы услаждали себя, а не Господа?

– Что вам сказать? Блеск, музыка, богатые ткани, колыхавшиеся, подобно цветам в лучах солнца, – все это помогало мне защититься от самого себя; все это сплеталось в волшебную вуаль, за которой я скрывался от внешнего мира.

– Кем же вы ощущали себя – очарованным зрителем или кающимся грешником? Может, вы старались ради спасения своей души? Ради искупления грехов? Или вы просто уподобились тем художникам, которые, возомнив себя богами, пренебрегают любовью ко Всевышнему?

– Когда я слушал «Alma Redemptoris Mater» или нечто подобное, я видел свою душу, хотя, может, мне это просто чудилось, – во всяком случае, я очень хотел заглянуть в себя. Я чувствовал, что возрождаюсь, в то время как плоть моя была как бы мертва.

– И вы, конечно, гордились своими певчими? Говорят, вам даже завидовали сами монсеньоры герцоги Бретонский и Анжуйский.

– Я посылал к ним певчих на время.

– Не без гордости, конечно?

– Возможно.

– Как вы их отбирали – по красоте голоса или облика?

–…Я не убил ни одного из них!

– Зато над многими надругались?

– Да. Они были чисты и невинны, и мне хотелось вобрать в себя эту чистоту и невинность через их уста. Они были нежны, как младенцы. И никому из них и в голову не приходило бежать от меня. А некоторых я даже определил в пажи. Они подавали мясо, наполняли кубки и сами ждали ласк…

Жиль вспоминает Соловья и Анрие Гриара, их лучащиеся радостью глаза и постоянно растянутые в улыбке пухлые губы. Он как бы вновь ощущает прикосновения их теплых, гладких, белоснежных рук и этот запах, который может исходить только от отроков, заглушая даже самые стойкие благовония. Ему слышатся их томные вздохи…

Однажды вечером Соловей и Анрие вдвоем сидели у него на коленях. Он поил их вином и пил сам. И они, счастливые, уснули прямо у него на груди. Жиль как бы снова чувствует, что они льнут к нему своими милыми, обворожительными личиками. Но тут же гонит прочь коварное наваждение. Из груди его вырывается мучительный крик:

– Я поднимался с земли в поднебесье, из ада в рай, забыв про покой! Я то взмывал ввысь на легких крыльях музыки, которая очищала меня, омывая волшебным лазурным сиянием, то низвергался на грешную землю. Мне казалось, что я чем-то похож на храм, шпиль которого вздымается в небесную синеву, а подножие намертво вросло в земную твердь!.. И так всегда!.. И чем выше взлетала моя душа, чем больше она преображалась, тем ненасытнее и похотливее становилась плоть, – она искала спасения во мраке и приглядывала себе все новые и новые жертвы…

 

18
ЧАСОВНЯ НЕВИННО УБИЕННЫХ МЛАДЕНЦЕВ

 

Мастер Фома:

Он листает объемистую тетрадь в кожаном переплете, а Рауле тем временем читает бумагу, наполовину обрамленную геральдической вязью. Это – грамота, подтверждающая решение Жиля возвести в Машкуле часовню Невинно Убиенных Младенцев:

«Поскольку благородный сеньор, монсеньор Жиль, сеньор де Рэ, граф Бриеннский, владетель Шантосе и Пузожа, маршал Франции, отныне и вовеки, во благо и спасение своей души и во славу Господа нашего Иисуса Христа, в память о себе и об усопших родителях и праотцов, друзей и благодетелей и невинно убиенных младенцев, повелевает поставить на свои средства часовню в Машкуль-ан-Рэ, графстве Бретань; и поскольку для означенной часовни он учредил должности викария, декана, архидиакона, казначея, каноников, капитула и приходского старосту, и поскольку он назначил для оных ежегодную ренту, поставил на довольствие и передал им в пользование часть личной собственности, чтобы отныне в вышеозначенном месте, сиречь Машкуле, богослужения совершались исправно и регулярно, и чтобы по желанию вышеупомянутого сеньора, после его смерти, означенные викарий, декан, капитул и иже с ними могли мирно справлять службы, не испытывать ни в чем нужды, равно как и притеснений с чьей-либо стороны, сей сеньор передает в дар королю Сицилии и герцогу Анжуйскому замок Шантосе и прилегающие к нему земли в обмен на обязательство не облагать место, где будет расположена означенная часовня, ни одним из видов пошлин и налогов; он также передает во владение герцогу Бретонскому половину всех своих поместий, баронство и земли Рэ с условием, что, если Екатерина Туарская, супруга вышеупомянутого монсеньора де Рэ, или дочь его Мария де Рэ, или кто-то из его родственников, друзей и правопреемников, пользуясь своим титулом или каким-либо иным образом, попытаются закрыть вышеозначенную часовню или воспрепятствовать проведению богослужения, упомянутые король Сицилии и герцоги Анжуйский и Бретонский окажут ей всяческую помощь, поддержку и высочайшее покровительство…»

– Ну, – спрашивает Фома, – что ты на это скажешь? Сию грамоту сеньор Жиль продиктовал в моем присутствии двум стряпчим. Помимо того, он велел мне на всякий случай сделать с нее копию. То был злополучный день – мое мнение о Жиле изменилось. С чего это вдруг он решил осыпать дарами герцогов Бретонского и Анжуйского, выказав явное недоверие и презрение Екатерине, милейшей из женщин, и крошке Марии, коей в ту пору и было всего-то шесть лет от роду?

– Знать, его больше заботило спасение собственной души, да оно и понятно! Уважаемый мастер, но разве можно было на основании только этой грамоты подозревать Жиля в некоем злом умысле?

– Эта странная бумага вдруг насторожила меня. Она укрепила мои смутные подозрения. Видишь ли, нас уже не любили так, как прежде, люди перестали заискивать перед нами. Когда мы объявлялись в Машкуле, или Тиффоже, или в иных местах, нас повсюду встречали суровые, хмурые лица, не то, что раньше, когда народ радовался и ликовал при нашем приближении. Однако Жиль по-прежнему сохранял свое могущество и тратил золото без счета, так что пожаловаться на него никто не мог. Его высочайшее право повелевать жизнью своих подданных, в общем-то, ничем не отличалось от прав, какими пользовались другие сеньоры. И все же с Жилем была связана непостижимая, зловещая тайна. Но какая? Что до меня, то я жил своей обычной жизнью, трудился с утра до ночи, так что откуда мне было знать. Единственное, пожалуй, что казалось мне странным, так это что сеньор Жиль со своим окружением часто меняют пажей, хотя некоторые мальчики по-прежнему оставались у них в услужении.

Иной раз, когда я заканчивал какую-нибудь особенно трудную работу, Жиль приглашал меня отобедать с ним наедине; я усаживался напротив него, и он заводил со мной задушевный разговор. А вот на вечерние трапезы он никогда меня не звал. В каком бы из замков он ни останавливался, ужин везде проходил в тайне, причем не в столовой зале, а где-то в другом месте. Как бы то ни было, особого любопытства по сему поводу я тогда не проявлял – думал, Жилю просто нравится уединяться и ужинать у себя в покоях, подальше от помпезной обстановки трапезных и в окружении своих пажей.

– А вы их знали?

– Я уже сказал: меня настораживало, что они то и дело менялись. Иногда я задумывался, почему Жиль выбрал именно их, с чего это вдруг они стали так дороги его сердцу. Но подобные мысли приходили мне нечасто! У меня было столько всяких забот, что думать обо всем сразу просто не хватало времени. Я жил, как тот монах из Романсеро[30].

– А кто это, уважаемый мастер?

– Один монах, который однажды, услышав пение волшебной птицы, заснул и проспал целую сотню лет. А когда проснулся, увидел, что все вокруг переменилось и люди стали совершенно другими. Монах никого не узнал, впрочем, и его никто не признал. Эту историю Гийом де Машо переложил на музыку. Так-то вот.

– А какую птицу услышали вы?

– Самую изумительную из всех, милый Рауле, самую волшебную, имя ей – Искусство. Это жар-птица, феникс из старинных легенд. Кто услышит ее, заснет надолго, а то и навек. Нет на свете песен краше тех, что поет она. В них звучит радость и мольба. И сон, что навевает она, спасает от греха, потому как, проснувшись, человек не знает никаких других желаний и соблазнов, кроме одного – делать добро.

Однако мой сон был не такой уж глубокий, чтоб я не замечал и не слышал, что совсем рядом происходит нечто таинственное, непонятное. Сколько раз униженные крестьяне или их жены, видя во мне человека доброго и порядочного, спрашивали меня, как, мол, поживают их ненаглядные чада, которых «монсеньор де Рэ взял к себе в пажи», потому как с тех самых пор о них не было ни слуху, ни духу. Бриквиль с Сийе заявляли, будто их сыновья уже давно не служат Жилю, а, бывало, они даже не удостаивали несчастных родителей ответом. И те, не смея выразить не только протест, но даже тревогу, умоляли только ничего не сообщать монсеньеру…

К тому времени я закончил большое панно для часовни Невинно убиенных младенцев. На нем была изображена – по чистому совпадению! – рыночная площадь в Машкуле, заполненная вооруженными всадниками. Повсюду снуют солдаты – они вышибают в домах двери, отнимают у бедных крестьян детишек и убивают их прямо на месте. Окровавленные тела младенцев лежат у ног лошадей. Матери стоят на коленях и прижимают к груди своих дорогих чад. Другие со слезами на глазах молят о пощаде. Крестьяне со сжатыми кулаками вступаются за своих жен и детей и яростно отталкивают солдат. А всадники с копьями наперевес наблюдают это кровавое зрелище. За спинами рыцарей, восседающих верхом с поднятыми забралами, можно было легко узнать деревенские хижины и бескрайние, окутанные сизой дымкой машкульские просторы.

Когда Жиль увидел панно, у него отвисла нижняя челюсть. Глаза почернели от гнева и впились в меня, точно буравчики. Жиль спросил: «Что вдохновило вас, мастер Фома?» А я ему в ответ: «Одна картина, я видел ее в замке короля Рене. Фламандцы обыкновенно не стремятся воссоздать подлинную обстановку и пишут все, что их окружает; это усиливает впечатление, которое они желают произвести, а их символические образы становятся более понятными. Вот я и подумал, монсеньор, почему бы и мне не попробовать писать в их манере и перенести библейскую сцену Избиения младенцев в Машку ль». И Жиль как-то чудно повторил следом за мной: «Да-да, Избиение младенцев…»

В одном из углов панно, на фоне желтоватой земли, прямо над моей подписью, был изображен колючий куст, а на нем висит разорванная окровавленная рубашечка. «Замажьте это, – сказал Жиль. – Христа ради! Эта деталь никчемна. Она лишь ввергает в ужас! Боже мой, надо ж до такого додуматься – окровавленная разодранная рубаха!..»

Картину так и не повесили в часовне. Жиль спрятал ее у себя в покоях. «Уж больно она хороша! – сказал он. – Я должен насладиться ею вполне. Воистину она тронула мне душу, как ничто другое!» Лучшей похвалы я вряд ли мог услышать. Слова Жиля наполнили сердце мое гордостью, и мне было совершенно все равно, зачем она ему понадобилась на самом деле. А Жиль велел оправить картину в позолоченную раму и повесить на самое видное место – напротив кресла, в котором он любил отдыхать. Потом Жиль заказал к ней еще два панно, чтобы получился триптих: на одном я должен был изобразить его самого, в рыцарских доспехах, а на другом – архангела Михаила. Но выполнить заказ мне так и не случилось.

– Уважаемый мастер, а где сейчас эта картина?

– Я не знаю. Может, Жиль продал ее, а может, кому подарил…

 

Жиль:

– Стало быть, – продолжает брат Жувенель, – вы заполучили самых лучших певчих и услаждались божественными песнопениями, ища в них спасения от самого себя. Допустим. Однако недавно вы признались, будто, забыв покой, то возносились до небес, то падали на землю, то исступленно ликовали, то неистово жаждали крови.

– Я и сейчас могу это подтвердить.

– Вы собирали чистые голоса, точно цветы в поле. Вам надобно было ощущать их аромат и перебирать хрупкие свежие лепестки. Ведь у вас слишком обостренная чувствительность. В ту пору вы были обыкновенным человеком, и вместе с тем вы пичкали себя всякими химерами, ибо в них искала себе утешение ваша истинная натура. Я очень хочу вам верить. Но вот вы основали в Машкуле капитул и вышли за пределы не только обыденного, но и дозволенного… И мало-помалу приняли обличье чудовища.

– Я и сам не заметил, как это случилось!

– Да что вы говорите? Вы не только заманивали в свои сети детей и отроков, глумились над ними самым постыдным образом, а после убивали, вы еще кощунствовали, заставляя юных канторов воспевать трагическое избиение младенцев! Ирод, повелевший изничтожить их, боялся за род свой. А вы? Вы же изощрялись в низменных удовольствиях. Больше того: ради греховных наслаждений вы и создали свой сатанинский капитул, дабы издеваться над уже загубленными душами ни в чем не повинных детей.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: