ГЛАВНЫЕ УЧАСТНИКИ ТРАГЕДИИ 2 глава




Гийометта вспоминает, как она тогда закрыла ставни. Небо, однако, оставалось ясным, и сквозь оконные витражи хорошо было видно, как далеко-далеко над холмами зависли стаи тяжелых облаков. Жиль разбил двух игрушечных рыцарей, они были как живые – в медных, покрытых глазурью латах, на конях, с копьями и щитами. А потом принялся топтать их и пинать по-всякому. Гийометта силилась унять его и все приговаривала:

– Вихрь-то какой, никак буря будет…

И тут случилось нечто удивительное, невероятное: одним прыжком, точно кошка, малютка Жиль оказался у нее на плечах, вцепился ручонками в голову, а зубами впился в розовую щеку; глазенки его сверкали жутким, дьявольским огнем и пожирали образовавшуюся рану. Гийометта схватила малыша в охапку. Жиль не сопротивлялся – весь вдруг обмяк, жалобно заскулил и рухнул подле кроватки, точно тючок с тряпьем…

– Но хоть на сей-то раз ты пожаловалась?

– Они сами меня спросили. Сначала госпожа, потом ее муж, сир Ги, а после и старый сир Жан де Краон, но слова мои его почему-то здорово рассмешили. Жиля возили к двум знахарям, что жили неподалеку. Те пощупали его, повертели то так, то эдак и в один голос заявили, что это-де в нем говорит голос крови. Старик Жан хлопал себя по коленям да приговаривал: «Породистого пса не надо учить!» Глазенки у Жиля сверкали всегда, но царапал он отчего-то только меня одну.

– А потом ничего не помнил?

– Ничего. Я даже думала, уж не вселился ли в него злой дух, не скрутила ли падучая. Так что, ежели б судьи соблаговолили меня послушать, я бы непременно рассказала про это.

– По-твоему, выходит, он загубил сотни детских душ, сам себя не помня?

– С возрастом, правда, припадки случались с ним все реже, однако ж если случались, то тогда хоть святых выноси. Когда Жиль чувствовал, что это подходит, он вскакивал на коня и мчался куда глаза глядят – не знаю уж, как и на ком вымешал он свою лютую злобу. Недуг его был ужасный – последствия такие, что не приведи Господь. И тут я, право слово, никак не пойму судей! Уж коль сам дьявол обращал его в зверя, неужели один только Жиль и повинен в злодействе? Уж коль был он одержим злым духом и тот глумился над ним… Хотя чего об этом говорить? Они уже осудили его. Для них все ясно, как Божий день: ведь Жиль сам во всем повинился. А я вот сомневаюсь. Пусть я простая и грамоте не ученая, но я же не слепая и вижу – жила в нем какая-то страшная тайна, и от этой догадки жалость щемит мне сердце. Нет, что ни говори, а он все ж таки чудный был малыш. Да, да…

Голос старухи заглушает разгулявшийся снаружи ветер. Слышно, как на крышах скрипят флюгера, а может, и не флюгера, а вывески на лавках, что стоят по соседству. Из очага на пол выдувает кучку пепла. Пламя разгорается с новой силой – языки его окрашиваются в небесно-голубой цвет. Глаза кота сужаются и становятся похожи на два полумесяца. В чугунке мерно побулькивает варево.

– Но в таком случае, – продолжает Гийометта, – раз сам он собою не владел, стало быть, им владел кто-то другой! Его-то и следовало покарать! Покойный мой супруг, суконщик, верил – дьявол вполне может влезть в шкуру человека, и тогда тот делает и говорит все, что велит ему дьявол. Вон оно как! И вот когда бедняга, одержимый дьяволом, испускает дух, из него выходит и бес – то в обличье крылатого змея, то ворона.

Снаружи доносится шум шагов. Чья-то рука задевает ставни. Старухи, все втроем, вздрагивают. Одна говорит:

– Никак наш соседушка – снова, видно, залил глаза. Бражничает, окаянный, без просыпу. Знать, нынче ночью опять быть его бабе битой.

А Гийометта думает о своем. И, словно обращаясь к самой себе, она говорит:

– Надобно было оставить Жиля на суд Всевышнего, послать в Святую землю, нарядив в платье с дорогими реликвиями, – уж на них-то средства бы нашлись! – дабы укрепился он в вере своей и мало-помалу вытравил того, кто завладел душой его и телом. Но кто мог порадеть за него, кроме меня? Породистого пса не надо учить! А что, ежели в породе этого самого пса случился изъян?.. Кому он был нужен, бедный Жиль? Никому. Ни матери (ведь она слабела день ото дня), ни отцу (у того на уме была одна охота – вот она и вышла ему боком, упокой, Господь, его душу!), ни шалопутному старику Жану де Краону. Им надо было горевать, а не веселиться. А то старый хрыч только и знал, что гоготать, будто горький пропойца. Только я и боялась за Жиля и все плакала…

 

5
КАБАН

 

Жиль подставил кресло брату Жувенелю, а сам смиренно опустился на скамеечку. Брат слушает его. Воск свечи, переполнив чашечку подсвечника, падает тяжелыми мутными слезами на парчу, постеленную поверх стола.

 

Жиль:

– Детство у меня было самое обыкновенное. Я ничем не отличался от прочих детей: в ту пору все мне было в диковину, все напоминало вишневый сад в цвету. Не было дня, чтоб мне не открывалось что-то новое, и я радовался всякому свежему, живому впечатлению. А как любил я родителей: Марию де Краон, матушку мою, она казалась мне самой нежной, самой прекрасной из женщин, и отца, особенно когда он возвращался с охоты и показывал затравленную дичь. Мне нравилось гладить шерстку бездыханных ланей, оперение глухарей, серый животик лисиц. Любил я и старого Жана де Краона, деда моего. Тот баловал меня по-всякому, покупал кегли слоновой кости, игрушечных конников, лучников – их было целое войско, – потешное оружие и прочие безделицы – все, что только душе моей было угодно. Все, что могли предложить торговцы. При этом он знал цену каждому экю. Однако ж благодаря ему я облачался в расшитые золотом бархатные плащи на плотном подбое и алого сафьяна сапоги. Хотя зачем это вспоминать – все это лишнее, никчемное!

– Что верно, то верно, монсеньор, ибо нынче вам должно сожалеть не о детских забавах, а об утраченной непорочности, присущей душе всякого чада. Любили ли вы столь же самозабвенно Святую троицу? Молились ли Господу от всего сердца или только по принуждению и против воли?

– Конечно же, любил.

– А кто приобщал вас к вере нашей и Святому писанию?

– Наставники – их подыскал отец: Мишель де Фонтене и Жорж де Лабоссак, оба духовного звания. Они научили меня читать божественные молитвы, писать буквы и почитать Господа и чад его. Еще раз говорю, святой брат, я любил все и вся одинаковой любовью: богослужения и мирские забавы, зверей и людей, родителей моих и челядь… Но вот настал 1415 год, и райское житие для меня закончилось. В тот год страшные удары обрушились на род наш. Весною скончалась Мария де Краон, моя матушка. А 28 сентября в Шантосейском лесу кабан распорол клыками чрево отцу моему Ги де Лавалю… Ах, брат Жувенель, воистину так оно и случается: покуда счастье дремлет, беда на крыльях поспешает… Странно, однако, но я и сейчас еще слышу тот душераздирающий вой сигнальной трубы. Я был тогда во дворе вместе с учителем фехтования. Был с нами и старый сир, мой дед. Через мгновение я понял: рог трубит о беде. Я кинулся к воротам – мост только-только опустили. Первым в замок въехал конь моего отца, в седле был его оруженосец. Следом показались загонщики, они несли носилки, наспех связанные из ветвей прямо в лесу. Потом подоспели друзья отца – головы опущены, на лицах печаль, поступь исполнена скорби. Меня они даже не заметили. Их взоры были устремлены на старого сира. Никто не осмеливался заговорить первым. Я дрожал, точно лист на ветру…

Святой брат наклоняется к Жилю: ибо тот как бы заново переживает случившуюся с ним трагедию, и все в нем трепещет – и уста, и руки. Вспоминая былое потрясение, он силится отделить правду от фальши. Но брат Жувенель держится бесстрастно и хранит молчание. А Жиль между тем продолжает:

– Кабан оказался старый, шерсть вся седая; псы здорово подрали его, хотя четырем из них досталось крепко; их тоже привезли, они лежали в последней повозке и жалобно скулили. Вы, наверное, не знаете, но раненые собаки тоже страдают и плачут – совсем, как люди.

– Да, я этого не знаю. Ибо у меня не было вашего опыта.

– Скажите лучше, что это ввергает вас в ужас! А коли так, чего же вы ждете, отец мой, бегите прочь от зверя, раз он вас страшит!.. Но в ту пору душа моя была чиста и непорочна.

– И вы уже знали, что такое слезы и страдание.

– Нет, святой отец, конечно же, нет!

– Сколько лет было вам тогда?

– Одиннадцать.

– Что же было потом?

– А потом пришла смерть. Отец хворал чахоткой – в нем уже не было прежней силы. Но он сам хотел загнать кабана. Однако тот оказался норовистый и хитрый – прикинулся обессиленным, зашатался, головой замотал. Подпустил отца поближе и вдруг как кинется – завалил и давай кромсать клычищами. Он убил бы его прямо на месте, если б не загонщики – те в мгновение ока проткнули зверя копьями, да оруженосец – он ловким ударом вонзил ему меч в самое сердце… А вечером, когда знахари смазали и перевязали его раны, отец послал за мной. Он знал – конец его близок. И все же он силился улыбнуться, попробовал даже приподняться, чтоб обнять меня, но тут же повалился на простыни, точно сноп – лицо его было искажено от боли, на лбу проступили капли пота. Отец сказал тогда: «Бедный Жиль, погубила меня чертова бестия. Скоро вот встречусь с твоею матерью – дай Бог, чтоб на небесах! Так что остаешься ты за нас, и на руках у тебя брат. Мне так хотелось бы жить для вас обоих, но, знать, не судьба… Никогда не слушай льстецов, сынок, кто бы ни были они – близкие ли родственники или закадычные друзья-товарищи. Станешь ты богатым – они будут желать тебе разорения. А возвысишься – постараются низвергнуть… О Жиль, нет высшего блага, чем честь. Помни это. Никогда не применяй силу во зло. Прощай, сынок. Во имя любви к Господу и ко мне остерегайся всех и вся. Заклинаю тебя…»

 

Гийометта:

– На человека, – говорит она, – перед самой смертью на какой-то миг снисходит озарение, И к словам его надобно прислушиваться. На другой день вечером, когда от него ушли нотариусы и каноник, сир Ги велел кликнуть меня. Дыхание в нем чуть теплилось – чтобы расслышать, что он говорит, пришлось склониться к самым его устам. Лекари уверяли – он, мол, выкарабкается, но я, однако, сильно в этом сомневалась. Глаза его уже закатились, пальцы судорожно сжимали простыню. И тут я слышу: «Гийометта, оставляю на тебя сыновей моих. Младший еще совсем дитя, а Жиль уже большой… Боюсь я за него… Боюсь, беда грозит ему страшная… От тестя моего Жана де Краона… Насчет него я уже распорядился… Но, что бы ни случилось, оставайся с Жилем. Будь ему доброй матерью, а коли заслужит – карай нещадно. Гляди, чтоб не свернул он с пути праведного… Обещай быть с ним всегда, Гийометта…» Я обещала и даже поклялась на Евангелии. Сир Ги умиротворился и словно впал в забытье. А среди ночи меня поднял старик Краон: «Собирайся, – говорит, – добрая моя Гийометта, надобно тебе исполнить свой последний долг. Он скончался». Я знала, как омывают и одевают покойников – матушка моя, слава Богу, научила. Но тут случай был особый, так что стараться пришлось вовсю. И вот мы с прислужницами омыли тело сира Ги благовонной водой с ног до головы, а после постригли бороду и волосы на голове, дабы он отправился в свой последний путь и предстал перед Господом в благолепном виде. Какая жалость держать в руках некогда крепкое тело, из которого только-только выпорхнула жизнь, – оно весит не больше пушинки! Согласно его собственной воле, сира Ги облачили в чистую льняную рубаху и рыцарские доспехи. Кабан распорол тело его сверху донизу, и рана оказалась до того широкая и глубокая, что были видны все внутренности – служанки не смогли вынести этого зрелища и отвели глаза. А старик Краон – он сидел в сторонке да поглядывал, как мы управляемся – даже бровью не повел: за долгую жизнь сердце его превратилось в камень, а душа сделалась черствой, точно кора дерева. Одним словом, покрыли мы дорогого нашего покойника расшитой золотом парчой, положили рядом с телом оружие, зажгли светильники и позвали рыцарей с богомольцами – приглядеть за телом. А бедный сир Ги все не мог успокоиться. Я собственными глазами видела, как из-под век у него выступили две слезы и скатились к подбороднику шлема!.. Жиль в это время спал радом со своим младшим братишкой Рене де Ласузом…

 

Мастер Фома:

Ему бы на чело украшенный цветами венец, и был бы он вылитый император Карл Великий. Борода посеребренными волнами ниспадает на темный ворот плаща. Тонкие холеные пальцы теребят гусиное перо. Из-под изогнутых дугой бархатистых ресниц глядят глаза, похожие на два крупных василька. Сидит он в кресле с высокой спинкой. Ноги в башмаках с острыми, загнутыми кверху носками, покоятся на подушке. Он говорит:

– Как раз в 1415 году поступил я на службу к Краонам; тогда-то я и узнал Жиля.

Подмастерье шурует поленья в очаге и раздувает покрепче огонь. Зовут его Рауле. Ему от силы лет двадцать. Юный лик его обрамляют пряди цвета воронова крыла; на голове – красная фетровая шапочка. Платье на нем такое же, как и на мастере: плащ в сборку, остроносые, с загнутыми кверху носками башмаки. Рауле подливает в лампу масла и, безмолвно улыбаясь, подсаживается к Фоме. Его миндалевидные, как у оленя, глаза сверкают огнем. Фома на мгновение задумывается – что сталось бы с этим юношей, если бы присные Жиля… И потом продолжает:

– Сир де Краон задумал перестроить замок по тогдашней моде. Для этого ему был нужен архитектор. Вот монсеньор герцог Анжуйский и послал меня в Шантосе. Сир де Краон оказал мне самый радушный прием. Удача и на сей раз заприметила меня. Вообрази себе – меня, который даже не знал, кто были его родители. Как видно, зачат я был случайно, и вскорости после рождения родители, то ли из-за нужды, то ли от стыда, оставили меня на паперти церкви, которую только начали строить. На другое утро меня, полунагого, подобрали каменщики – от холода я аж криком извелся – и отнесли к своему мастеру. На мне не оказалось ни единого опознавательного знака – ни меченого ремешка, ни именного медальона. Время шло, а за мной никто не приходил. И я так и не узнал, кто же произвел меня на свет – дочь знатного рода или жалкая блудница; и кто был мой родитель – то ли юный благородный повеса, то ли сирый и убогий голодранец. А мастер этот жил один, как перст. Он приютил меня, нарек Фомой и обучил своему мастерству. Но вот, когда мне стукнуло двадцать, случилась беда: благодетель мой упал с лесов и разбился насмерть…

Стеллажи сплошь заставлены красочными рукописными фолиантами в толстых переплетах, покрытых тончайшей вязью. На конторке лежит большой лист пергамента, испещренный красными буквицами. А рядом – длинные кисти из собольего волоса и свиной щетины и разные перья. Ближе к старости мастер Фома занялся перепиской книг.

– В Шантосе я прибыл с крохотным сундучком. В нем было все мое богатство: три сорочки, три камзола, десяток звонких монет да свиток из двадцати пергаментных листков, на которых мой приемный родитель изложил секреты ремесла зодчего, а сам он почерпнул их из записей некоего Вилара де Гонкура – будучи юношей, он знавал его лично и почитал как своего учителя. В записях Вилара были планы церквей и замков, которые он либо строил сам, либо посещал в качестве гостя, чертежи всевозможных строительных машин и механизмов, а также отдельные наблюдения, что делал он во время своих долгих странствий; помимо того, Вилар зарисовывал, причем до мельчайших подробностей, все, что только попадалось ему на глаза: архитектурные орнаменты, насекомых, скульптуры, лица людей, девичьи фигуры, птиц, собак, рыцарей, мчащихся на боевых конях. Все пробуждало в нем интерес, во всем находил он пищу для своего ненасытного любопытства… Однако я что-то увлекся. А знаешь ли ты, юноша, что такое Шантосе? Это самый укрепленный замок на границе Бретани и герцогства Анжуйского. Со своими одиннадцатью башнями он возвышается неприступной скалой над черепичными кровлями домишек близлежащей деревни и над лесом, обступающим стеной Ларонское озерцо. Одиннадцать башен, они стоят прямо и непоколебимо, точно грозные стражи, а за ними стелются зеленые холмы, увенчанные шапками облаков… Привязал я коня к иссохшему дереву и принялся рисовать, потому как в подобных обстоятельствах, видишь ли, главное – уловить первое впечатление. И вот рисую я и думаю: как бы превратить эту древнюю крепость в поистине отрадную обитель, как того хотелось моему будущему сеньору. Забот у него оказалось и впрямь предостаточно, и заниматься благоустройством замка ему было некогда. Так вот, не успел я предстать перед ним, как он мне и говорит: «Добро пожаловать, Фома. Монсеньор герцог Анжуйский расхваливал тебя по-всякому, уверял, будто ты мастер на все руки. Весьма сожалею, что прибыл ты в день скорби, но все же я рад тебе. Ты будешь мне весьма полезен». Порасспросив меня кое о чем для порядка, он велел мне подобрать рясы с капюшонами для восьми плакальщиков, изготовить нашивки и петлицы к траурным платьям – иным словом, проследить за подготовкой к «церемонии». Так что первое, чем я занялся по прибытии в Шантосе, – это приготовлениями к погребальному обряду. Старый сир де Краон хотел похоронить зятя своего с пышностью, хотя в душе и недолюбливал его. Сейчас скажу почему… У Жана де Краона была дочь Мария, и баронесса Жанна Мудрая, последняя из рода де Рэ, назначила ее своею наследницей. Однако еще раньше она отписала свое состояние Ги де Лавалю, который доводился ей ближайшим родственником – он происходил из знатного дома Лавалей-Монморанси, – но только при одном условии – если тот поменяет свой родовой герб на герб баронов де Рэ. И вот между Краонами и Лавалями завязалась тяжба за наследство, она переросла в целый судебный процесс; сначала суд проходил в Бретани, потом в Париже – казалось, ему не будет конца. Но тут объявился какой-то шельмец и ничтоже сумняшеся поженил Ги де Лаваля и Марию де Краон. Сказывали, будто это был сам старый сир де Краон, именно он все устроил – через подставных лиц. Теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему он не жаловал зятя: как ни крути, а наследство баронессы де Рэ пришлось делить поровну. Но тут попался этот кабан – он-то и помог старику де Краону свести счеты с сиром Ги.

– Ну, а Жиль?

– Вот-вот, теперь дошел черед и до него. Жиля я увидел только на другой день – когда состоялось погребение. Было ему тогда одиннадцать лет, а выглядел он на все тринадцать. Глаза синие-синие и застывшие, точно из камня вытесанные, взор хмурый, неподвижный и вместе с тем пылающий, завораживающий – загадочный какой-то. Жиль в бархатном плаще шел рядом со стариком Краоном, а тот ковылял, опершись на плечо сына своего Амори, и прикидывался сраженным безутешным горем. Прическа у него была та же, что и теперь – да ты и сам видал: иссиня-черные волосы, на лбу – челка. А на шее – цепочка то ли с печаткой, то ли с медальоном.

Восемь плакальщиков в черных, как ночь, ризах с опущенными капюшонами несли гроб с телом Ги де Лаваля, облаченного в латы и шлем с открытым забралом; по бокам – оружие, а в руках – богатое распятие с орлиными фигурками по краям. Впереди гроба шествовал каноник с коадъюторами – они хором распевали гимны. А позади чинно выступали родственники покойного, за родней – сеньоры, за знатью – купцы с лавочниками, а за ними уже – мужики да бабы; Жиль шел в первых рядах. Все восхищались его ладной, горделивой статью. Удивлялись, как мог он в столь юные годы не давать волю слезам. Однако в церкви, когда зазвучал реквием, все увидели, как он вдруг обхватил голову руками и горько разрыдался. И многие тогда, не знаю почему, ощутили облегчение, кроме разве только старого сира де Краона; тот вмиг насупился и грубо ткнул Жиля пальцем в плечо.

– Знать, церковные гимны проняли его куда глубже, нежели кончина родного отца, – прервал учителя подмастерье Рауле.

– А ты, никак, умеешь читать в человеческих душах? Или, может, ты – сам Верховный судия?

– Да он же сам в том признался!

– Как бы то ни было, а когда тело сира де Лаваля предали земле, а поверх могилы возложили надгробную плиту, Жан де Краон похвалил меня и велел казначею расплатиться со мною звонкой монетой. Так уж устроен мир!

 

6
АЗЕНКУР

 

Жиль:

– Усмотрев в душе моей склонность к пороку – то ли оттого, что я предавался жестоким забавам и говорил злые речи, то ли потому, что учили меня не так, как ему бы хотелось, а может, опасаясь дурного влияния сира де Краона или еще чего хуже, – отец перед самой смертью назначил нам в опекуны, мне и брату, своего «дражайшего кузена» Жана Турнемина де Лагуноде. Когда огласили духовную отца в моем присутствии, старик разъярился, точно лютый зверь. И как закричит: «Кабан, видать, не только выпотрошил чрево отцу вашему, но и вышиб остатки мозгов. Чтоб я отдал вас этому Турнемину, благочестивцу поганому, да ни за что! У него ж не сердце – кусок льда, а сам он – падаль остылая! Да и потом, это против наших бретонских обычаев, к тому ж отныне, мессир де Рэ, вы в ответе за дарованные вам блага и титулы как перед судом нашим, так и перед герцогом Бретонским, а не Анжуйским. Решив отнять вас у меня, вашего родного деда, покойный Ги де Лаваль нанес мне обиду великую – просто взял и плюнул в душу. Надо же, какая черная неблагодарность, а еще зять! Кем был бы он, не сосватай я за него свою родную дочь? Что сталось бы с вами обоими? И лично с тобою, Жиль, не будь у тебя баронского титула? Ну да, конечно, ты был бы Лаваль-Монморанси. А дальше что? Запомни раз и навсегда: только богатым, у кого обширные владения да сундуки, полные золота и серебра, по силам великие дела – и так было испокон веков! Вот она, награда мне и благодарность! При жизни Ги де Лаваль и пикнуть против меня не смел. А теперь с того света вздумал уязвить меня, в грязь втоптать. Меня, благодетеля: ведь я был ему как отец родной! Нет, не быть по его воле! Вот возьму и потребую аннулировать духовную! Не по закону это, да и стыд-то какой. Даже если судьи воспротивятся, никому вас не отдам – останетесь здесь, в Шантосе, назло отцу вашему, покойнику, дражайшей его родне и всем чертям в преисподней!»

Да, хлюст он был и склочник, каких поискать! И уж ежели брался за что, то не с горячностью, а скорее с лукавством. Заметив на глазах у меня слезы, дед как ни в чем не бывало заговорил уже совсем по-иному: «Гнев слепит мне глаза и мутит рассудок. Сказать по правде, родитель твой никогда не ведал, что творил, – видно, злые языки науськивали его. А после горько каялся! Ну а я, ничего не попишешь, всегда прощал. Но пойми, я так нежно люблю тебя, что стоит мне только представить, будто ты покидаешь родные края, как на душе у меня начинают кошки скрести. Пусть мессир Турнемин катится ко всем чертям, а уж я постараюсь исполнить волю отца вашего слово в слово. Что до наставников твоих, пусть себе остаются, хотя проку от них никакого – и на кой ляд сдалась тебе эта растреклятая латынь, тебя, барона, от нее же с души воротит…»

 

Тут Жиль умолкает. Перед его взором предстает образ старого сира де Краона: вот он – сидит в кресле под балдахином, широкий насупленный лоб сплошь в складках и морщинах, уголки рта, которые он любил почесывать, скрыты под обвислыми усами, на руках дряблая посиневшая кожа, похожая больше на шкурку пожухшего плода. И на Жиля волнами накатывают былые, уже подзабытые противоречивые чувства: когда-то, давным-давно, он боготворил и ненавидел деда, завидовал ему, этому старику с головой, как у дряхлой хищной птицы.

Брат Жувенель выводит его из раздумий:

– Так, стало быть, в 1415 году вы потеряли отца с матерью и опекунство над вами прибрал к рукам дед ваш Жан де Краон?

– Ежели б то было угодно Господу, он исполнил бы последнюю волю отца и отдал нас с братом Турнемину, однако все вышло по-иному!

– Вы говорите об этом с сожалением – отчего? Не оттого ли, что учил он вас не так, как хотелось бы отцу вашему?

– Да вроде нет. Учителей моих дед оставил. Но строго-настрого запретил им бить меня. Мне же он сказал такие слова: «Отныне ты больше не Жиль де Лаваль, а сир и барон де Рэ – согласно договору, объединившему роды наши. И схоластам паршивым не пристало поднимать руку на тебя ни именем Виргилия, ни кого другого из этих позабытых горе-пророков. Все, будет! Бери из речей их лживых лишь самое полезное, все же остальное выбрасывай как шелуху. Щади глаза – они еще пригодятся тебе. Грызи не науку, а мясо, да побольше. Живее двигайся. Укрепляй тело. Купил вот я тебе жеребенка белее снега – не конь, а огонь…» Поучая меня, дед для вящей убедительности показывал портреты предков наших, самых именитых, – Бертрана дю Геслена[7], Оливье де Клиссона[8], Ришмона. И рассказывал об их ратных подвигах. При этом он всякий раз повторял: «Будь достоин их. Стань лучше их, да не тяни время. То были великие воины, а не жалкие бумагомаратели. Слышишь меня? В роду нашем немало достославных предков. А тебе должно превзойти их, но не для того, чтобы потом мурлыкать про подвиги свои в дамских покоях. Оставь занятие это нищим рыцарям – пусть себе тренькают на лютнях, коли не могут добыть хлеб насущный по-другому. У сира де Рэ предназначение иное. Я желаю видеть тебя только с копьем в руке и в шлеме. Бери пример с сына моего Амори. Я вырастил его сам и уготовил ему славное будущее…» Дед как в воду глядел! Сын его, а следом за ним и я пошли навстречу судьбе по пути, какой он нам указал! И род его воистину оставил память о себе, но совсем не ту, о которой он мечтал!..

 

Мастер Фома:

– А в конце того года стряслась еще одна беда – старый сир де Краон пережил ее куда тяжелее, нежели потерю дочери и смерть зятя. В 1415 году произошла битва при Азенкуре, стрелы англичан скосили тогда многих доблестных рыцарей из именитых родов. Старик де Краон снарядил в поход сына своего Амори, щедро снабдив его всем необходимым, – дабы тот не ударил в грязь лицом и не посрамил древний род де Краонов. Битва произошла 25 октября, но в Шантосе об этом узнали только в начале ноября. Жан де Краон, несмотря ни на что, твердо верил в нашу победу, однако ж отсутствие вестей с поля брани тревожило его. И вот он решил послать людей своих на северные равнины и дал им столько денег, сколько было надобно. Но в тот самый день, когда посланники его оседлали быстрых скакунов, в Шантосе примчался оруженосец сира Амори. Прибыл он прямо из-под Азенкура, едва-едва живой. Старик де Краон как раз сидел за вечерней трапезой; он, извечный враг изящных искусств, позвал музыкантов с арфами да виолами в угоду Жилю и в удовольствие гостям, дабы поднять их дух. А я в это время корпел над планами новых жилых построек замка. Старик послал за мной – ему хотелось взглянуть на чертежи. И этот оруженосец – прямо как гром среди ясного неба! Ведь грязный, вымокший до нитки, голова перевязана, латы в крови. Вскинул он руку для приветствия – она у него даже не сгибалась – и, превозмогая боль, выпалил: «Досточтимейший сир, Амори де Краон пал под Азенкуром смертью храбрых. Пронзенный тремя стрелами. Я сам видел тело его». Услышав это, Жан де Краон покачнулся. Он хотел было вымолвить что-то. Но не смог – так и замер с открытым ртом. Старик еще долго не мог произнести ни слова. И мы уже подумали – его вот-вот хватит удар. Но он медленно поднялся – ноги ватные – и, ничего не сказав, удалился, забрав Жиля. Мы тут же усадили раненого за стол и угостили его на славу. Насытившись, он начал говорить. Рассказ оруженосца был на диво живой – и потому я запомнил его слово в слово. Несчастный поведал нам, что Амори пал вовсе не геройской смертью – никто и не заметил, как это с ним случилось. Но, что правда, то правда, в тот день погибли семеро принцев крови, а как – никто не знает. Одним словом, жар очага и вина развязал язык нашему герою! По его словам, чтобы прогнать с французской земли английского короля Генриха V, коннетабль д'Альбрэ собрал великое войско – рыцарей, лучников, ополченцев. Рассказал он и про то, как сначала гнали англичан от Гарфлера до Азенкура, как Генрих пустился в Кале, решив было уйти от преследователей морем, и как коннетабль бросился ему наперерез, чтобы разгромить его в пух и прах…

 

Мастер умолкает – вдруг – и смыкает глаза. Подмастерье Рауле приходит в волнение, ибо Фома довольно часто замирает вот так, надолго. И юношу всякий раз охватывает беспокойство: здоров ли его благодетель, а может, он просто задремал? И он робко спрашивает:

– Вы, наверное, утомились, мастер? Может, после все доскажете?

Фома лукаво улыбается, и от улыбки лик его как будто молодеет, хотя у глаз, ближе к вискам, обозначаются «гусиные лапки».

– Да нет, – отвечает Фома. – Нынче ночью, похоже, мне опять не уснуть… Однако ж с этой битвой при Азенкуре я отвлекся от главного – истории Жиля… Знаешь, иной раз я подумываю: а что, если нам с тобою сделать его полное жизнеописание, благо зимой вечера и ночи долгие, да и свободного времени будет хоть отбавляй?.. Возьмем пятьдесят листов да изобразим Жиля и замки его в миниатюрах. Я вижу все так ясно, что могу воспроизвести до мельчайших черточек и образ его, и манеры, и платье.

– Это было бы чудесно, мастер. И я охотно вам помогу. А битву при Азенкуре тоже будем описывать?

– Разумеется. Ах, Рауле, какое счастье, что ты у меня такой пытливый, ну совсем как я в юности! Поэтому из всех прочих я взял в ученики одного тебя – чтоб было кому продолжить мое дело. Ах, если б в свои тридцать лет я не предпочел праздной суете жизнь смиренную, уединенную, у меня мог бы быть сын, плоть моя и кровь. Но Провидение распорядилось по-другому, предоставив мне выбрать в сыновья того, кто сродни мне по душу. А стало быть, не о чем и горевать.

– Да, учитель! Кем был бы я без вас? Смертником? Солдатом удачи?.. Ну так как же быть с битвой при Азенкуре? Может, я сначала запишу рассказ ваш на бумагу?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: