Предсмертная записка Наодзи. 26 глава




На следующее утро я встала при первых лучах зари, бросилась к зеркалу и застонала. Я — чудовище, оборотень! Узнать меня невозможно. Все тело точно вымазали раздавленными помидорами, на шее, на груди, на животе высыпали прыщи, как крупный горох, вид отвратительный, как будто я вся, сплошь, поросла маленькими рожками, я чуть не зашлась хохотом в истерике. Уже и на ноги перешло. Я больше не человек. Дьявол. Злой дух. Мне остается умереть. Но только не плакать! До такой степени обезображенная, если еще начну хныкать, я не только не стану краше, а стану точь-в-точь как раздавленная перезрелая хурма, посмешище, гнусная образина, вызывающая страх и отвращение. Плакать — нельзя. Спрятаться. Муж еще не знает. Не надо показываться ему на глаза. И без того уродина, с нарывающей кожей я совсем ничего не стою. Я — отброс. Помойная яма. Для такой, какой я стала, муж не найдет слов утешения. Нет, я не хочу, чтоб меня утешали! Я же первая буду его презирать, если он, как прежде, будет жаловать мою нынешнюю плоть. Не хочу. Лучше сразу расстаться. Не надо мне жалости. Не надо на меня смотреть. Не надо ко мне приближаться. Ах, если бы у нас дом был попросторней! Я бы забилась в самый дальний угол. Лучше бы я вообще не выходила замуж! В девятнадцать лет, зимой, у меня было воспаление легких, ах, если б я тогда умерла! Если б я тогда умерла, сейчас бы меня не постигла такая мучительная, непристойная, безобразная беда… Я сидела, крепко зажмурив глаза, совершенно неподвижно, только дышала тяжело, мне казалось, я уже до глубины души превратилась в дьявола, а вокруг — тишина, как будто и впрямь той, которой я была до вчерашнего дня, не стало. Всхлипывая, трепеща, как затравленный зверь, я поднялась, оделась. Пронзительно ощутила, какая славная вещь — одежда. Каким бы страшным ни было тело, его можно спрятать под одеждой. Немного ожив, я поднялась на террасу, посмотрела прямо на солнце, и у меня из груди вырвался вздох. Откуда-то по радио раздавались команды утренней гимнастики. Одиноко, уныло я стала делать упражнения: «Раз-два, раз-два…», повторяя шепотом за диктором, я пыталась приободрить себя, но вдруг стало так невыносимо, стало так себя жалко, что я уже не могла продолжать зарядку, наворачивались слезы, к тому же из-за резких движений появилась резь в лимфатических железах на шее и под мышками, пощупав, я обнаружила, что они вспухли и отвердели, ноги у меня подкосились, я рухнула на пол. Меня сотрясала жгучая, бесцельная, беспредельная ярость: из-за своей уродливой внешности я всегда жила смирно, держалась в тени, хоронилась, за что же теперь мне такое издевательство?

В это время за спиной послышалось ласковое бормотание:

«А, вот ты где! Не надо унывать… Что, стало получше?»

«Получше!» — хотела я съязвить, но только отвела его руку, прикоснувшуюся к моему плечу, и поднялась:

«Я иду в дом».

Говоря эти слова, я уже перестала понимать себя, я уже не отдавала себе отчет, что говорю, что делаю, я окончательно разуверилась и в себе и во всем мироздании.

«Покажи, что там у тебя…»

Смущенный голос прозвучал как будто издалека.

«Не надо! — я отшатнулась. — Вот здесь появились твердые опухоли».

Я сунула руки под мышки и тут же, не удержавшись, разрыдалась во весь голос, как будто двадцативосьмилетняя уродина может кого-нибудь разжалобить своими слезами! Уморительное зрелище! Я понимала, что дошла до предела безобразия, но слезы неудержимо катились градом, слюни потекли, сопли, та еще рожа!

«Хватит. Не плачь! Надо сходить к врачу», — голос мужа прозвучал неожиданно твердо, таким я его никогда раньше не слышала.

В тот день муж, закончив свою работу, просмотрел газетные объявления и нашел знаменитого врача, специалиста по кожным болезням, имя которого я до того слышала пару раз. Переодеваясь, чтобы выйти на улицу, я сказала:

«Наверно, придется всю себя показывать…»

«Да, — сказал он со сдержанной улыбкой. — Но не стоит воспринимать врача как мужчину».

Я покраснела. Немного отлегло.

Вышли на улицу. Солнце слепило, я чувствовала себя безобразной мохнатой гусеницей. Мне хотелось, чтобы до тех пор, пока я не поправлюсь, весь мир погрузился в непроглядный мрак.

«На трамвае не хочу».

Впервые после замужества я закапризничала, требуя лишних трат. Прыщи уже высыпали на руках. Как-то раз я видела в вагоне женщину с такими страшными руками, и с тех пор мне было неприятно хвататься за кожаную лямку из страха подцепить какую-нибудь гадость, а сейчас мои руки были точно такие, как у той женщины, и вульгарное словцо «вляпалась» преследовало меня.

«Понимаю».

Он ответил без малейшего неудовольствия, и мы сели в машину. От нашего дома до больницы в Нихонбаси, позади магазина Такасимая, совсем близко, но все это время мне казалось, что меня везут в катафалке. Только глаза еще оставались живыми и рассеянно глядели на похорошевшие с наступлением лета улицы, мне казалось ужасно странным, что у проходящих мимо мужчин и женщин, ни у кого нет таких же болячек, как у меня.

Приехали в больницу. В приемной, куда мы вошли, картина разительно отличалась от той, что осталась за дверью, напомнив мне декорации спектакля «На дне», который мы видели совсем недавно в маленьком театрике неподалеку от нашего дома. На улице — яркая зелень листвы, ослепительный свет, здесь же солнечные лучи, едва проникнув, почему-то сразу становились тусклыми, было холодно и сыро, кислый запах шибал в нос, понуро топтались слепые. Я удивилась, как много здесь стариков и старух, зрячих, но все с каким-нибудь увечьем. Я присела на край скамейки у входа и, безжизненно поникнув, закрыла глаза. Вдруг мне пришла мысль, что во всей этой толпе больных я, может быть, страдаю самым тяжелым кожным недугом, от ужаса я открыла глаза, подняла голову и стала украдкой рассматривать одного за другим пациентов, и действительно, среди них я не заметила никого, кто был бы, как я, покрыт нарывами. Из вывески у входа в больницу я узнала, что здесь принимал не только врач-специалист по обычным кожным заболеваниям, но и специалист по болезни с таким отвратительным названием, что я даже не могу его спокойно произнести, поэтому я заподозрила, что сидевший неподалеку юноша, похожий на красавца-киноактера, у которого не было видно ни язв, ни прыщей, был поражен той другой болезнью. И вот мне уже казалось, что все в этой комнате, сидящие понуро, как покойники, — жертвы этой болезни.

«Пойди прогуляйся, — сказала я, — здесь слишком тоскливо».

«Наверно, еще не скоро…»

Муж смущенно мялся рядом со мной.

«Да, моя очередь дойдет, наверно, только к обеду. Тут такая грязь! Тебе не надо здесь находиться», — я сама удивилась, как строго прозвучали мои слова, и муж отнесся к ним со всей серьезностью, медленно кивнул:

«Может, тоже выйдешь?»

«Нет, со мной все в порядке, — я улыбнулась. — Мне здесь легче, чем там».

Выпроводив мужа из приемной, я немного успокоилась, вновь села на скамью и, сразу скиснув, закрыла глаза. Если смотреть со стороны, я, наверно, похожа на спесиво напыжившуюся бабку, погруженную в свои глупые мечтания, но так мне было, пожалуй, вольнее. Как будто я умерла. Вспомню, так самой странно, что мне тогда лезло в голову. Мало-помалу мной начало овладевать беспокойство. У каждого есть свои тайны… Как будто кто-то нашептывал мне на ухо эти гадкие слова, подначивал, стращал. А что если… От одной этой мысли у меня волосы встали дыбом. Что если эти нарывы… Не оттого ли мой муженек такой добренький и такой в себе неуверенный? Я-то впервые тогда с ним потешилась, а вот у него я не первая. Как только мне это втемяшилось, я уже не могла найти себе места. Обманута! Брачная афера… Вдруг вспомнилось это жуткое словосочетание, и мне захотелось догнать его и ударить. Какая я дура! Вышла замуж, прекрасно обо всем осведомлена, а сейчас кляла его за то, что не была у него первой, злилась, зная, что былого не вернуть, мысли о нем и о той, другой женщине душили меня, я впервые думала о моей предтече со страхом и ненавистью и с трудом сдерживала слезы, сокрушаясь, какой же я была легкомысленной, что ни разу о ней даже не потревожилась. Наверно, эти мучения и называют ревностью? Если так, то какое это беспощадное безумие — ревность, вдобавок, безумие исключительно плотское! Предел уродства, в котором нет и намека на красоту! Был, был в этом мире омерзительный ад, которого я еще не знала! Жизнь мне опротивела. Стыдясь, я судорожно развязала лежавший на коленях сверток, достала книгу, наобум раскрыла и машинально начала читать. «Мадам Бовари». Печальная жизнь Эммы всегда действует на меня утешающе. Путь ее падения кажется мне очень женским, совершенно естественным. Как вода всегда течет в низкое место, подлинность тела в его податливом бессилии. Женщины, они такие. Хранят тайну, которую нельзя произнести вслух. Это «врожденное» в женщине. У каждой из нас своя топь, своя трясина. Никаких сомнений. Для женщины каждый день — это всё. У мужчин по-другому. О том, что будет после смерти, мы и не думаем. Мы вообще не размышляем. Каждую минуту, каждое мгновение мы взыскуем лишь одного — совершенства красоты. Жизнь, осязание жизни — вот то, что мы боготворим. Именно поэтому для женщины какая-нибудь чашка или красивый узорчик на платье, и только это — истинный смысл жизни. Смысл ее жизни сосредоточен на том, чем она занята в данную минуту. Ничего другого ей не нужно. Классический реализм досконально отобразил и безжалостно разоблачил безнравственность и распутство женщины, но мы ведь и сами знаем, насколько наша плоть слаба и сластолюбива, и все только делают вид, что не замечают, не осязают бездонного «демонизма», присущего женщине, и здесь причина всевозможных трагедий. Только высочайший, глубочайший реализм действительно сможет нас спасти. Если говорить без обиняков, женщина в своем сердце уже на следующий день после свадьбы способна преспокойно мечтать о других мужчинах. Наше сердце требует крайней бдительности. Я содрогнулась, внезапно осознав, сколько жуткой правды в старинном правиле: «С семи лет мужчина и женщина да живут раздельно». Меня потрясло, на какой грубой действительности основана пресловутая японская этика. Все давно всё знают! Мысли о том, что наша женская топкая плоть изобличена с незапамятных времен, меня немного приободрила, от сердца отлегло, я успокоилась настолько, что готова была невозмутимо иронизировать над собой: тело сплошь в язвах, а похотливой бабенке все неймется! Я вновь принялась за книгу. Это было место, где Рудольф, все теснее прижимаясь к Эмме, нашептывает ей ласковые слова, но пока я читала, мне в голову лезли такие странные мысли, что я невольно рассмеялась. А что если бы в то время у Эммы вскочили прыщи? Такая вот фантазия меня обуяла, нет, серьезнейшая идея! Я глубоко задумалась. Эмма бы наверняка отвергла ухаживания Рудольфа. В результате, судьба Эммы была бы совсем другой. Я уверена — она бы ни за что не подпустила его к себе. У нее просто не было бы другого выхода. С таким испоганенным телом… И здесь нет ничего смешного, судьба женщины полностью зависит от того, какая у нее в данную минуту прическа, какая расцветка платья, насколько она бодра или сонлива, от малейших перепадов самочувствия, вспомните няньку, которая, из-за того что ей хотелось спать, задушила капризного младенца, вот и прыщи, трудно даже вообразить, как они могут перевернуть судьбу женщины, извратить самую романтическую любовную историю. Например, если накануне свадьбы вдруг неожиданно высыплют прыщи и вмиг распространятся по груди, по рукам, по ногам, что тогда? А ведь это вполне вероятно. Прыщи — такая вещь, от которой обычной осторожностью не спасешься, они, можно сказать, являются по воле небес. По злой воле. Вот прелестная женщина с замиранием сердца ждет на пристани в Иокогаме мужа после пятилетней разлуки, как вдруг ни с того ни с сего на лице, на самых видных местах вспухают лиловые нарывы, и, нащупывая их, доселе жизнерадостная женщина цепенеет, превращаясь в отвратительную глыбу. Это ли не трагедия? Мужчина, мне кажется, относится к прыщам вполне равнодушно, а женщина, она только и живет на поверхности своего тела. Лжет та, которая станет это отрицать. Я не сильна во Флобере, но кажется, он очень въедливый реалист, достаточно вспомнить эпизод, когда Шарль пытается поцеловать Эмму в плечо, а она отвергает его со словами: «Пусти, платье помнешь!..», но почему же, обладая таким внимательным, зорким взглядом, почему не написал он о страданиях женщины с болезнью кожи? Может быть потому, что мужчине невозможно понять этих страданий? Или, может быть, такой выдающийся писатель, как Флобер, все прекрасно углядел, но счел это слишком грязным, не подходящим для любовной истории, поэтому притворился незнающим, держась на почтительном расстоянии. Какое жульничество в этом «почтительном расстоянии»! Если бы накануне свадьбы или перед встречей с любимым человеком после пяти лет разлуки у меня на лице вдруг выскочили безобразные прыщи, я бы предпочла умереть. Уйти из дома, пасть. Покончить с собой. Женщина живет только сиюминутным, сиюминутным наслаждением красотой. Что бы ни случилось завтра…

Приоткрылась дверь, и муж, просунув свое мышиное личико, спросил глазами: «Еще нет?» Я кокетливо поманила его рукой: «Послушай… — мой голос прозвучал пронзительно, с вульгарным оживлением, так что я сразу сжалась и продолжила насколько возможно тише, — тебе не кажется, когда женщина думает: „Завтра — будь что будет“, проявляется ее самая женская суть?»

«К чему это ты?»

Он так оторопел, что я рассмеялась.

«Наверно, я плохо выразилась. Забудь. Пока я здесь сидела, возможно, я несколько изменилась. Эго неизбежно здесь, на дне. Я — слабая, поэтому на меня так быстро влияет окружающая среда, я обвыкаю. Я стала вульгарной. Душа неуклонно мельчает, разлагается, опускается, я уже почти как…» Я не договорила, резко оборвав. «Проститутка» — слово, которое вертелось у меня на языке. Слово, которое женщина не смеет произнести. Слово, мучительная мысль о котором хоть однажды да посещает любую женщину. Женщина вспоминает о нем при всяком унижении. Как только до меня начало смутно доходить мое нынешнее положение, как только я поняла, что, покрывшись язвами, превратилась душой и телом в страшного демона, я избрала позу самоуничижения, без конца талдыча про себя: «уродина, уродина», но лишь сейчас я осознала, что всегда любила одну только свою кожу, ее одну, это была моя единственная гордость, и вдруг выяснилось, что все то, чем я прежде так кичилась — скромность, смирение, покорность, все это лишь лживое притворство, а в сущности я была жалкой женщиной, живущей, как слепая, от случая к случаю, переменами настроения, и еще я поняла, что как бы ни было изощрено чувственное восприятие, это всего лишь животная природа человека, чуждая мудрости. Теперь я точно знала, кто я такая — взбалмошная дура.

Моя жизнь была сплошным заблуждением. Я кичилась тонкостью своих чувств, ошибочно принимая их за свидетельство моей разумности, а втайне любовалась собой, разве не так? В действительности же, я всего лишь глупая, недалекая баба.

«Я о многом успела подумать. Я — идиотка. Душевнобольная».

«Твоя правда. Я тебя понимаю, — ответил он с проникновенной улыбкой, как будто и вправду понимал. — Ой, наша очередь!»

По знаку медсестры я вошла в приемную, развязала пояс, одним махом разделась догола, взглянула вниз и вместо своих грудей увидела плоды граната. Больше чем сидящий передо мной врач, меня угнетал взгляд медсестры, стоявшей за спиной. Я и вправду не воспринимала врача как мужчину. Даже не запомнила отчетливо его лица. И врач обращался со мной не как с человеком, вертя и рассматривая со всех сторон.

«Отравление. Вы что-то не то съели», — спокойно сказал он.

«Я поправлюсь?»

«Поправитесь».

Странное чувство, как будто слышу его, находясь в другой комнате.

«Сейчас я расплачусь, пожалуйста, не смотрите».

«Скоро поправитесь. Вот только сделаем вам укольчик…»

Врач поднялся.

«Ничего опасного?» — спросил муж.

«Так точно».

Мне сделали укол, и мы вышли из больницы. «Руки уже лучше».

Я рассмотрела руки, подставив их солнцу. «Рада?» — спросил он.

И мне стало стыдно.

 

Припадаю к Вашим стопам…

 

перевод Т. Соколовой-Делюсиной

Выслушайте, выслушайте меня, повелитель! Я расскажу все.

Этот человек ужасен. Да, да, отвратителен и жесток. А-а-а, Он просто невыносим. Он должен умереть…

Хорошо, хорошо, я буду говорить спокойно.

Он должен умереть. Он враг всем людям.

Да, я расскажу все, что знаю, ничего не утаю. Я знаю, где Он скрывается. Я скажу Вам. Замучьте, уничтожьте Его.

Он — мой учитель, мой господин. А лет Ему столько же, сколько и мне. Тридцать четыре. Чем же Он лучше? Он такой же человек, как и я. Но знаете ли Вы, как жестоко Он обращался со мной? Как издевался? Все, хватит, надоело. Я терпел, пока мог. Но стоит ли смиряться, когда душит гнев? А ведь до сих пор я пытался еще тайком уберечь Его! Никто не знает об этом. А сам Он не замечает. О нет! Он знает, отлично знает. И именно поэтому еще больше презирает меня. Гордец! Он вынужден прибегать к моим услугам, и это вызывает Его досаду Самонадеянность, доходящая до глупости! Он, видите ли, изволит полагать, что, принимая чьи-то услуги, проявляет слабость. Ну конечно, ведь больше всего на свете Он хочет прослыть всесильным! Это просто смешно! Мир не таков. Но именно в этом мире мы живем и должны поэтому, пробивая себе дорогу вперед, подобострастно склоняться перед одними и оттеснять других. Ничего другого нам просто не остается.

А вообще говоря, что Он может? Да ничего! У Него на губах молоко не обсохло! Ведь не будь рядом меня, Он давным-давно умер бы где-нибудь в ноле вместе со своими болванами-учениками. «Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову».

Да, да, это верно! Откровенно говоря, Его поведение не вызывает у меня ни чет, кроме отвращения. На что способны эти Его Петр, Иаков, Иоанн, Андрей, Фома — сборище идиотов, они толпой ходят за Ним по пятам, осыпают Его слащавой лестью, от которой мороз продирает по коже, без конца приходят в экстаз, фанатически веруют во все эти небылицы о Царствии Божьем. Глупцы! Надеются, что, если оно наконец наступит, это Царствие Божье, сядут они по Его правую и левую руки.

Вот и в тот вечер они проявили полную беспомощность, и, если бы я не оказался достаточно расторопным и не ухитрился раздобыть еды, мы бы все умерли с голоду. Ведь это правда! Я давал Ему возможность проповедовать, а сам тайком выманивал пожертвования у толпы, выпрашивал деньги у деревенских богатеев, не гнушался никакой работой: обеспечивал им ночлег, покупал одежду и пищу, но куда там, несмотря на все мои заботы, ни Он сам, ни эти идиоты-ученики не сказали мне ни слова благодарности. Да что там говорить о благодарности! Он делает вид, будто и знать ничего не знает о моих каждодневных хлопотах, и продолжает требовать все большего. Вот есть у нас всего пять хлебов да две рыбы, так нет же. Он обязательно скажет: «Дай пищу всем, кто стоит перед нами». Ну вот я и изворачиваюсь, и ухитряюсь в конце концов достать все, что Он хочет. А что остается делать? Так что я не раз помогал Ему в чудесах и опасных фокусах.

Вы можете подумать, что я просто скуп, но это не так. Больше того, я умею ценить прекрасное. А Он действительно прекрасен. Он бескорыстен, как ребенок, и я не упрекал Его, когда деньги, которые я копил, чтобы каждый день иметь хлеб, Он раздавал направо и налево безо всякой нужды, не оставляя себе ни гроша. Он действительно прекрасен. Пусть я и торговец по природе своей, но высокие побуждения мне не чужды. Поэтому я молчу даже тогда, когда Он бессмысленно растрачивает жалкие гроши, с трудом накопленные мной. Да, я молчу. Но ведь Он-то, Он мог бы сказать мне хоть одно ласковое слово?! Но нет, кроме грубости и жестокости, от Него ничего не дождешься.

Однажды, это было весной, Он беспечно прогуливался по берегу моря и вдруг подозвал меня к себе и сказал:

«Окажу и тебе услугу. Я понимаю, что мучит тебя. Но нельзя же всегда ходить с таким удрученным видом! Показывать на лице своем печаль, грызущую сердце, достойно лицемера. Ибо это они принимают на себя мрачные лица, чтобы люди узнали об их печали. Если искрения вера твоя, то, даже когда тебе грустно, будь беззаботен, помажь голову твою, умой лицо твое и улыбайся. Ты не понимаешь Меня? Не перед людьми раскрой печаль свою, но пред Отцом твоим, который втайне. Ведь печаль — она в сердце каждого».

Я слушал Его, и рыдания подступали к горлу:

«Нет, даже если не поймет меня мой Небесный Отец, даже если люди не узнают о моей печали, мне будет довольно того, что Ты, только Ты один, понимаешь меня.

Я люблю Тебя.

Как бы сильно ни любили Тебя другие, их любовь ничтожна рядом с моей. Никто не может любить Тебя так, как я. Петр и Иаков, да и все остальные идут за Тобой потому лишь только, что надеются на будущие блага.

И только я знаю.

Я знаю, что, даже если не отставать от Тебя ни на шаг, ровно ничего не получишь. Но расстаться с Тобой я не в силах. Я не понимаю, что со мной происходит. Но если Ты покинешь этот мир, сразу же умру и я.

Жить я больше не смогу.

Знаешь, меня неотступно преследует одна мысль. Одну мечту я тайком вынашиваю в сердце своем. Я мечтаю о том времени, когда, расставшись со своими недостойными учениками и бросив проповедовать учение Отца Небесного, Ты смиренно, как простой смертный, будешь жить долго и спокойно вместе с матерью своей Марией и со мной, только с нами двумя. У меня на родине сохранился маленький дом. Еще живы мои старики. Около дома — сад. Весной, как раз сейчас, цветут персики, и это прекрасно. Там можно спокойно и радостно прожить всю жизнь. Мне хотелось бы всегда быть рядом и прислуживать Тебе. Ты найдешь себе хорошую жену…»

Так сказал я Ему, а Он только усмехнулся и вымолвил тихо, словно говорил сам с собой:

«Петр и Симон — рыбаки. У них нет персиковых садов. Иаков и Иоанн тоже нищие рыбаки. У них нет земли, где они могли бы спокойно и радостно прожить всю жизнь».

И тихо пошел по берегу моря.

Это был единственный раз, когда я мог поговорить с Ним по душам, ни до этого, ни после Он ни разу не удостоил меня откровенной беседы.

Я люблю Его.

Если Он умрет, умру и я. Он никому не принадлежит. Он принадлежит мне. И если вдруг придется передать Его в чьи-то чужие руки, я убью Его, прежде чем передам.

Бросив отца, мать и родную землю, я последовал за Ним. Я не верю в Царствие Небесное. И в Бога не верю. Не верю я в Его Воскресение. Почему именно Он должен быть Царем Иудейским? Разве это возможно? Глупые, презренные ученики верят, что Он — посланец Божий, и прыгают от восторга, внимая Его речам о благах Царствия Небесного. Но их ждет разочарование, я уверен. Он обещает, что возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится. Разве может мир так измениться? Это ложь! Все, что Он говорит, — вздор, от начала до конца. Ни одному Его слову я не верю. Я верю только в Его красоту. В мире больше нет таких прекрасных людей. И любовь моя чиста.

Вот и все. Я не думаю ни о каком вознаграждении. Не так я низок, чтобы следовать за Ним в надежде на Царствие Божие и будущие блага. Нет, я просто не хочу разлучаться с Ним. Мне достаточно быть рядом, внимать словам Его, любоваться Его лицом. Как бы я хотел, чтобы Он бросил свои проповеди и жил долго вдвоем со мной, только со мной. Ах, если бы это было возможно! Как бы счастлив я был! Я верю только в радости земной жизни. И не пугает меня Страшный суд. Почему, почему не принимает Он мою чистую, бескорыстную любовь? А-а-а…

Убей Его, повелитель!

Мне известно, где Он скрывается. Я провожу.

Он презирает меня, ненавидит. Я вызываю у Него отвращение. Я достаю Ему и Его ученикам хлеб, спасаю их от голода и жажды. Почему же, почему они презирают меня?

Слушайте! Эго было шесть дней тому назад.

Когда Он вкушал пищу в доме Симона из Вифании, младшая сестра Марфы, Мария, украдкой вошла в комнату с алебастровым сосудом нардового миро, и возливала Ему на голову, и замочила одежды Его. Но она не только не попросила прощения, а преспокойно склонилась перед Ним и отерла волосами своими ноги Его, и дом наполнился благоуханием от миро.

Что-то тревожное почудилось мне в том, и, охваченный внезапным гневом, я крикнул женщине:

«Как смеешь ты вести себя так, недостойная! Посмотри, ты замочила всю Его одежду! К чему такая трата? Для чего бы не продать это миро за триста динариев и не раздать нищим? Сколько бы это им доставило радости! Зачем делать то, что никому не нужно?»

А Он — Он бросил суровый взгляд в мою сторону и сказал:

«Что смущаете женщину? Она доброе дело сделала для меня. Ибо нищих всегда имеете с собою, а Меня — не всегда. Мне скоро уже никто не сможет подать милостыни. Я не скажу вам почему. Только эта женщина знает причину. Возливши миро сие на тело Мое, она приготовила Меня к погребению. Истинно говорю вам: где в. целом мире не будет проповедано о Моей короткой жизни, сказано будет в память ее и о том, что она сделала».

Кровь прилила к Его бледным щекам, и они потемнели.

Я не поверил было Его словам, решил, что это очередное представление, и спокойно пропустил мимо ушей Его высокопарные речи, но тут в голосе Его и в глазах мне почудилось что-то необычное, невиданное раньше, и, на минуту растерявшись, я снова внимательно посмотрел на Его порозовевшие щеки, вгляделся в увлажнившиеся глаза. И мне стало страшно.

A-а, как это гнусно, противно даже говорить об этом! Но ведь это правда — в Его душе зародилась тогда любовь к этой нищей крестьянке. Впрочем, нет, едва ли можно назвать это любовью, но что-то было все же, какое-то опасное, сомнительное чувство, похожее на любовь. Конечно, ошибкой, непростительной ошибкой было бы считать, что какая-то темная крестьянка могла пробудить в Его душе любовь, но все же…

Нет, нет, я не хочу распространять дурные слухи. Но я от рождения отличался удивительным чутьем, помогавшим мне угадывать чувства, которых должно стыдиться. Считайте, что это просто нюх, как у собаки. Мне и самому отвратительно это свойство, но что делать, я действительно обладаю способностью с одного лишь мельком брошенного взгляда безошибочно распознавать людские слабости. И я видел, что Его тронул тогда поступок этой женщины. Да, да! Я не мог ошибиться. Это было очевидно. A-а, но как это ужасно, невыносимо! Я подумал тогда: нельзя допустить такого унижения. Ведь это же безумие! Ни одной женщине еще не удавалось возмутить Его душу, чистую, словно тихая вода в пруду. Ничто не могло поколебать Его спокойствие. А теперь… Это же никуда не годится — Он потерял всякую власть над собой. Все это, конечно, можно объяснить молодостью, но, если на то пошло, я тоже молод, даже моложе Его на два месяца. Но я-то терплю. Ему одному посвятил свою душу, и никакая женщина до сих пор не волновала меня.

А эта Мария, хоть и сестра Марфе, но совсем не похожа не нее. Марфа крепкого сложения, толстая и неповоротливая, как корова, обычная крестьянка с грубым лицом, привыкшая к тяжелой работе. А Мария? Мария не такая. Ее утонченности удивляются все в деревне. Хрупкий стан, белая, словно просвечивающая кожа, изящные руки и ноги, а глаза — глаза светлые и глубокие, и взгляд мечтательно устремлен куда-то вдаль.

А я-то, я-то… Собирался украдкой привезти ей белого шелка из города…

Ах, я совсем запутался, говорю что-то не то.

Да, мне досадно. Досадно! Почему? Не знаю. Но так обидно, что готов ногами затопать от ярости.

Пусть Он молод, но ведь и я молод, я не урод и вовсе не глуп. У меня есть дом и клочок земли. И ради Него я пожертвовал всем. Он обманул меня! Лжец!

Повелитель, Он отнял у меня женщину!

Ах, нет, неправда. Это женщина отняла Его у меня!

Нет, опять не то.

Какой вздор! Ни слову не верьте. Я сам не понимаю, что говорю.

Простите. Я все выдумал. На самом деле все было не так. Глупо даже вспоминать об этом.

Но ведь мне досадно! И тогда было досадно, так досадно, что хотелось вырвать у себя сердце. Я не понимаю, что со мной происходит.

Ах, ревность — это невыносимый порок! Меня влекло к Нему с такой силой, что я готов был жизнь за Него отдать, до сегодняшнего дня с рабской покорностью я следовал за Ним, и все же меня Он не удостоил ни одним ласковым словом, а за эту презренную крестьянку изволил заступиться, да с такой горячностью, что кровь прилила к Его бледным щекам.

A-а, Он сам не знает, что делает.

Это — безумие! У Него нет будущего. Заурядный человек. Чем Он лучше других?

«Я не пожалею, даже если Он умрет».

После того как мне впервые пришла в голову эта мысль, я задумал ужасное, я даже сам не ожидал, что способен на такое. Это было какое-то дьявольское наваждение. Но именно с того момента я стал думать, что лучше уж убить Его своими руками. Его все равно убьют, это ясно. Он же ведет себя так, будто напрашивается на смерть, это всякому видно.

Так пусть Его убьет моя рука. Я не вынесу, если это сделает кто-нибудь другой. Убив Его, умру и я.

Мне стыдно своих слез, повелитель. Я не буду плакать.

На следующий день мы отправились, наконец, в желанный Иерусалим. И стар и млад толпами тянулись за Ним по пятам. Вскоре показался впереди храм иерусалимский. И тут Он заметил на обочине старого, облезлого осла. Улыбаясь, сел на него верхом и с просветленным лицом объяснил, что это и есть то, о чем гласит пророчество: «Не бойся, дщерь Симонова! Се Царь твой грядет, сидя на молодом осле». И только у меня одного отчего-то тревожно сжалось сердце.

Воистину, жалкое зрелище! Да неужели же эта процессия во главе с Ним, сидящим верхом на старом, облезлом, еле волочащем ноги осле, и есть тот самый долгожданный въезд в Иерусалим — страстное желание всей Его жизни?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-09-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: