Станции метро сменяли друг друга в ледяной бетонной пустыне. Он и представить себе не мог, что они так далеко отстоят друг от друга. Хлопья мокрого снега слепили его. На каком‑то перекрестке блуждающий в ночи автомобиль обдал его грязью вперемешку со снегом. «Скоро я буду еще грязнее, еще несчастней, чем всегда. Ну и пусть. Все‑таки Бога нет».
Он не знал, сколько времени он шел, когда вдруг где‑то между заводом для эмигрантов и небоскребом для бюрократов, несмотря на алкогольные пары и ночной туман, стал понемногу узнавать округу. Это было уже недалеко от его дома. Вот этот каменный куб с круглым верхом – это мечеть, куда его однажды затащил приятель в надежде обратить его в веру. Франческа тоже не была против: «Вот‑вот, помолись аллаху, спроси его, не хватит ли тебе надираться!» Но в мечети ему не понравилось. Там было полно бородатых мужчин угрожающего вида и молодых людей с больными глазами, в которых читалась готовность пожертвовать собой и кем угодно. Пророк для них был не Пророк, а наркотик. Все они считали себя «бен‑Ларби», сынами аллаха. Кругленькому сапожнику, сражавшемуся за любимую Францию, нечего было делать среди них.
Ветер, яростно завывавший на пересечении авеню Ленина и бульвара Манделы, намел у стен мечети огромные сугробы. Среди этих снежных гор что‑то шевелилось.
Другого движения вокруг не было. Ни прохожих, ни машин. Даже снег перестал. Только изредка ветер закружит на мостовой обрывок промасленной бумаги или загремит пустой банкой из‑под кока‑колы. Но около мечети что‑то шевелилось, и, подойдя ближе, Махмуд в металлическом свете фонарей увидел, что это человек.
Человек сидел скрючившись, колени выше головы, голый.
|
Почти или совершенно голый? Отсюда не было видно. Весь посиневший, застывший от холода, но живой. Как он там примостился – на коленях, на четвереньках? Непонятно.
Первое движение: ускорить шаг и пройти мимо. Но затем включилось неизбывное милосердие детей Авраамовых. Кто хоть раз слышал о Коране, не сможет оставить умирать от холода еще живого человека, который к тому же ничего плохого ему не сделал. Махмуд с опаской подходит ближе, а тот старается поднять застывшие от холода руки, похожие на культи.
– Пошли, – говорит Махмуд.
И пока этот синий призрак пытается встать, опираясь одной рукой о сугроб, а другой прикрывая свою наготу, Махмуд расстегивает одеревеневшими пальцами пришитые не на ту сторону пуговицы красного франческиного пальто. Синтетический пиджак под порывами ветра липнет к его бокам, и, внезапно почувствовав себя тоже голым, он, как на пугало, натягивает пальто на негнущиеся руки и спину человека.
– Пошли!
Тот еще и босой, но Махмуд не собирается разуваться. Асфальт весь покрыт мягким снегом, они идут – Махмуд впереди, не оборачиваясь, а тот не отстает от него.
– Увидишь, – застывшими губами говорит Махмуд, – это рядом.
Ветер режет ему грудь. Время застыло в этом холоде. Остается только терпеть и страдать, это нетрудно. Еще несколько минут, и они пришли.
Сквер, нищету которого милосердно скрывает снег. В центре – то, что богачи и интеллигенты называют современной скульптурой: три куба один на другом, из которых торчит банан под зонтиком, короче, насмешка над всеми бедняками, живущими поблизости, насмешка, за которую какой‑то там иностранный скульптор получил денежки от мэрии – правой или левой, один черт! Вокруг многоэтажки, лестница в подвал, ступеньки, коврик, который притворяется, что он – трава («Осторожно, он колючий!»), запах кухни и уже тепло, дверь, выключатель и вдруг рыжая, вклокоченная голова еще сонной, а может быть, и подвыпившей Франчески.
|
– А‑а‑а, вот и ты! Ты что, не попал под машину? А я уже хотела сказать спасибо Господу Богу! А это еще что за малахольный? Чего это он мое пальто натянул? Где ты его откопал?
И правда, у него был такой вид, будто его только что откопали. Черный, изможденный, зубы стиснуты, чтобы не стучали. В красном пальто, узком, как смирительная рубашка. Вокруг закоченевших ног – лужица. И взгляд мертвеца, если только мертвые могут смотреть.
– Принеси рубашку, штаны, свитер какой‑нибудь, – сказал Махмуд.
Когда он командует таким тоном – спокойно и кратко, она всегда слушается. Она знает, что если ему придется повторить сказанное дважды, он просто убьет ее, да‑да, убьет (а что? смертной казни больше нет, а за решеткой может быть и вовсе неплохо), убьет от стыда.
Ругаясь и ворча, она идет рыться в старых чемоданах, выискивая что похуже, и наконец возвращается с ярко‑красной футболкой в пальмах и парусниках, брюками с дыркой на правом колене, кальсонами в невыводимых пятнах и собственной жакеткой – плечики, узкая талия, плиссированная баска, – которую она не надевала уже лет двадцать.
– Жрать давай, – говорит Махмуд.
Франческа, все еще в мятой розовой пижаме, набрасывает стеганый, пахнущий кухней халат ядовито‑розового цвета. Сквозь драные тапки видны ее потрескавшиеся пальцы. Гость старается разогнуть зашедшиеся от холода кисти рук. Курсируя между буфетом и холодильником, Франческа то и дело поглядывает на него исподлобья. Пока он, стыдливо забившись в угол между шкафом и деревянной кроватью (у Махмуда все, как у настоящих французов, в том числе и мебель – от самого Левиафана), силится натянуть негнущимися руками кальсоны на свои закоченевшие ноги, она ставит на стол головку сыра, хлеб, красное вино.
|
– Ну как, – спросила Франческа, желая показать этому чужаку, что у нее с мужем есть общие интересы, к которым он не имеет никакого отношения, – купил куртку?
– Не спрашивай, – ответил Махмуд тоном, не терпящим возражений.
Она прекрасно понимает, что ей лучше помалкивать, потому что у пьяного (а если б он не был пьян, он не привел бы этого доходягу) у него рука тяжелая. «Я луплю Францию», – говорит он в такие моменты, и по нему видно, что он получает от этого наслаждение.
Судорожно двигаясь, натыкаясь на мебель, незнакомец усаживается за стол. Стакан красного вина дрожит в его руке. Он скребет по тарелке ножом так, что хоть уши затыкай. При этом он как‑то странно держит нож и вилку, словно не умеет ими пользоваться. И не поднимает глаз от тарелки. Слева от него Махмуд тоже подкрепляется, хотя это больше похоже на закусывание после выпивки. Он поглядывает на гостя сначала краешком глаза, потом принимается разглядывать его в упор и наконец спрашивает с полным ртом:
– Как тебя звать?
Было бы невежливо спросить его, откуда он, куда идет, как зовут его мать или почему он голый, но имя есть у каждого, даже у военнопленных.
– Как хочешь, – тихим голосом отвечает незнакомец.
Это его первые слова за весь вечер.
Тут же Махмуд решает, что так он и будет звать этого человека, ибо только так можно тактично отреагировать на этот странный отказ сделать то, в чем обычно не отказывают.
– Ну, тогда, Какхочешь, возьми еще паштета.
Они кончают есть. Франческа мечется от раковины к буфету, украдкой поглядывая на незнакомца. А ведь он красавец: смуглое матовое лицо, изящный изгиб шеи, тень пробивающейся черной щетины на щеках, вьющиеся черные волосы, фиолетовые губы словно вырезаны резцом скульптора, тяжелые веки в обрамлении длинных густых ресниц. Мальтиец? Араб? В любом случае, он гораздо ярче и выразительнее, чем Махмуд, который в детстве был вообще белокурым, потом потемнел и стал шатеном, а теперь и вовсе поседел. Кто же это? Его родной брат? Двоюродный? Но почему он голый, да еще в ее пальто? Может, тут замешана политика? Вообще‑то Махмуд политикой не занимается, но кто знает? Время от времени Франческа посматривает на раскрытую двуспальную кровать, занимающую целый угол подвала, прямо напротив стола, за которым обычно работает Махмуд. Ей хочется поскорее туда вернуться, но не раньше, чем этот чужак выкатится. В этот самый момент, подняв свои черные глаза, он произносит:
– Спасибо.
Теперь он уйдет.
Франческа вздохнула с облегчением, но и с некоторым разочарованием. Незнакомец, конечно же, не мог остаться у них, но все‑таки жаль, что такое невероятное приключение вот так и кончится.
Он поднялся и, едва не упав, вцепился в стол обеими руками с синими, как у негра, ногтями.
– Куда ты, Какхочешь? – спросил Махмуд.
Тот тихо покачал головой, которая все еще с трудом поворачивалась на его шее. Чувствовалось, что ему все еще холодно: тепло лишь ласкало его тело, не успев проникнуть внутрь.
– Я спрашиваю, куда ты?
– Не знаю.
Это были его вторые слова.
– А я вот знаю, куда. Никуда! Ты останешься здесь. Франческа, постели‑ка ему на ковре.
Франческа покачнулась, словно ее внезапно ударили. Как граната, из которой вынули чеку, она помедлила несколько секунд… и наконец взорвалась.
Приводят тут всяких голодранцев, да еще и в ее собственном пальто в придачу, а она корми их, пои в четыре утра! Хорошенькое начало! Видит Бог, она вовсе не расистка, она всей жизнью это доказала, но ей и своего чурки хватит! А этот, красавчик кучерявый, ишь – тихоня! Кто он? Откуда? Кто его знает, может, он и вообще какая‑то темная личность? Поел – ладно, ей не жалко, но спать! Ни за что! И что это еще за имя такое – Какхочешь?!
– Спасибо, – глухо повторил Какхочешь.
Пошатываясь, он пошел к двери, повернул ручку, вышел.
Он был все так же бос, и они не услышали, как он поднялся по лестнице.
Это его странное исчезновение – уход в никуда, как если бы он никогда и не приходил, как если бы она видела все это во сне, – заставило Франческу броситься ему вдогонку. Человека можно выгнать на холод, но в никуда – нет. Когда она выскочила на нижнюю площадку, он уже приближался к верхней, находившейся на уровне улицы.
– Какхочешь, вернись!
Он обернулся, такой жалкий в этой дамской кофте и коротких не по росту штанах. Его уже снова трясло от холода. В слабом свете единственной лампочки пальцы его ног четко вырисовывались на фоне потертого коврика – отмытые снегом, совершенно без мозолей, они были удивительно стройны, красивы и казались прозрачными.
– Вернись, – повторила Франческа, – можешь переночевать сегодня. Мы же не дикари какие‑нибудь, чтобы вот так тебя отпустить.
И тут произошло нечто удивительное.
В полумраке поднимающейся лестницы да еще и против света она скорее угадывала, чем видела его. И вдруг, еще мгновенье назад такое серьезное и унылое, несмотря на красоту, лицо Какхочешь осветилось изнутри так, что сначала стало различимо в полутьме, а затем залило светом тесную лестничную клетку. Свет заиграл на перилах и озарил убогие стены, обшитые ободранным, исписанным мальчишками зеленым пластиком. Франческа увидела, что Какхочешь улыбался, и сияние его улыбки в десятки раз превосходило мощность ввернутой под потолком сорокасвечовой лампочки.
Он не стал ломаться.
Он медленно спустился вниз, и с каждой ступенькой улыбка его все угасала, но все же не совсем, так что, когда он снова вошел в их жилище, что‑то от этого сияния еще оставалось. Подняв голову, Махмуд с трудом узнал его и очень удивился: конечно, спать в тепле гораздо приятнее, чем возвращаться на мороз, но чего уж так сиять‑то. Франческа принялась хлопотать. Она достала из‑за зеркального шкафа старый матрас, разложила его на полу, принесла подушку и серое войлочное солдатское одеяло, доставшееся ей когда‑то от одного из бывших покровителей. Гость лег. Хозяева тоже улеглись в постель и потушили свет. Какое‑то время им казалось, что они видят некое свечение вокруг подушки незнакомца, но оно скоро погасло, и они решили, что им почудилось.
* * *
На следующее утро, после тяжелого объяснения со своей половиной по поводу некупленной куртки и пущенных на ветер сбережений, Махмуд надел передник, уселся на табурет у рабочего стола, стоявшего тут же в углу их единственной комнаты, и разложил унаследованные от сапожника‑бербера инструменты с отполированными временем и долгим употреблением ручками. Чего тут только не было: и шильца – прямые и изогнутые, и скребки, и пробойники, специальные утюжки, дратва, болванки, шпандыри, сапожные ножи и даже кожаные рукавицы, чтобы не поранить руки. Пока Какхочешь завороженно разглядывал все это богатство, Махмуд вычерчивал мелом на куске кожи продолговатую форму. Затем гость опять тихо произнес:
– Спасибо…
И, все еще дрожа, направился к двери. На ногах у него были теперь старые домашние тапки, которые выдала ему Франческа, когда он поднялся утром.
Махмуд умоляюще взглянул на Франческу. Та, надувшись и уйдя в себя, хлопотала по хозяйству. Однако, почувствовав его взгляд, она сказала:
– Пусть остается и позавтракает.
Он остался на этот день и на следующий, и еще на несколько дней. Потом, робко спросив у Махмуда разрешения помочь ему, в несколько часов выучился ремеслу и стал скоро прекрасным сапожником, гораздо лучше, чем его хозяин.
Он менял подошвы, ставил заплаты, набивал набойки, прострачивал союзки, выгибал носки, прошивал рант. Он ничего не умел, но стоило Махмуду раз или, в крайнем случае, два показать ему тот или иной прием, как он усваивал его с поразительной легкостью. Он сам удивлялся, что у него все так легко получается, и приходил от этого в восторг. Оказывается, и это можно сделать, и то. Он шил восточные туфли, чинил старую обувь, сумки, ремни, чехлы, чемоданы, и не только из кожи, но даже из кожзаменителя и разных синтетических материалов. Но вскоре ему стало этого мало, и он начал шить обувь по мерке. Он стал известен в округе. Нельзя сказать, что на его товар был большой спрос, однако в Сен‑Дени оставалось еще несколько сутенеров среднего пошиба, работавших в Париже и любивших пощеголять в сапогах а‑ля Дикий Запад или в ботинках из крокодиловой кожи в стиле тридцатых годов, которые получались у Какхочешь не хуже, а подчас и лучше фабричных и стоили при этом намного дешевле. Он умел угодить самым причудливым прихотям заказчиков и заказчиц, а коль скоро взамен он не просил ничего, Махмуд стал получать весьма существенную прибыль. Какхочешь работал по шестнадцать часов в сутки или даже больше, ничем другим не занимался, пил только воду, питался более чем скромно, говорил только при крайней необходимости и никогда больше не улыбался.
Махмуд быстро свыкся с тем, что Какхочешь поселился у него. Впрочем, с его стороны было бы крайне нелюбезно критиковать работника, которого он сам скрыл от службы безопасности и который приносил ему такой доход. Франческа и того больше, всячески старалась развеселить Какхочешь. Она готовила ему разные лакомства, подсовывала мелкие подарочки, а иногда прибегала к шалостям: то, незаметно подкравшись сзади, пощекочет ему бронзовую шею, то припрячет инструменты, то забудет застегнуть блузку. Но все напрасно. Лицо Какхочешь хранило все то же сосредоточенно‑отсутствующее выражение.
В квартале к этим событиям отнеслись без всякого удивления. В том, что Махмуд подобрал ночью в снегу около мечети какого‑то бедолагу, взял его себе в подмастерья, а тот перещеголял хозяина по части мастерства, и вправду не было ничего особенного. Подмастерье этот вполне мог быть каким‑нибудь странствующим монахом или колдуном. В Коране полно и не таких историй. Однако было приятно, что такое существо, можно сказать последний из смертных, превзошло своего хозяина: аллах справедлив! По правде говоря, удивительным во всем этом было другое. Здесь, в стране неверных, происходило так мало невероятных событий, что сам факт, что сверхъестественное заявляет о своих правах, вселял определенную надежду. Так думали правоверные мусульмане. Что же до неверных, то и школьный учитель, регулярно избиваемый своими учениками, и аптекарь арабских кровей, вызывавший определенное уважение, поскольку все знали, что он может их и отравить, если что, и несколько последних подонков, павших ниже, чем все эмигранты вместе взятые, – все они, в большей или меньшей степени, слились с местным населением. Этим отщепенцам, жившим в своей собственной стране как в эмиграции нечего было противопоставить исламу, и они невольно преклонились перед верой горемык, ютящихся в трущобах Французской Республики и ни на минуту не усомнившихся в том, что они – любимые дети аллаха. Уверенность эта наделяла стариков гордостью Велисария, а юношей – таким мужеством, что они оставляли далеко позади своих французских сверстников, напичканных до умопомрачения всякой чепухой о правах человека и принципах ненасилия.
Таким образом, Какхочешь, ставший живым свидетельством преимущества ислама, был принят в Сен‑Дени весьма радушно. Первое время увидеть его можно было, лишь зайдя по какому‑нибудь делу к Махмуду: Какхочешь никуда не выходил, предпочитая от зари до зари стучать своим молоточком да шить в самом темном углу мастерской.
Однажды, спустя год после необъяснимого появления Какхочешь, у входа в мастерскую раздался шум. Гудки, визг тормозов, крики – и золоченый кадиллак остановился у оконца, через которое Махмуд взирал на окружающий мир.
Благодаря способностям и трудолюбию Какхочешь дела у Махмуда шли так хорошо (давно уже были куплены и теплая куртка на цигейковой подстежке, и кроличий жакет для Франчески, и еще много всякой всячины), что он мог бы переехать на новое место и пользоваться всеобщим уважением. Однако ему, как человеку, сломленному жизнью, привычнее было жить во мраке и унижении. В подвале, служившем ему жилищем, стало теснее – ведь теперь их там было трое. Но Какхочешь занимал так мало места, что Махмуду не хотелось подыскивать нового жилья.
Звук шагов на лестнице.
Дверь резко отворилась от удара ноги. На пороге стоял низкорослый парень с короткой верхней губой и трехдневной щетиной, его кожаная куртка с заклепками заметно топорщилась под левой мышкой. Важным тоном, словно речь шла о появлении Господа Бога, или, как раньше, генерала де Голля, он возвестил:
– Мамуд (он нарочито произносил его имя на французский манер), к тебе гости! Господин Си Бубекер!
Он отошел в сторону, пропуская вперед человека, которому, чтобы войти, понадобилась еще добрая минута. Он был высок, двубортный костюм цвета электрик плотно обтягивал брюшко, а голову, которая, казалось, вот‑вот лопнет от полнокровия, украшала красная феска с кисточкой. Растянутые губы обнажали сжатые челюсти, которые не находили одна на другую, как у других людей, а были плотно подогнаны, отчего глаза его были постоянно прищурены, а из их уголков расходились угрожающие морщинки. Квадратные, словно расчерченные по линейке зубы напоминали стальные лопаты. Все вместе создавало полное впечатление улыбающейся камнедробильной машины.
Махмуд знал своего гостя и, согнувшись в три погибели, поспешил ему навстречу: это был знаменитый Си Бубекер, наводивший ужас на Сен‑Дени. Он делал крупные дела на бульваре Барбес, но, будучи человеком предусмотрительным, не упускающим своей выгоды нигде и ни в чем, содержал несколько проституток и занимался мелким рэкетом.
Начинал он как боевик Фронта Национального освобождения[33]и занимался в основном терактами в метрополии. После обретения Алжиром независимости он попытался было сделать политическую карьеру на родине, но ему быстро дали понять, что он – просто шакал. Тогда он смотался во Францию и быстро переквалифицировался в сутенеры. Во время войны он поддерживал связь с несколькими дезертирами и активистами ФНО, ставшими затем видными деятелями, и сумел извлечь из этого выгоду. Доходы с бульвара Барбес позволяли ему встречаться на Елисейских Полях с нужными людьми, а приобретенные на Елисейских Полях связи давали возможность улаживать взаимоотношения с полицией с бульвара Барбес.
Он набросился на Махмуда с руганью, не переставая при этом улыбаться своей камнедробильной улыбкой:
– А вот и ты, подлый предатель, сукин сын, продажная шкура!
Он всегда называл Махмуда предателем за то, что тот сражался на стороне французов. Особенно приятно было, что происходило это все именно во Франции с попустительства тех самых французов.
Махмуд рассыпался в поклонах, попеременно прикладывая палец ко лбу, к губам и к груди. Какхочешь постукивал молотком в глубине мастерской. Франческа, окаменев от страха, спряталась в кухне: люди такого сорта пробуждали у нее дурные воспоминания.
– Ну, как дела, кабильский шакал? – любезно осведомился Си Бубекер, который был арабом, или, по крайней мере, утверждал, что он араб, и не любил, чтобы об этом забывали надолго.
– Как ему угодно, аллаху то есть, – проговорил Махмуд.
Обычно он говорил по‑французски очень правильно, но в присутствии людей, которых Франция осыпала благами за то, что они когда‑то убивали французов, он терялся и начинал путаться.
Си Бубекер раздвинул губы еще шире, так что глаза его превратились в две узкие щелки, но зубы при этом оставались стиснутыми. Он уселся в старое кресло с торчащими наружу пружинами, которое придвинул ему Махмуд, и уставил людоедский взгляд на Какхочешь:
– А этот что не здоровается?
– Вы уж извините его, господин Бубекер, – принялся шептать Махмуд, – он не совсем… он немного того…
Махмуд повертел пальцем у виска.
– Ну, ладно, неважно, – миролюбиво проговорил Си Бубекер, – я, в общем, в курсе. (Он жестом поприветствовал Какхочешь. Этот убийца и сутенер, не веривший ни в аллаха, ни в Магомета, не мог избавиться от наследственного уважения перед безумием.) Так вот, кабильский шакал, – продолжил он (Махмуд кисло улыбнулся, чтобы показать, что ему нравится такое шутливое обращение), – я пришел оказать тебе великую честь. Погляди‑ка там, в мешке.
Он бросил на стол пластиковый пакет из супермаркета. Махмуд раскрыл его, выказывая всем своим видом крайнее почтение, словно речь шла о какой‑то бесценной реликвии, прибывшей прямым ходом из Мекки. Он вынул несколько кусков тончайшего сафьяна красного и желтого цвета, а также два пакетика: в одном лежали мелкие жемчужинки, в другом – крупные куски бирюзы.
– Ты в жизни не видал такой прекрасной кожи, – сказал Си Бубекер.
– Ваша правда, господин Бубекер.
– И такого жемчуга тоже.
– Никогда в жизни, господин Бубекер.
– И такой крупной бирюзы. Как чайные блюдца!
– Как обеденные тарелки, господин Бубекер.
– Видишь?
– Вижу, господин Бубекер.
Си Бубекер сложил все обратно в пакет.
– Оставляю все это на твою ответственность, подлый предатель, кабильский шакал, сошьешь мне туфли. Да не такие, как в этих паршивых магазинах, а настоящие арабские туфли, чтобы я в них мог не просто ходить, а летать по воздуху, как если бы меня несли все джинны мира, понял?
– Аллах говорит твоими устами, Си Бубекер.
– Слушай меня хорошенько. Моя внучка выходит за француза.
– Ты заслужил это счастье, Си Бубекер.
– И не за какого‑нибудь там, а за внука важного филосопа, который по телевизору выступает, ты и сам его, наверное, видел по твоему дерьмовому ящику. Так вот, у нас будет диффа.[34]Мы все будем одеты по‑нашему, по‑арабски. И франси тоже. Мы наденем кафтаны, шитые золотом. Мы уже сняли «Туфут» – бистро на Елисейских Полях. Ты не знаешь. Так вот, к этому вечеру мне нужны туфли. Красно‑желтые, пестрые. И каблук чтобы был пестрый, красно‑желтый. Такими ромбиками. И язычок на подъеме ноги чтобы был сверху красный, а изнутри желтый, а по краям чтобы все было в жемчуге, а посередине – самая крупная бирюза. И вообще бирюзы чтоб побольше. А носок чтобы был загнут и стоял, как кобра на хвосте, и чтобы при ходьбе подрагивал. Сможешь так?
Махмуд разрывался между желанием услужить и страхом не угодить такому большому, такому важному человеку.
– Я, Си Бубекер, простой сапожник и больше занимаюсь починкой.
– Заткнись, продажная шкура, кабильский шакал, подлый предатель. Я видел туфли, которые ты сделал для имама Али и генерального советника Шарафа, он мой друг. Даю тебе три дня, и если мне понравится, получишь пять тысяч франков. Когда Си Бубекер хочет доставить себе маленькое удовольствие, он ничего не пожалеет. Я хочу, чтоб этот филосоп позеленел от моих туфель. Ну так что: да или, может, нет?
Махмуд взглянул на своего работника, который застыл, держа в одной руке лодочку сорок второго размера, в другой – молоток и зажав губами несколько гвоздиков. Сначала Махмуд подумал, что тот смотрит на толстого Си Бубекера, все больше багровевшего с каждой секундой оттого, что кто‑то осмелился не сказать ему сразу «да». Но глаза Какхочешь глядели поверх левого плеча разбушевавшегося заказчика, губы его шевелились, и в какой‑то момент можно было подумать, что он подмигивает кому‑то в пустоту.
– Если ты откажешься, – сказал Си Бубекер, – я вышвырну тебя из Сен‑Дени. Мэр – мой приятель, да и лейтенант жандармерии – тоже. Три дня. Пять тысяч.
Махмуд прекрасно знал, что ему не под силу создать такое произведение искусства.
– Соглашайся, Махмуд, – послышался вдруг голос Какхочешь, – а я сниму с господина мерку.
Это была самая длинная фраза, какую он когда‑либо произнес.
Си Бубекер сказал:
– Если твой работник и чокнутый, то уж, во всяком случае, не такой, как ты. Он хоть понимает, что такое хорошо и что такое плохо. Пять тысяч – три дня.
Какхочешь принес табурет, и Си Бубекер положил на него правую ногу, узловатую и опухшую.
– Снимай с обеих, они у меня разные, – самодовольно заявил он.
Встав на колени, Какхочешь аккуратно расшнуровал его правый ботинок, снял его с ноги, стараясь не причинить боли клиенту, измерил длину и ширину подошвы, обтянутой шелковым носком со стрелкой сбоку, обрисовал контур на листе бумаги, затем измерил длину и ширину всей стопы. Потом все это он проделал и с левой ногой.
– Видишь, размеры получились разные. Как я тебе и говорил. Ты будешь работать?
– Он, он, – торопливо закивал Махмуд.
После того как мерка была снята, Си Бубекер решил позабавиться и толкнул Какхочешь большим пальцем ноги в грудь так, что тот опрокинулся навзничь. Пока Какхочешь поднимался, Си Бубекер хохотал во все горло, а Махмуд изображал на своем лице улыбку.
– Надо иногда и повеселиться, – проговорил Си Бубекер. – А ты тоже кабил?
– Я не кабил, – ответил Какхочешь.
Но Си Бубекер больше его не слушал. Потрясая с важным видом мясистым пальцем, он повторял:
– Три дня – пять тысяч, шакал кабильский. Для тебя это просто клад, а мне – раз плюнуть. А не успеешь – шкуру с тебя спущу.
Эта шутка навевала тяжелые воспоминания. Но для Си Бубекера, может, и приятные. Он вышел, не закрыв за собой дверь, как и последовавший за ним телохранитель.
Махмуд развел руками:
– Не надо мне было соглашаться…
– А вот и надо, – сказала Франческа. – Пять тысяч – это нам обоим, а шкуру сдирать он будет с тебя одного.
Махмуд не хотел смотреть, как работает Какхочешь. Он знал, что все будет в порядке, знал он и то, что Какхочешь предпочитает работать в секрете. Кроме того, в нем сидел какой‑то суеверный страх: так, люди стараются не смотреть на живот беременной женщины или на курицу в момент, когда она несется. Вот он не будет смотреть на Какхочешь, и у того тогда все получится.
Какхочешь кроил в своем темном углу – и как только он умудрялся там хоть что‑то разглядеть? Франческа уверяла, что у него просто кошачьи глаза. Он кроил, бесстрашно прокалывал шилом драгоценный сафьян, а Махмуд в это время с грехом пополам менял подметки на лодочках бакалейщицы – так он боялся Си Бубекера. Конечно, угоди он ему, пять тысяч франков – это целое состояние. Но если Какхочешь хоть чуточку ошибется и отрежет не там, где надо, Махмуду негде будет спрятаться. И дело тут не в дороговизне сафьяна и не в желании утереть нос филосопу – деду невесты: Си Бубекер был помешан на своем престиже. Если кто‑то осмеливался его обидеть, он редко убивал обидчиков: он кастрировал, отрезал носы, преследовал семью несчастного, но никогда не отказывался от мести, считая ее неотделимой от своего достоинства.
Три дня Какхочешь прилежно трудился – обрезки кожи и обрывки дратвы так и падали к его ногам, – и его спокойное и вдумчивое трудолюбие, словно тихая музыка, сеяло вокруг умиротворение и веру. Однако Махмуд чувствовал себя будто на раскаленных углях.
– Ну как, кончил? – спросил Махмуд на третий день, когда до прихода людоеда оставалось всего несколько часов.
– Готово, – ответил Какхочешь и, протянув руку, показал хозяину туфли, которые он держал за задники.
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что это были вовсе не восточные туфли: не было у них ни загнутого носка, ни язычка, ни ушек. То были – какая такая чудовищная рассеянность заставила Какхочешь совершить столь ужасную ошибку? – простые домашние туфли, в которые, не глядя, суют ногу, разувшись дома после рабочего дня, или в которых – да сохранит нас аллах от дурного глаза! – хоронят покойников. Короче, тапочки. Правда, тапочки не совсем обыкновенные, нет: передняя часть их была, как звездами, усыпана жемчугом, а крупные куски бирюзы складывались в милые сердцу каждого мусульманина полумесяцы, но, какими бы роскошными и красивыми они ни были, все равно они оставались всего лишь тапками.
Махмуд схватился за голову обеими руками. Ему хотелось броситься на Какхочешь, но он не посмел этого сделать.
– Что ты наделал, Какхочешь?!
Тот же все продолжал раскачивать в руке тапки, сверкающие красными и желтыми ромбами, – как солнце, нарезанное ломтиками, как дольки лимона вперемежку с апельсиновыми дольками.
– Ты погубил нас, Какхочешь, – сказал Махмуд. – Зачем я не умер тогда в джебеле, когда все еще было хорошо?