– От вас этого и не требуется, – ответил мессир Рафаил уже более строго. – Вам надлежит просто не справиться с вашей обычной задачей, как это случается со множеством ваших собратьев, вот и все. И никто с вас за это ничего не спросит.
Повесив голову, я вернулся к себе. Множество мучительных вопросов теснилось в моей душе. Почему Господу понадобилось, чтобы эта душа погибла? Разве не кощунством было бы предположить, что Богу может быть нужна или даже приятна гибель хоть одной души? Или все это время я ошибался относительно Господа Бога? От всего этого я лишь сильнее полюбил моего бедного Иуду и не мог удержаться от того, чтобы не предложить ему еще несколько спасительных соломинок. Однако тем самым я лишь лучше сыграл свою роль: избыток добрых намерений при нулевом результате. Мессир Рафаил знал, что делает.
С этого момента тот, другой, возымел на Иуду решающее влияние. Он, безо всякого сомнения, тоже отчитался перед своими руководителями, и те сразу должным образом оценили ситуацию. Дьяволу предоставлялась редкая возможность сорвать предпринятую Господом Богом безнадежную попытку спасти этих людишек, которых Он создал Себе, чтобы любить их. Отказавшись от Своего всемогущества, Он сам сделался для этого человеком. Теперь надо было воспользоваться случаем и при помощи тех, кого Он пришел спасать, убрать Его самого раз и навсегда. Для большей эффективности можно было воспользоваться и методом осмеяния. Я уже говорил вам, что дьяволы, хоть и хитры, но вовсе не так умны, как может показаться. В любом случае, они засуетились, готовясь к решающему бою: начиналась самая крупная операция этого зона.
* * *
Три года проповедовали мы, и настал день, когда нам надо было отправиться в Иерусалим, чтобы встретить там праздник Пасхи. Надо сказать, что большинству из двенадцати эта идея пришлась не по душе. Да, Иерусалим был священным городом, там находился восстановленный Иродом Храм Соломона, единственное место, где евреям было позволено приносить жертвоприношения во славу Господа. Но он был и главным городом суровой, безводной Иудеи, городом ханжей и фанатиков, спекулирующих на религии, тех, кто присвоил себе монополию на истину и не колеблясь уничтожал своих противников. Для назарян Иерусалим означал возможную погибель, а апостолов идея мученической смерти еще не вдохновляла.
|
Первым решился Фома Неверующий:
– Идемте, умрем вместе с Ним.
Иуда же втайне ликовал: Революция могла свершиться только в Иерусалиме; Учитель снова в добром расположении духа; значит, скоро!
Первые же события показали, что Иуда был прав. Вопреки здравому смыслу Учитель не стал входить в город тайно. Напротив, в первый день недели Он вышел из Вифании во главе целой процессии, пересек Кедрон, поднялся на противоположный склон и въехал в Священный город через Львиные ворота верхом на ослице, как древние цари Иудеи. Молодежь бежала впереди Него, размахивая пальмовыми ветвями, срывая с себя одежды и бросая их под копыта ослицы, горделиво покачивавшей головой. Играли свирели, плясали дети. Апостолы переглядывались, изумляясь и радуясь приему, что оказывали Тому, Кого они так любили, а я чувствовал, как разгорается огнем сердце Иуды, громче других кричавшего «Осанна!» «Скоро, скоро, – думал он, – обагрятся кровью руки и устрашающая крепость Антония, чья языческая тень так вызывающе падает на Храм Соломона, будет обращена в прах богоизбранным народом, исполняющим волю своего Господа».
|
Однако последовавшие за тем понедельник и вторник не принесли Иуде ничего, кроме разочарований, к вящему удовлетворению того, другого, который был рад лишний раз позлить своего подопечного. Днем Учитель, вместо того чтобы организовывать вооруженные восстания, спокойно проповедовал в Храме, а ночью, без какого‑либо тайного умысла, совершенно открыто ночевал на Масличной горе, что напротив Храма. В среду Симон по прозвищу Прокаженный пригласил всех тринадцать – Учителя с двенадцатью учениками – поужинать у него дома в Вифании. Там‑то, когда все сидели за столом, и произошел случай, которым не преминул воспользоваться тот, другой: вошла женщина, поклонилась Учителю и умастила Его благовониями.
Что тут началось! Люди часто слишком серьезно относятся к совершенно ничтожным происшествиям. Все двенадцать апостолов возмутились: Учитель не из тех, кого подобает умащать благовониями. Иуда кипятился больше других: миропомазание – удел царей, а кто как не Учитель всячески отнекивался от царствования, ломался, не желая ковать железо, пока оно было горячо? А теперь‑то уж и вовсе не время для таких почестей. Не умея выразить свое негодование, Иуда напустился на бедную женщину, а поскольку Маммона всегда присутствовал в его мыслях, он воскликнул:
– Ты что, с ума сошла – тратить такие деньги на благовония?! Лучше бы раздала их бедным!
|
Он был уверен в том, что Учитель, неизменно ратовавший за помощь обездоленным, поддержит его. Но Тот, наоборот, встал на защиту женщины, промолвив: «Она приготовила Меня к погребению». Что за мрачные мысли! «Ибо нищих всегда имеете с собою». Какая обида! У Иуды даже слезы навернулись на глаза. А тот, другой, уже тут как тут:
– Слушай, слушай, что Он тут плетет! Во‑первых, с какой легкостью Он относится к деньгам! Это дурной знак. Ведь деньги – концентрат счастья, к ним должно относиться с уважением. А во‑вторых, что это Он тоску наводит? «Нищих всегда имеете с собою»? Вовсе нет, когда мы совершим Революцию, все станут богатыми. Ну и, наконец, что это за малодушие: «Она приготовила Меня к погребению»? К какому такому погребению? Если Он заговорил о смерти, значит, Он не собирается исполнять Своего предназначения. Старик, надо что‑то делать. Все зависит от тебя.
Иуда бросил на Учителя взгляд, исполненный разочарования и горечи, и вышел.
Тот, другой, и я бросились ему вдогонку. Я знал, что проигрываю, но решил бороться до самого конца (позже меня в этом не упрекнули, сказав, что это даже было хорошо для правдоподобия). Пока Иуда быстрыми холерическими шагами спускался по той самой каменистой тропинке, по которой несколько дней назад мы прошествовали с переполненными радостью сердцами, тот, другой, и я наперебой засыпали его советами.
Тот, другой. Ты должен Его заставить. Так будет лучше и для Него.
Я. Горе ученику, возомнившему себя выше учителя.
Тот, другой. Слава ученику, пришедшему на помощь учителю в минуту слабости.
Я. Ты знаешь, что фарисеи хотят убить Его. Не хочешь же ты быть виновным в Его смерти?
Тот, другой. Его нельзя убить. Помнишь, там, в Назарете, толпа хотела сбросить Его со скалы, – так Он исчез! А после насыщения пяти тысяч пятью хлебами, когда Его хотели насильно венчать, – Он опять исчез! И в Храме, когда Его собирались арестовать, и в Сокровищнице – Его уже схватили за руку, а Он исчез! А помнишь, Его хотели побить камнями, так ведь Он и тогда пропал с глаз долой! А когда Он сказал, что Господь в Нем и Он в Господе, иудеи прямо‑таки бросились на Него, – а Его нет! А на прошлой неделе, когда он воскресил умершего, – сделал свое дело и исчез! Чего же такому бояться, как ты думаешь? Да разве ты сам, вместе с Петром и остальными, не признал в Нем Сына Божьего? А кто может убить Сына Божьего? Вот увидишь: Он и с креста сойдет, если Его распнут!
Я. Может Сын Божий исчезнуть или нет, – это не твое дело. Твое дело – не предавать Его.
Тут Иуда резко остановился и громко сказал мне:
– Мое дело помочь Ему быть самим собой. Изыди! Не пристало тебе видеть, что я сейчас сделаю. Я снова возьму тебя с собой, когда все будет кончено, и ты увидишь, что я был прав.
Когда люди гонят нас, мы обязаны повиноваться и уйти, однако нам позволено следовать за ними на расстоянии. Именно так я и поступил.
Вечерело. Сопровождаемый своей зловещей тенью, Иуда перешел по мосту через Кедрон, прошел через Красные врата, ведущие к Храму, пересек Двор жен, миновал Никаноровы врата и вошел во Двор мужей. Двери жертвенника были открыты. Иуда вошел внутрь.
В полумраке, при слабом свете ламп несколько священнослужителей отправляли обычную службу. Некоторые из них были тощи и желты, другие – дородны и румяны. Их широкие одежды и прикрепленные ко лбу хранилища со священными текстами придавали им сходство с гигантскими насекомыми. Скольких агнцев зарезали эти мясники своими руками, принося в жертву по два животных ежедневно? На лицах их читалось довольство – у одних с оттенком злобы, у других – презрения. Во мраке я различил фигуры их ангелов‑хранителей, которые, как и я, были изгнаны ими и теперь стояли поодаль и, закрыв лицо руками, молились и плакали.
– Кто ты такой? – произнес один из священнослужителей, чей изможденный лик напоминал своей надменностью профиль дромадера.
– Я пришел с Назарянином, – ответил Иуда. – Я знаю, что вы хотите Его схватить, но не можете, так как народ поддерживает Его. Я могу указать вам место, где это можно сделать, не рискуя вызвать народные волнения.
Я чувствовал, как гордыня растет в нем, раскаляясь добела, словно чугунная болванка. С каким мастерством обводил он этих людей вокруг пальца! Схватить Сына Божьего? Ха‑ха‑ха! Они такое увидят, чего в жизни не ожидали! И, желая, чтобы все выглядело абсолютно правдоподобно, добавил, подумав в первую очередь, как всегда, о деньгах:
– А сколько вы мне заплатите?
Они призадумались. Да, Назарянин очень мешал им. Он отбивал у них хлеб, Он мог поссорить их с народом, с римлянами, а может, даже и с самим Богом. Они, разумеется, ничего не сделали, чтобы познакомиться с Его учением, заранее считая, что в религии все, что исходило не от них самих, подлежало осуждению. Приближался праздник Пасхи, и хорошо было бы избавиться от этого возмутителя спокойствия прежде, чем съедутся в Иерусалим представители всех колен Израилевых. Пророк этот был к тому же сыном Давидовым, да он еще и чудеса какие‑то совершал без разрешения, притом в субботу. Нет, это – опасный человек. Но в любом случае устранение этого чудотворца не может стоить целого состояния…
– Славно, если для блага общества погибает всего лишь один человек, – прошептал лоснящийся от жира толстяк.
– Тридцать динариев, – проговорил другой, болезненного вида и сухой, как пергамент.
То была цена одного раба или месячная плата поденного рабочего – не густо.
– Хорошо, – ответил Иуда и покинул Храм, чрезвычайно довольный собой.
Священники удивленно переглянулись: почему этот простак не стал торговаться? Они заплатили бы ему в двенадцать раз больше. Тем временем их ангелы, предвидя трагическую развязку, в безмерной скорби покачивались в воздухе позади них.
С этой минуты Иуда стал искать удобного случая, чтобы начать Революцию. Он думал, что делу сможет помочь стечение в Иерусалим народа со всей Иудеи. В субботний день, конечно, нельзя будет ничего сделать: суббота будет соблюдаться в этот раз еще строже, чем обычно. Но вот накануне праздника или за день до него?… Случай представился в четверг вечером.
В тот день Учитель собрал двенадцать своих учеников в красиво убранной комнате в доме одного богатого горожанина, куда все они были приглашены. Он налил воды в глиняную миску, препоясался полотенцем и, преклонив колена, омыл ноги каждому из них. Петр, как обычно, запротестовал: он не позволит делать этого! Однако позволил. Иуда же протестовать не стал. Он завороженно следил за движениями этих святых рук, столь горячо любимых им, рук, которые он собирался предать, смотрел, как они смывают пыль с его ног и насухо вытирают их. Он думал, что скоро в эти самые руки он предаст корону царя Давида.
Все возлегли. Петр и Иоанн приготовили трапезу. Они ничего не пожалели для того, чтобы Пасха была обильной. Сотрапезники ели с одного общего блюда и беседовали. Учитель много говорил. Иуда слушал вполслуха, занятый своими мыслями и планами, но когда Учитель преломил хлеб и налил вина, сказав, что это – Его Тело и Его Кровь, Иуда вкусил и выпил, как и остальные. Кто как не он более всех достоин этого? Тот, другой, стоял тем временем в тени позади него и сардонически улыбался.
Все были счастливы, но вдруг словно порыв ветра пронесся по комнате. Пламя светильников заколебалось, нарисовав причудливые узоры на завешенных коврами стенах, и глубокая печаль омрачила лик Учителя. «Вы чисты, – сказал Он, – но не все». Это прозвучало как сожаление о том, что Он не выполнил Свою миссию. И Он процитировал Писание: «Ядущий со Мною хлеб поднял на Меня пяту свою». Наконец, не в силах больше сдерживаться, он поведал, что мучило Его все это время: «Один из вас предаст Меня».
Предаст? Один из них? Разве не любили они Его больше всего на свете? Кто же предатель? И поскольку были они действительно чисты, каждый усомнился в себе самом, как и в других. Все стали спрашивать:
– Не я ли, Господи?
Но Господь покачал головой.
Иуда поначалу был совсем сбит с толку. Как Учитель мог узнать об этом?… Может, Он говорит о каком‑то другом предательстве? Надо проверить. Он спросил последним:
– Не я ли, Господи?
Их взгляды встретились, и он увидел, что Учитель имел в виду именно его, но не прочел в его глазах и тени гнева. Напротив, его захлестнула волна любви, и он услышал сладостные для слуха слова: да, именно он, Иуда, предаст своего Учителя, но Иуда не в ответе за путь, что должен пройти Сын Человеческий! Сына Человеческого переполняла жалость к предателю и его ужасной доле: Он и в самом деле жалел, что тому суждено было появиться на свет.
Тогда Иуда дрогнул. Он готов был уже воскликнуть:
– Нет, о мой Учитель, состраждущий мне! Я не предам Тебя!
Но тот, другой, наклонился к нему:
– Ты что же, принимаешь это за сострадание? Ты что же не видишь, что Он заодно с тобой? Он все понял и ободряет тебя.
Тем временем Учитель, как последний знак дружбы, протянул ему кусок хлеба, ставший Его Телом, и, изнемогая от точившей Его в течение последних недель скорби, стал умолять его скорее совершить то, что он намеревался совершить.
Иуда взял хлеб, положил его в рот, прожевал, проглотил и вышел вон. Была глубокая ночь, становилось холодно.
Он побежал к Храму, спотыкаясь в темноте, то и дело подворачивая ноги на булыжной мостовой, путаясь в узких улочках незнакомого города. Священники ждали его – те самые или уже другие – неважно: они по‑прежнему походили на огромных тараканов.
– Назарянин сказал, что они останутся на всю ночь на Масличной горе. Я знаю, в какой пещере.
– А как мы узнаем Его среди остальных? Ведь если мы промедлим, Он сможет ускользнуть.
Иуда поморщился: конечно, Он мог бы это сделать, но при такой угрозе Он скорее решит устоять, используя все возможности, данные Ему Его божественным происхождением. Не на это ли Он намекал, ободряя его только что?
– Вы Его узнаете: я подойду и поцелую Его.
Стали собираться, взяли оружие. Хищно улыбались, обнажая зубы. Охота, это всегда так возбуждает. Ощетинившись пиками и мечами, осветившись факелами и фонарями, отряд перешел через Кедрон. Впереди Иуда, гордый собой, заранее посмеивающийся над разочарованием, которое постигнет этих кровавых злодеев, когда на них низвергнутся небесные воинства.
Вот и Гефсиманский сад.
Учитель вышел из пещеры. С ним Петр, Иаков и Иоанн. Он идет навстречу вооруженным людям. Иуда подходит к нему, обеими руками берет его за плечи и целует. Сердце его переполняет любовь.
– Приветствую Тебя, Учитель.
Учитель спрашивает, кто им нужен.
– Иисус Назарянин!
Он отвечает, что это Он, и при этих словах будто солнце вспыхивает среди ночи. Ослепленные, пораженные, раздавленные, стражники, как дрова, повалились друг на друга.
– Вот оно, начинается! – возликовал Иуда.
Он поднимает глаза к небесам, чтобы первым увидеть, как оттуда низринутся легионы ангелов с огненными копьями в руках. Тем временем стражники поднимаются на ноги и потирают бока, не понимая, что с ними произошло.
Учитель снова спрашивает, кого они ищут.
– Сказано тебе – Иисуса Назарянина.
Он снова повторяет, что это Он, но на сей раз тихим и смиренным тоном, и после минутного колебания они связывают Ему руки за спиной. Петр, вынув из ножен меч, бросается вперед и неловко размахивая им, отсекает ухо одному из рабов. Учитель ласково останавливает его и одним прикосновением исцеляет кровоточащую рану. Он просит стражников не задерживать тех, кто сопровождал Его. Но у них и нет такого приказа. Учеников осталяют в покое, а Учителя уводят. Все кончено. Иуда, не веря своим глазам, смотрит вслед удаляющимся фонарям, которые наконец исчезают в ночи. Вдруг он вскакивает и бежит вслед за отрядом. Мы остаемся вдвоем – я и тот, другой, который победно смотрит на меня.
– То ли еще будет! – торжествующе произносит он.
Потом был суд. Вы и сами все знаете. Созванный для того, чтобы вынести обвинительный приговор, он так и сделал. Иуда присутствовал при этом. Более верный, чем Петр, более настойчивый, чем Иоанн, он проник к Анне, проскользнул к Каиафе, был на заседании Синедриона. Он видел плевки и пощечины, слышал ругань и лжесвидетельства, видел замешательство судей и все надеялся на что‑то, когда первосвященник задал роковой вопрос:
– Так ты – Христос?
И Учитель ответил, что да, Он – Христос.
И подписал Себе тем самым смертный приговор. Он добровольно обрек Себя на смерть. Он не дал Петру защитить Себя, – значит, Он хотел, чтобы Его арестовали. Но Он в одно мгновенье излечил раненого, – значит, Он еще обладает Своей чудодейственной силой.
«Ничего не понимаю», – подумал Иуда, и его пылающее сердце в один миг заледенело. Он на самом деле предал Учителя, Которого любил, он на самом деле послал Его на смерть, – просто так, ни за что.
Со всех ног помчался он в Храм, где его встретили все те же священные насекомые.
– Я пролил невинную кровь. Я пришел вернуть вам ваши деньги.
Они рассмеялись ему в лицо.
– Тебе виднее.
– А нам‑то что за дело.
Он швыряет на пол тридцать сребреников и идет искать осину, чтобы на ней повеситься.
Нет хуже для ангела‑хранителя, когда его подопечный поддается искушению и пытается покончить с собой. Пусть лучше он изнасилует, убьет, пусть его закопают живым в землю! Но моя миссия была выполнена, и я вновь мог стать настоящим хранителем, каким всегда желал быть.
– Прости меня, мой Иуда, дорогой мой Иуда, – рыдал я. – Все это моя вина. В самый трудный час ты остался без своего ангела‑хранителя.
Как жаждал я смягчить его сердце! Как пытался пригреть его под своими крыльями! Как старательно убирал с его пути осины и веревки! Как умолял его одуматься и простить себя самого!
– Ты же знаешь Учителя, Иуда. Не учил ли Он вас прощать семьдесят и семь раз? Если Он ждет, что люди возлюбят своих врагов, неужели же Он не простит тебя, ведь ты, в конце концов, желал Ему только добра, ведь правда?
Но тот, другой, тоже был рядом, и ему, конечно же, хотелось довести дело до конца. В самый последний момент демоны обычно безжалостно набрасываются на того, кого они улещали всю жизнь.
– Ты не имеешь права жить, Иуда. Он Сам сказал тебе, что лучше было бы тебе не родиться на свет. И Он же сказал, что никто не погиб, кроме сына погибели. А сын погибели – это ты. Как посмеешь ты глядеть на белый свет, дышать этим воздухом, пить воду, ступать по созданной Им земле? Нет для тебя места в этом мире. Тебе только и остается, что лишить себя дыхания, оскорбляющего Господа, остановить сердце, в котором зародилась черная измена.
– Нет, Иуда! Еще не поздно! Там в это самое мгновенье они бичуют Его и надевают терновый венец на голову Его. Но ты еще успеешь предстать пред Ним и прочесть свое прощение на залитом кровью челе Его!
– Да что ты, Иуда! Это ведь не прощение, а насмешка! Ты что, не видишь, что из всех людей, ты – единственный, кто недостоин спасения, ибо ты сам убил своего Спасителя?
– Иуда, еще есть время! Там, на горе, они прибивают гвоздями к кресту Его руки и ноги, но тебе стоит только показаться Ему на глаза, чтобы услышать, что Он любит тебя, как и в самый первый день вашей встречи.
– Может быть, но я, я сам больше не люблю себя.
* * *
Ну что еще сказать? Мессир Рафаил был прав: я стал несчастнейшим из ангелов, как Иуда стал несчастнейшим из людей, и не столько потому, что предал своего Учителя, сколько потому, что попытался подчинить Господа своей воле. Но я не теряю надежды. Ибо я твердо верю, что когда Сын Человеческий спустится в ад, первым делом Он отыщет там Иуду – раньше самых ужасных преступников, – к нему, к Иуде устремится Он прежде всего, чтобы заключить его в Свои объятья, чтобы поддержать, утешить его, чтобы вернуть ему поцелуй, который тот запечатлел на щеке Его там, в Гефсиманском саду.
Не спрашивайте меня, что произошло бы, если бы Иуда не предал своего Учителя. Священники и фарисеи могли бы нанять другого доносчика, или пренебречь народом, или призвать на помощь римлян… А Сын Человеческий все равно был бы распят, ибо так было нужно, и возможно даже, в тот самый день, ибо по воле Господа смерть Сына Его должна была совпасть с еврейской Пасхой.
Но не было бы в том распятии неизбывной горечи преданной дружбы. А хуже этого и быть не может. Уж мы‑то, ангелы, знаем…
Ангел милосердия
У истории этой есть одна особенность: она происходила трижды, в трех параллельных универсумах, каждый раз по‑иному.
В первом случае мы не стали вмешиваться или, вернее, прискорбным образом упустили момент: Николай не послушал ангела, а ангел не стал настаивать. Во втором имела место одна из самых блестящих операций, проведенных нами на земле. Третий вариант предполагал вмешательство наших спецслужб, но в более скромной форме, кроме того, некоторые детали этой операции в наших хрониках не сохранились.
Начало у всех трех вариантов истории одинаково, равно как и место и время: ночь с 22 на 23 апреля 1849 года в Санкт‑Петербурге, столице Российской Империи.
…Луна в последней четверти вот‑вот закатится над Финским заливом, в снежной каше под ногами отражается там и тут звездный свет, а вверху, исхлестанный ветрами, умытый ледяным дождем, выметенный туманами, словно гигантская лампада, посылает во тьму красноватые отблески золотой купол Исаакиевского собора.
Два незнакомых человека, не видя друг друга, смотрят на мерцающий в ночи купол. С одинаковым рвением просят они одного и того же Бога об одном и том же: о благе и спасении русского народа. Но по‑разному видится им путь к достижению этого блага.
Первый, тот, что находится ближе к собору, созерцает купол через окно маленькой угловой комнаты, которую он снимает в квартире г‑на Бреммера в третьем этаже мрачного коричневого треугольного дома, принадлежащего г‑ну Шилю. Жилец этот часто переезжает с места на место и снимает всегда лишь одну комнату, всегда угловую и всегда с видом на собор. Ему двадцать восемь лет. Он дворянин, инженер‑поручик в отставке. Он – писатель и опубликовал уже несколько рассказов, которые имели определенный успех. Его часто сравнивают с великими, тем более что пишет он в слезливой псевдонародной манере, в духе современных властителей дум, так что его можно даже назвать писателем модным. Выглядит он чахлым и болезненным, но одет со вкусом. Однако сейчас его черный сюртук и серый кашемировый жилет помяты, а туфли испачканы грязью, так как он долго шел под дождем и насквозь промок. В ста метрах от него, словно пытаясь вырваться из лесов, скрывающих розовый гранит колонн и серый мрамор стен, высится собор.
Другой человек смотрит на купол издали, с расстояния не менее пятисот метров, из окна по‑спартански обставленного рабочего кабинета, служащего ему одновременно и спальней. Он глядит, как купол парит в небесах над убегающими вдаль крышами и кронами деревьев, с трудом различая его на фоне ночного неба, которое словно сообщает ему свое неясное мерцание. На человеке повседневная форма офицера Измайловского полка. Он крепок и красив, у него широкие плечи и тонкая талия, а чуть косящий взгляд словно создан для того, чтобы метать молнии. Впрочем, его часто сравнивают с Юпитером. И никто, кроме его лейб‑медиков, не знает, что он подвержен головокружениям и приливам крови к голове и что ему грозит водянка.
За спиной его в позе почтительного ожидания стоит граф Орлов, тот самый, что после смерти Бенкендорфа заведует Третьим отделением и командует жандармерией. Он на своем месте, но никогда он не заменит друга, у постели которого Николай оставался, пока тот не отошел в мир иной; которому театральным жестом – он любит такое – он протянул однажды свой носовой платок, чтобы тот, принимая репрессивные меры, «утирал им слезы униженных и оскорбленных». Орлов положил на стол Его Величества папку. В папке – тридцать четыре фамилии с соответствующими комментариями доносителя Антонелли.
Император все смотрит в полукруглое окно с темными шторами. Он молится за свой народ, за тех, кого он зовет своими детьми, среди кого он любит гулять один, без охраны, не раздумывая, в свойственном ему театральном порыве помогая крестьянину поднять мешок с мукой или провожая до кладбища одинокий гроб. Он молится, и внутри него поднимается тоска: «Неужели снова начнется этот ужас?»
Какая буря разыгралась четверть века назад, когда он только взошел на престол! Законность престолонаследия ни у кого не вызывала сомнений: его старший брат Александр завещал трон ему, ибо второй брат его, Константин, царствовать отказался. Константин признал младшего брата своим государем; дворянство, армия, весь народ должны были присягнуть ему на верность, но вот горстка заговорщиков из высшей знати посеяла смуту. Это было в декабре. Их и назовут потом декабристами. Они стали морочить народ. «Константин, – кричали они, – не отказывался от короны. Николай – узурпатор!» Целые полки присоединились к восставшим во имя этой ложной законности. А декабристы, что же, приготовили они что‑нибудь на смену старому режиму, была у них конституция? Нет, они собирались импровизировать. А программа, какая‑нибудь цельная доктрина? Нет, они были просто идеалисты. Так зачем же им было свергать его, императора? Ну, конечно, определенную роль сыграли личные амбиции. Но главное – это так называемое Просвещение, которое испортило, развратило их незрелые умы, и вот эти титулованные кретины возомнили себя способными дать не сегодня завтра русскому народу свободу и счастье.
Когда выступившие на одной стороне разум и пушки победили, Николай сам ночи напролет допрашивал декабристов, не допуская в их адрес ни малейшего оскорбления, ни малейшей грубости, всегда с неизменным желанием понять их. Что же заставило этих молодых аристократов, представителей привилегированного класса, поставить под угрозу безопасность государства, отказаться от принесенной ими присяги, запятнать честь семьи, попрать освященный Церковью вековой порядок вещей, выпустить на волю гидру народного бунта, обуздать которую они были неспособны? Что как не смехотворная самонадеянность, преступная глупость?
Николай как сейчас видит их лица во время допросов: Трубецкой – трусливая душонка, Пестель – фат, Бестужев – тот просто умирал со страха, Рылеев – вечный неудачник, Каховский с его постоянным желанием нравиться, Муравьев – туповатый гуляка, ну и вся эта прочая мелюзга, кого он отправил в ссылку или просто помиловал, после того как суд приговорил их к смертной казни…
Повесил он только пятерых, тех, кого судьи предложили четвертовать. И правда, смерть через повешение – это самое малое, что они заслужили: их безумие поколебало государственные устои; уж они‑то сами не остановились бы перед убийством. Ведь это из‑за них петербургский снег обагрился тогда кровью тысячи двухсот семидесяти русских солдатиков, обманутых своими офицерами: ради спасения нации их пришлось расстрелять на узкой Галерной улице. Нет, не он, Николай, ответствен за эти смерти: это все они, салонные хлыщи, надушенные мечтатели, на них пала эта кровь. А какой вздор они несли, да с какой наглостью, с каким красноречием! «Мы сломали наши ножны, – кричал Каховский, – нам некуда деть наши сабли, кроме как вонзить их в сердце врагам истинной России!» Кстати о саблях, именно он пистолетным выстрелом в упор убил генерала Милорадовича, прибывшего для переговоров с восставшими. А Бестужев: он, император, сказал ему, что считает в своей воле простить его, а тот воспротивился: «Такие злоупотребления и заставили нас пойти на заговор». «Я думал, – ответил ему тогда Николай, – что самая ценная привилегия государя заключается именно в возможности помиловать неблагодарного». Однако он не помиловал ни Бестужева, ни Каховского: нельзя быть великодушным ради собственного удовольствия. Он не простил и никогда не простит преступных безумцев, по чьей милости начало его царствования было запятнано кровью. И если все это безумие повторится, что ж, он снова поступит так же. Он ответствен перед Господом и перед русским народом. Ничто не должно нарушать порядка вещей и покоя его верных подданных. Он будет действовать по обстоятельствам.
Он отрывает глаза от купола, тускло поблескивающего в апрельской ночи, поворачивается к Орлову и, указывая пальцем на папку с тридцатью четырьмя именами, говорит:
– Арестовать всех.
Среди этих тридцати четырех имен есть одно, напротив которого красным карандашом помечено: «Особо опасен». Это имя принадлежит тому, кто только что, одновременно со своим государем, смотрел на Исаакиевский собор запавшими серо‑голубыми глазами, на дне которых затаилась эпилепсия.