Леди Парангон не договорила. Капитана не было больше рядом с ней. Какое‑то мгновенье ей казалось, что она различает среди туманных испарений его белый развевающийся плащ, но вот и он растаял в дымке. Капитан улетучился вместе со своей трубкой. Благородная леди ничем не выдала своих чувств. Она спокойно спустилась по винтовой лестнице и вернулась домой, где под зелеными абажурами уже был подан дымящийся чай и сэндвичи с огурцом.
– А Даббс не захотел выпить с нами чая? – удивился адмирал, подняв очки и глядя поверх страницы «Таймса».
– Нет, папа. Похоже, он очень спешил, – ответила леди Парангон.
* * *
Он миновал атмосферу и стратосферу, рассек Млечный Путь, оставил позади несколько туманностей, пересек несколько галактик, достиг неба, где не было уже никаких звезд, и прибыл в места, где безграничность пространства сливается с безграничностью вечности.
Он был близок к отчаянию, ангельскому отчаянию, чернее которого нет на свете.
* * *
Стрекотали пулеметы. Ростов уже дважды переходил из рук в руки. Сегодня красные пытались взять его снова, белые оборонялись что было сил. Мура резко встала и прошла через гостиную с высоким потолком, выбитыми стеклами, изодранными гардинами и стенами, испещренными следами от пуль. В углу красная лампадка теплилась перед невредимой статуэткой Сварога – Небесного Путника, Триглава – отца остальных богов.
Когда красные захватили Ростов в первый раз, они расстреляли Муриного отца, адвоката‑либерала, который всегда защищал их перед великокняжеским судом. Во второй раз они изнасиловали его вдову, скорее смеха ради, чем для удовольствия: она была грузной и некрасивой, и им было весело поиздеваться над немолодой женщиной. Детей они не тронули, а Мура пряталась в шкафу. У них не было времени, чтобы грабить, потому что белые уже шли им на смену; в отместку они только разбили сапогами клавиатуру старинного рояля. С этого дня Мура стала главой семьи: она ходила на базар, продавала столовое серебро, чтобы накормить шестерых братьев и сестер, готовила им, как умела, пищу. Все остальное время она молилась Сварогу.
|
Мура пошла и постучала в дверь белогвардейца.
Он не сразу ответил, но потом спрыгнул с кровати и поспешно открыл ей дверь:
– Простите, Мура. Я заснул. Вы стучали, а мне казалось, что это «максим» строчит.
Белогвардеец был почти ребенком. На нем была белая русская рубаха из небеленого холста с черными погонами, украшенными золотыми инициалами Великого Князя, и черные шаровары. Смятая постель стояла у стены, на которой рядами расположились фотографии Муриных родственников в разнообразных рамках – серебряных, черепаховых, карельской березы, круглых, прямоугольных, овальных, простых, двойных, тройных. Рединготы, фраки, турнюры и кринолины красовались то среди цветочных горшков и желобчатых колонок в мастерской фотографа, то среди самоваров на какой‑нибудь веранде, за городом, со слугами на заднем плане. Калейдоскоп глаз, носов, ртов, усов, пенсне, вееров, букетов, галстуков, фиалок, бантов, лорнетов, бородок, ожерелий, моноклей, серег наводил на мысль об очереди на Страшный Суд.
Мура взглянула на всех этих теть, дядей, кузин, кузенов, крестных и двоюродных дедушек. Она не была в кровном родстве со всеми, но не было среди них ни одного, кого бы она не знала по имени. Кроме того, в это роковое время она ощущала себя в некотором роде в ответе за каждого из них, как отвечала она за своих братьев и сестер. Такую же ответственность чувствовала Мура и по отношению к белогвардейцу Грише. Однажды она встретила его на улице – истощенного, изголодавшегося, с полными неистребимого ужаса глазами – и привела к себе. Она не желала знать ни откуда он родом, ни как его фамилия, ей вполне было достаточно его погон, которые говорили, что он – не красный.
|
– Гриша, – сказала она ему, – они получили подкрепление. Сегодня вечером будет решающий штурм.
Он посмотрел на нее без всякого выражения, как смотрят, когда узнают о ком‑то что‑то такое, чего лучше было бы не знать; только в глубине глаз все еще прятался страх. Они оба знали: она – что отправляет его на войну, он – что должен туда вернуться.
– Но сначала пойдемте прогуляемся.
Он согласился. В этом мире, где люди убивали друг друга, еще было место для приятных прогулок.
Выходя, они столкнулись на лестнице со стайкой возвращавшихся из школы ребят: дети все еще ходили в школу, несмотря на то что вскоре им, возможно, предстояло погибнуть. Это были Мурины братья и сестры. С тех пор как их мать потеряла рассудок и заперлась в чулане, пугая их своими безумными, как у затравленного зверя, глазами и невыносимым запахом, они стали считать своей мамой Муру. Они окружили ее: одни зарылись носом ей в юбку, другие повисли на руках, а самые большие, встав на цыпочки, поцеловали в щеку. Она тоже важно и степенно перецеловала всех этих Мишуток и Сашуток, скрепляя поцелуями, как печатью, свою готовность жить и умереть ради них.
|
– Я недолго, – сказала она им. – На ужин будет каша.
Они вышли на улицу. Юноша шел рядом с ней, как в забытьи, прикованный к каким‑то внутренним видениям. Она же, наоборот, была внимательна к людям и местам, которыми они проходили, здороваясь со знакомыми и вспоминая, какими были эти улицы, когда стены их не были искрошены пулями, когда на них не валялись кучи мусора, когда мостовая была цела, а в окнах не торчали мешки с песком. Вдали все так же стучали пулеметы. Время от времени слышалось глухое «бум!» разорвавшегося снаряда, однако штурм еще не начинался.
Мура и Гриша оставили позади каменный и кирпично‑штукатурный центр города и подошли к лесистым холмам, усеянным рядами изящных деревянных домиков с резными и расписными наличниками на окнах – один лучше другого, – вырезанными и раскрашенными самими селянами. На самом высоком месте возвышался храм, посвященный Перуну, богу‑громовержцу, в которого больше никто не верил. Однако там приятно было посидеть, поглядеть на город и полюбоваться закатом.
Ростов расстилался внизу в мерцающем свете наступающих сумерек: там блеснет трамвайный путь, тут радугой вспыхнет форточка. Над небольшим леском с каждым залпом канонады поднимались клубы дыма. Над высокими заводскими трубами дыма, наоборот, не было. Одна из них, поврежденная взрывом, зияла своей кирпично‑кровавой раной. Сквозь пробитые снарядами крыши проглядывали внутренности чердаков. В густой листве деревьев пели птицы. Из своих гнезд то и дело обменивались очередями пулеметы. Храмы, как в мирное время, сверкали золотом куполов. Мура и Гриша уселись на каменную скамью.
– Знаете, Гриша, – сказала Мура своим глубоким серьезным голосом, – я люблю смотреть отсюда на город, мне кажется, что он похож на всю Россию, и потом, неизвестно, что будет с ним завтра. Не знаю, какое там у красных подкрепление, но очень может быть, что завтра утром все эти дома, где я всех знаю, превратятся в груду развалин. Только дымок будет виться то тут, то там, да будут слышаться стоны из‑под обломков. А Россия, будет ли она завтра и послезавтра? Мы переживаем сейчас самую страшную катастрофу за все времена, понимаете, Гриша? – спросила она простодушно. – Эти люди хотят уничтожить Сварога и переделать человека.
Она говорила горячо, поучительным тоном, странным для такого юного существа.
– Совершенно ясно, – продолжала она, – что нам надо быть готовым к мученической смерти. Ах! С какой радостью я пожертвовала бы собой, если бы только моя смерть могла спасти Ростов! Но Ростов можно спасти только вместе со всей Россией. А сколько может весить моя жизнь на таких огромных весах? Интересно, о чем сейчас думают боги? Неужели они не понимают, что им грозит опасность?
– Разве боги могут что‑то сделать без согласия человека? – басом спросил Гриша, у которого только недавно поломался голос.
– У них есть мое согласие, – сказала Мура. – Им следовало бы им воспользоваться. Я целыми днями твержу им об этом. Когда их заменят какой‑нибудь утопией, будет поздно.
Она сунула руку за вырез блузки и вытащила цепочку, на которой висела совсем маленькая серебряная фигурка Перуна с золотыми усами. Она сняла цепочку через голову и повернулась к Грише:
– Держите. Вы знаете: Перун – сын Сварога, и даже если его нет, он должен спасти вам жизнь или облегчить смерть. Либо то, либо другое.
Будто сговорившись, пулеметы замолчали. По всей видимости, пока не стемнело, белые и красные спешили занять более выгодные позиции.
Мура надела золотую цепочку через бритую голову молодого белогвардейца ему на шею, и тот увидел, как священная подвеска упала ему на грудь. Он приподнял ее, поцеловал, расстегнул рубашку и спрятал фигурку:
– Спасибо.
Мура вздохнула всей грудью и, поджав под себя ноги, обхватила их руками.
– Ах, если б только я была Россия! – проговорила она.
Она почувствовала, как Гриша внезапно весь напрягся, как если бы он ожидал этого заявления. Весь его вид, казалось, спрашивал: «Что бы вы тогда сделали, Мура?», но он не произнес ни слова.
– Я собрала бы все свои силы, – продолжала она, – и мне было бы так жалко всех! Так жалко, что я выплюнула бы, исторгла бы из себя все зло, которое во мне сидело бы. Я ведь не злая в глубине души. Все мои писатели, музыканты, мыслители всегда были против этих ложных идей, пришедших откуда‑то извне. Они всегда знали, что единственные истинные узы – это узы, объединяющие Сварога, Великого Князя и русский народ. Я слышу, как они все кричат об этом внутри меня. Ах, я бы слушала их, если бы была Россией, и как бы я их всех любила, этих моих бедных русских! Как я просила бы Сварога, чтобы он защитил тех, кто на праведном пути, и чтобы вернул на него заблудших! И мне кажется, Гриша, да, мне кажется, что у меня хватило бы сил, чтобы очиститься, возродиться и вернуться к Небесному Путнику такой, какой он меня сотворил.
– Я думаю, женщина могла бы совершить такое, – произнес юноша. – Мужчина – нет, а женщина – да. Все спасти чистотой одной‑единственной души.
– Как? – спросила Мура одним взглядом.
Он вертел в руках травинку.
– В общем, достаточно было бы просто сказать «да».
– Что – «да»?
– Просто «да».
– Кому?
– Богу, конечно. Отдаться Ему и позволить Ему войти в вас, Мура. Я верю, что Россия может быть спасена девушкой. Не той девушкой, которая поведет за собой армию, как это уже было, кажется, во Франции, а девушкой, которая согласится, чтобы на нее снизошел Дух Святой. Со всеми вытекающими из этого последствиями. Потому что, в конечном счете, спасает один лишь Бог.
– Какими последствиями?
Какое‑то мгновенье молодой белогвардеец беззвучно шевелил землистыми губами, словно подыскивая слова, чтобы произнести неизрекаемое.
– Меч пронзил бы сердце этой девы, – сказал он чужим голосом. – Она увидела бы, как вокруг нее умирают тысячи невинных, и знала бы, что всё это из‑за нее. У нее родился бы сын, которого многие сочли бы безумным. Другие захотели бы сделать его военачальником, который спас бы Россию, но он отказался бы, ибо Россия не может спастись отдельно от всего мира, как Ростов не может быть спасен отдельно от России, впрочем, и мир не может быть спасен войной. Слышите, что я говорю, Мура? Этот сын был бы презираем, непонимаем, отвержен и в конце концов погиб бы от пыток в застенках ЧК. Он был бы позором своей семьи, и мать пережила бы его, стократ испытав в своем сердце боль, терзавшую его тело. Но этой ценой была бы спасена Россия, и именно через русских обрел бы спасение весь мир.
Облака, клубившиеся низко над горизонтом, начали окрашиваться красным, как комки ваты, пропитанные кровью.
– Если речь идет только о самопожертвовании, – начала Мура, но Гриша перебил ее:
– Эта девушка должна была бы быть лучшим из того, что породило человечество. В ней должно было бы быть сконцентрировано все самое благородное, самое отважное, что когда‑либо делали, думали, чувствовали люди, и эта концентрация должна была бы быть столь велика, что Бог и правда вселился бы в нее, что он согласился бы зависеть от нее, подчиняться ей, быть ребенком у нее на руках. Да, он пошел бы на такой безумный риск, он заключил бы это абсурдное пари и выиграл бы его.
– А она? – спросила Мура.
Солнце скрылось за облаками и, невидимое, осенило их сияющим ореолом своих видимых лучей, украсив небо подобием короны белого золота. Все напряглось, наэлектризовалось, напружинилось. Ростов повис между двумя мирами, и никто не знал, который из них возобладает. Первый вечерний ветерок взъерошил березы и вязы, погасли трамвайные пути, в последний раз сверкнуло железнодорожное полотно, померкло золото куполов.
– Она? – откликнулся белогвардеец. – Вы только поймите правильно. Она стала бы Богоматерью, вовсе не согласившись взять Бога в сыновья, а совсем наоборот. На небесах на веки вечные уготован престол для Матери‑Божьей‑в‑Человецех‑Рожденной, и вот именно согласившись принять этот престол, она согласилась бы тем самым дать свою кровь Господу. Матерь Божья – это наша мать сыра земля. Матерь Божья – это микрокосм, это все люди, жаждущие обрести в себе Бога. Матерь Божья – это мир и царица мира, это Премудрость и Промысел Божий. Матерь Божья, Мура, – это все человечество. И самое прекрасное в этой истории то, что Господь создал человечество, способное воссоздать Его Самого. В противном случае, все это было бы неинтересно.
– Да, но она‑то? – повторила Мура. – Она – эта обыкновенная девочка, как все…
– Эту обыкновенную девочку назовут Зерцалом Божественной Святости, Престолом Премудрости, Обителью Духа Святого, Таинственной Розой, Золотым Чертогом, Ковчегом Слоновой Кости, Утренней Звездой, Лилией, Ладаном, Миррой, Брачным Покоем, Огненной Колесницей, Вертоградом, Книгой, Крепостью, Столпом, Венцом, Дарохранительницей, Башней, Спасением, Исцелением, Заступницей, Женой Пречистой.
Гриша поднялся.
– Божья Матерь – это люди, – произнес он тоном, в котором слышалось какое‑то желание, которого Мура не услыхала.
Она глядела на родной город, лежавший у ее ног, и вновь и вновь думала о прожитой в этом городе жизни. Сначала было счастье, скромное счастье в кругу дружной, веселой семьи, исповедовавшей добро. Затем – испытания. И она – лицом к лицу с этими испытаниями. Ей и в голову не приходило гордиться тем, что она делала. Да и что ей было делать еще? В ее боли за семью, за Ростов, за Россию не было горечи, как не было в ней и мелкого тщеславия. Просто и естественно сносила она людскую долю – страдать самому, стараясь облегчить страдания ближнего. Она думала о сестренке Сашутке, так гордившейся своим новым картонным ранцем, что это помогло ей позабыть о смерти отца и безумии матери; о братике Мишутке, который боялся засыпать, потому что каждую ночь ему снился огромный людоед весь в красном; об остальных ребятишках, уцепившихся за нее, как потерпевшие кораблекрушение цепляются за бревно, и почувствовала, как в ней, ни разу в жизни не подумавшей о мужчине как о мужчине, растет и ширится материнское чувство. Да, ей показалось, что это она родила, оставшись непорочной, всех своих братьев и сестер, всю свою семью, а может быть, и Ростов, и всю Россию. Но стать матерью всего мира? Матерью Бога? Сварога? Нет.
Она тихо покачала головой:
– Я бы не смогла, – проговорила она. – Я всего лишь русская девушка, которая делает, что может.
Глаза юноши блеснули почти угрожающе.
– Берегись, – сказал он. – Самоуничижение паче гордости.
Они надолго замолчали, словно боясь нарушить создавшееся равновесие. Вдруг в наступивших сумерках на окраине города стали один за другим вырастать огненные столбы, а под ногами у них отверзлись огромные воронки. Взрывы сотрясли землю, и железный дождь застучал по разлетающимся под его ударами крышам. Отскакивая от стен, завизжали осколки снарядов. Снова застучали пулеметы, теперь уже гораздо ближе, чем раньше. Сорванная пулеметными очередями листва золотым дождем медленно опускалась на землю. Внезапно снизу из долины донесся крик. На поверхности земли показались ряды маленьких зеленоватых, словно игрушечных, человечков с ружьями в руках, и последний луч солнца посеребрил их штыки. Они отважно бежали вперед, слышно было их бравое «ура», казавшееся смешным на таком расстоянии, но страшное для тех, кого они атаковали. На переднем фланге раскрыла крылышки и застыла, как на булавке, красная бабочка – их знамя.
– Прощай, – сказала Мура.
Гриша отошел на пару шагов, вернулся, снял с шеи Перуна и отдал его остолбеневшей от удивления Муре. Затем зашагал прочь. Он спускался по крутому склону прямо, не разбирая дороги.
Наступавшие, остановленные огнем оборонявшихся, занявших позицию в зарослях ивняка, попадали на землю и, выстроив наскоро укрепление из своих же убитых, открыли ответный огонь. Оборонявшиеся отвечали им из‑за ив. Над жнивьем ежесекундно пролетали сотни пуль.
Гриша вышел на поле ровно посередине. Чтобы добраться до своих, ему нужно было пройти вдоль канавы, налево, но он перепрыгнул через нее и, не замедляя шага, помчался напрямик под градом жужжащих, как слепни, пуль.
* * *
Он побывал у самых высокоцивилизованных народов, у ассирийцев и у инков, у индусов и китайцев, у египтян, арабов и греков. Посетил он и примитивные племена всех цветов кожи – белых, желтых, черных. Он был потрясен разнообразием человеческих пород, особенно по сравнению с относительным однообразием ангельских чинов. Он ел маниоку с женщинами племени уолоф и китовый жир с эскимосками и все больше и больше убеждался в той благодати, которой наделены все женщины рода человеческого. Да, вне всякого сомнения, если бы Бог захотел вырвать падшее человечество из его бедственного положения, Он взял бы себе для этого мать, а не отца, ибо мужчина – носитель зла.
Но когда самые святые женщины, которых он только смог сыскать, постигали смысл возложенной на него миссии, они поспешно говорили «нет». Одна не желала иметь сына‑парию, другая не хотела лишиться вполне законной радости человеческой любви, та умирала от мистического ужаса перед таким противоестественным соитием, этой само утверждение о том, что Бог может стать человеком, казалось святотатством: «Если ты считаешь, что это возможно, ты не веришь в Бога». Были и такие, кто принимал его то за язычника, то за обманщика, то за чудака.
А он, ангел, знал: не выполни он своего предназначения, люди погибнут навеки.
* * *
Все любили Марион.
Никто не завидовал ни ее доброте, ни ее красоте. Ибо и то, и другое было так же естественно, как то, что солнце греет, а корова дает молоко. Ей прощали даже то, как быстро она поднялась: сначала она просто пасла гусей, потом ее взяли на кухню помощницей кухарки, затем, когда старая маркиза заметила ее чистоплотность, ее сделали горничной, а теперь, несмотря на молодость, она уже носила на поясе все ключи от замка, раз в месяц выдавала сахар, ухаживала за больными и каждый раз, когда управляющий, господин Жюль, отправлялся в своей повозке в Перигё, составляла список необходимых покупок, – потому что в довершение ко всему она, неизвестно как, выучилась читать и писать. Все попрошайки, нищие, кривые, хромые и увечные на пять лье вокруг знали Марион. Господин друид и помыслить не мог обрезать ветку омелы без ее участия; школьный учитель брал у нее почитать календарь, а окрестные мелкопоместные дворяне величали ее «мадемуазель». Старая маркиза умерла, но с разрешения молодого графа (которого никто никогда не видел, поскольку он все время проводил либо на войне, либо при дворе, либо в других своих имениях) жизнь в замке шла своим чередом, как при ней. Господин Жюль получал арендную плату с фермеров и отсылал деньги хозяину, мадемуазель Марион заботилась о поддержании порядка в имении в ожидании того дня, когда наследнику придет наконец в голову проведать колыбель своего старинного рода.
Можно догадываться, что в воздыхателях у мадемуазель Марион недостатка не было.
Хорошенькая, как картинка, она любила детей, обещая стать лучшей из матерей, но при этом была еще и экономна, и скромна и получала хорошее жалованье, что позволило ей скопить кругленькую сумму. Не считая полутора десятков крестьян, на нее имели виды кузнец из Бурдейля, кабатчик из Поссака и даже небогатый помещик, господин Де ля Рижарди, но Марион отклоняла любые предложения, неизменно улыбаясь и не называя причин. При этом, невзирая на недоброжелательность, присущую обычно добрым людям, никому и в голову не приходило заподозрить ее даже в малейшем легкомыслии, и, за исключением случайных путников, бродячих торговцев или фуражиров, никто никогда не отваживался сделать ей какое‑нибудь низкое предложение. Ни неприличной песни, ни скабрезной шутки, ни грязного слова – ничего такого в ее присутствии. Мадемуазель Марион словно изгоняла зло отовсюду, где появлялась. И весь Косе оберегал ее невинность, как драгоценную святыню, принадлежащую всем.
Мадемуазель Марион должно было скоро исполниться двадцать пять лет, но она по‑прежнему оставалась юной и свежей. Одним погожим сентябрьским утром господин Жюль попросил разрешения поговорить с ней. Поскольку они виделись каждый раз, когда следовало уладить тот или иной хозяйственный вопрос, то есть по нескольку раз в день, Марион была очень удивлена той торжественностью, с которой он к ней обратился, и предложила потолковать прямо сейчас, не откладывая. Однако он пожелал встретиться с ней позже, так как хотел должным образом подготовиться к свиданию. Пряча улыбку под капюшоном своей накидки, она предложила встретиться назавтра, на кухне, в одиннадцать часов утра, но и это ему не подошло, поскольку на кухне всегда толклись какие‑то бездельники. Наконец они сговорились встретиться около руины, которую покойный господин маркиз приказал когда‑то построить в укромном уголке парка.
Мадемуазель Марион явилась туда в назначенное время, как обычно в фартуке, и нашла там господина Жюля в воскресном костюме. На нем был сюртук темно‑зеленого сукна с желтым жилетом, в руках он держал трость с серебряным набалдашником и перчатки, а на голове его красовался несколько потрепанный парик, который он надевал только по самым большим церковным праздникам.
– Мадемуазель Марион, – начал он, слегка заикаясь (обычно он называл ее просто Марион). – Вы знаете, что мне уже сорок лет, что я вдовец, что я в рот не беру ни капли, что наши хозяева всегда меня уважали и что у меня, как говорится, имеется кое‑что за душой. В моем домике есть даже гостиная. Я же вот уже десять лет пристально наблюдаю за вами и признаю, что в вас есть все качества, которые порядочный человек желал бы видеть в своей супруге. Хотите ли вы стать моей женой? Не отвечайте сразу. Я знаю, что вы отказывались от более выгодных партий, и, что уж там говорить, почти не надеюсь на положительный ответ. Обещаю же вам, что если вы скажете нет, я без малейшей жалобы сниму жилет и парик и никогда больше даже не попытаюсь заговорить об этих глупостях. Так что же, нет?
Она увидела, как он побледнел, и не заставила его ждать больше, чем требовалось. Протянув ему обе руки, она сказала:
– Не нет, а да.
Они решили пожениться весной: Марион нужно было время, чтобы приготовить приданое.
В тот год выдалась суровая зима. Вся округа покрылась снегом, пруд промерз до самого дна, так что по нему можно было проехать на лошади. Дома и деревья трещали от стужи, а волки выли на луну.
Однажды вечером все собаки в замке разразились яростным лаем. В дверь постучали. Старик слуга пошел отворять, прихватив с собой увесистую дубину. На пороге стоял молодой человек, его широкий плащ и треуголка были запорошены снегом.
– Господин граф! – воскликнул слуга, которому показалось, что он узнал в незнакомце повадки его отца – маркиза, не подумав, что тот должен был унаследовать и отцовский титул.
Молодой человек ничего не сказал на это, спросив только: «Как тебя зовут, старик?» и приказав, чтобы позаботились о его лошади. Марион принесла ему кувшин вина и холодного мяса, поскольку огонь на кухне был уже потушен и большинство слуг спало. Он внимательно посмотрел на нее и назвал «мадемуазель». С первых мгновений он стал выказывать ей особое уважение, словно она была знатной дамой, а не простой служанкой, которая должна приготовить ему постель.
Утром, когда взошло яркое солнце, весь замок заискрился, засверкал под снегом, словно радуясь приезду хозяина. Хотя хозяин был весьма странен: приехал ночью, без слуги, почти без вещей, не захотел проверять представленные ему управляющим счета, целыми днями только и делал, что охотился на волков, а по вечерам требовал общества мадемуазель Марион, с которой обращался по‑прежнему в высшей степени деликатно. Они играли в пикет и в триктрак, сидя перед огромным готическим камином, который старый маркиз неизвестно почему приказал сохранить в отделанном по новой моде салоне. Сначала Марион робела, но скоро, благодаря необычайной обходительности хозяина, стала чувствовать себя совершенно свободно. Он предложил научить ее кататься на лошади, на что она с охотой согласилась. Они проводили все больше и больше времени вместе, но Марион была Марион, и никто не посмел ни в чем упрекнуть ее.
Однажды, видя, с каким глубоким вниманием господин прислушивается к каждому ее слову, Марион поделилась с ним своей тревогой о бедствиях, постигших их край. Лето было дождливым. Все зерно сгнило на корню. Селяне не знали, чем они будут засевать поля весной. Хозяин тотчас позвал господина Жюля, назначил суммы для раздачи бедным, даже сам посетил их, чтобы лучше понять, в чем они нуждаются, приказал дать им зерна из закромов замка. Тронутая такой отзывчивостью, Марион позволила себе в следующий раз посетовать на людское горе вообще. Она только что выиграла в кости три ливра и шесть су и, пряча деньги, которые завтра же должны были перекочевать в карман к такому‑то и такому‑то (она знала, к кому), она заговорила без обиняков:
– Я прекрасно знаю, господин граф, что вы не можете облегчить страданий всех, кому тяжело живется в нашей провинции, не говоря уже обо всей Франции и обо всем роде человеческом. Достаточно но и того, что вы так заботитесь о своих подданных. Но мне трудно смириться с тем, что на земле столько несчастных, особенно детей. Я говорю не только о голоде, который всегда можно объяснить либо неурожаем, либо неумелым ведением хозяйства, либо пьянством земледельца. Я говорю о самом пьянстве, о воровстве, о насилии, которое люди все время причиняют друг другу и жертвами которого чаще всего становятся малые дети: сколько оплеух сыплется на их чистые щечки, сколько жестоких побоев терпят они где‑нибудь в глубине конюшни. А разбои на большой дороге, а взаимная ненависть в семьях! Я уверена, что из десяти случаев отравления ради скорейшего получения наследства девять остаются безнаказанными. А знаете ли вы, сколько наших молодых людей становятся жестокими к своим родителям, когда те теряют силы и не могут больше работать? Я знаю стариков, которые пытались наложить на себя руки, чтобы их не попрекали куском хлеба. Вот вы ученый человек, господин граф, можете вы мне сказать, почему в мире столько зла?
Молодой граф вытянул к каминной решетке стройные ноги в шелковых чулках.
– Да, мадемуазель Марион, могу. И даже более того: хоть это и покажется вам невероятным, я прибыл сюда специально, чтобы сказать вам, что вы можете что‑то с этим сделать.
– Я? Господин граф смеется надо мной. Для этого надо было бы быть королем, да и то разве наш добрый король в силах изменить что‑либо в нашей природе?
– Природа, – сказал граф, рассеянно отодвигая мешочек с костями, – не была сотворена такой дурной. Высшее существо, которое пожелало, чтобы мы приобщились к блаженству, создало нас хорошими. Но если бы оно не дало нам одновременно возможности не быть таковыми, мы стоили бы не больше автоматов господина Вокансона.[27]Нас шокируют человеческие несчастья и особенно то зло, которое люди причиняют сами себе. Но лишите человека возможности творить зло, и вы увидите, как мир окаменеет, все в нем остановится, а следовательно, перестанет вершиться воля того высшего существа. А чтобы она вершилась, необходимо, чтобы была возможность обратного: в этом и заключается предназначение человека. Я охотно сказал бы, что вся Вселенная сейчас как роженица и что в конце времен она разродится человечеством, закаленным в горниле зла.
– Хорошо, пусть люди страдают, господин граф, если вы считаете, что это нужно; пусть страдают, пусть причиняют страдания другим, но не детям!
Граф сквозь прутья решетки глядел на пламя.
– Надо, чтобы человечество породило своего Искупителя.
– Да, – согласилась Марион, – а знаете, что бы я сделала, если бы была нашим богом Диспатером?[28]Вот как бы я рассуждала. Я создала человека неосторожным и непослушным. Он попал в хорошенькую переделку, но в том есть и моя вина. Так вот, мне надо снова засучить рукава и вытащить его оттуда.
– Ну, и как бы вы действовали, чтобы вытащить его, если бы вы были богом, мадемуазель Марион?
– Ну, я сама бы стала человеком. Я переносила бы жару и холод, голод и жажду, меня бы ругали и били, но я ни разу не отплатила бы злом за зло. Чем больше зла мне делали бы, тем больше я делала бы добра, и, вот клянусь, в конце концов я бы его все исчерпала – человеческое зло, потому что оно не бесконечно.
– А в каком виде вы бы пришли на землю? Мужчиной? Женщиной? Какого возраста?
– Конечно же ребенком. Почему вы хотите, чтобы я лишила себя матушки? Я бы выбрала себе хорошую, добрую матушку, только бедную и угнетенную. Слушайте: я бы взяла крестьянку из наших мест и родилась бы у нее в большой кровати с пологом, между маслобойкой и мучным ларем, а может даже, если бы она была совсем нищей, в соломе, где‑нибудь в хлеву или на конюшне. И я оставалась бы Богом, творцом мира, высшим существом, как вы говорите, но в то же время была бы таким толстым пупсиком, теплым и щекастым, туго спеленутым, и сосала бы молочко из груди моей мамочки‑крестьянки. И лучше бы я была мальчиком, потому что мальчикам проще заставить себя слушать.