Программа обучения в специальной группе «В» 20 глава




– Вы как на кавказском застолье, – усмехнулся Костенко, – «официально заявляю»…

– А что? Хорошие люди и отменно застольную выспренность чувствуют, а я не против.

– Я – против.

– Как же так? За чувство и против выспренности? Корни ведь одни.

Костенко молча снял трубку и заказал Тадаву.

Тот ответил сразу же – Костенко показалось, что он и ночевал в кабинете.

– Ну что у вас? – спросил Костенко.

– Владислав Николаевич, полный мрак. Все то, что вы мне передали в прошлый раз, – в работе; результатов пока никаких. Очень жду писем или записок Милинко – эксперты без его почерка как без рук.

– Думаете, я его писем не жду? Не меньше вас жду. Нет писем. Нет. Только в Израиле…

– Что, что?!

– В Израиль он пишет, нам не хочет, – ответил Костенко. – Карандаш у вас под рукой?

– В руке.

– Записывайте: срочно связаться с Кокандом; там в одном из отделений связи Милинко получал письмо из Тель‑Авива от Ивана Журкина. Смотреть надо начиная с ноября по март – апрель и далее. Теперь: можно ли установить, кто, когда и кому вручал на фронте именные карабины, очень небольшие по размеру, хорошо укладывающиеся в чемоданчик, сделанный из металла, по виду похожий на алюминиевый, но сверху забран пробкой, чтобы не тонул. Посмотрите по аналогам, перелопатьте данные «Интерпола» и немедленно выходите на связь.

Костенко положил трубку, спросил:

– Ну а что ваши милинковские знакомцы рассказали?

– Хороший, говорят, мужик.

– Полезная информация.

– Да уж… Один, Лыков, помянул Петрову: «Мол, какая‑то баба у него есть, с образованием, очки носила, он ее раз подвез к магазину». Петрова‑то как раз очки носила, хотя это ее не портило, наоборот, сослуживцы говорят, делало привлекательной, глаза казались большими, как у совы.

– Вы глаза у совы видали?

– Ну и въедливый вы…

– Это как? Хорошо или плохо?

– Хорошо. Так вот, изо всех опрошенных знакомых Петровой только одна подруга знала о ее романе с Милинко.

– Конспираторы…

– Мотивировка занятная: «Если хочешь, чтоб мы были счастливы, – говорил он, – молчи про нашу любовь, иначе она – как бельмо на глазу, зависть одолеет».

– А что? Лихо мужик заворачивал. Профессионально, сказал бы я. С точным учетом женской психологии: единственное, что может остановить их откровения, – боязнь потерять любимого. Долгий он парень, этот Милинко, о‑очень долгий…

– Теперь по поводу Коканда… Вы сказали, что он там письмо получал?

– Получал.

– Петрова родом из Коканда – вот в чем штука‑то…

– Адрес установили?

– Запрос передал во Всесоюзный адресный стол, ждем.

– Нет, вы лучше звоните в Коканд, так вернее будет.

 

Капитан Урузбаев из Кокандского угро приехал к Клавдии Евгеньевне Еремовой поздно вечером, извинился, перешел сразу к делу:

– Когда же племянница ваша вернется? Мне надо ей письмо передать из Магадана. Ей и Григорию Милинко.

– Кому, кому? – удивилась старушка. – Какому Григорию? Лапушка ко мне одна в январе приезжала. Погостила и отправилась на работу, она теперь в Сибири работает…

– Где?

– На БАМе… А что?

– Да нет, ничего, вы мне хоть адрес скажите, я ей письмо перешлю – и гора с плеч.

– Так она мне адрес не оставила… Молодежь… Обещала написать, да вот до сих пор и пишет. На БАМе, на северном участке, очень хорошие оклады, масса льгот, лучше даже, чем в Магаране.

– Она долго у вас гостила?

– Да что вы! Забежала – я ж у нее одна на всем белом свете, – сказала, что специально сделала остановку в Коканде, и – на Север.

– Это когда было? В конце или начале января?

– Это? – переспросила старушка. – Погодите, милый, погодите… Отчего ж я вам про январь сказала?! Ах, да, она меня спутала, говорит, отдохну на море, а с января переберусь на БАМ. Она у меня осенью была, в октябре или ноябре, что правда, то правда…

– Может, я не к вам пришел? – сыграл Урузбаев. – Она чуть прихрамывает, эта Петрова?

– Да что вы?! Уж такая нежная, такая голубушка…

– Покажите ее фото, – сказал Урузбаев, – а то еще чужому человеку письмо оставлю…

– Пожалуйста, – ответила старушка, поднялась с кресла, стоявшего возле окна, проковыляла к комоду, открыла ящик, достала альбом, протянула капитану. – Вот смотрите. Вы, кстати, откуда?

– Мой брат в Магаране с нею работал, она по приискам, а он ревизором… Где ж ее фото, матушка? Тут одни старухи…

– Какие ж старухи? – обиделась Клавдия Евгеньевна. – Вы смотрите пятую страницу. Вначале мы, сестры, потом наши мужья‑покойники, а уж после – лапонька и внук Ирочки, Гоша…

Урузбаев протянул старушке альбом: все фотографии Петровой были аккуратно вынуты, все до одной.

– Боже мой! – всплеснула руками старушка. – Да как же так?!

– Вы из комнаты выходили, когда племянница к вам заезжала?

– Конечно! То на кухню, то к Заире – взять тмин, я ж пирог пекла, то в лавку, за лимонадом… Боже ты мой, что ж это такое, а?!

(За давностью отпечатков пальцев на альбоме установить не удалось. Потом, однако, экспертиза уточнила: следы есть, но рисунок не читается, фотографии вынимали в перчатках.

Никаких других сведений о Петровой в Коканде собрать не смогли.

А Милинко действительно письмо «до востребования» из Израиля получил. Подпись, впрочем, неразборчива. Паспорт предъявил свой. Образец подписи отправили в Москву.)

 

 

 

…Жуков дождался, пока Костенко кончил заниматься утомительной гимнастикой, и, перед тем как тот отправился в душ, сказал:

– Вашу девушку выгнали с работы.

– Какую девушку? – удивился Костенко.

– А журналистку.

– Да вы что?!

Жуков достал из кармана газету, сложенную трубочкой, бросил на стол:

– За вашу информацию.

Костенко развернул газету, нашел в нижнем правом углу маленькую заметку «Ночи будут без страха», отметил, что под корреспонденцией стояло «Кира Королева». «Уроки «Комсомолки», – подумал он, – молодец, девчонка».

– А в чем, собственно, дело? – спросил Костенко. – Она не переврала ни одного моего слова, только добавила про нашу работу, мужество, закон и все такое прочее, красиво подала. В чем же дело?

Жуков пожал плечами:

– В нашем городе – и вдруг «кошмарные преступления»? Быть такого не может, потому что не может быть никогда… Первого секретаря нет, в Академии общественных наук защищает докторскую, председатель исполкома уехал по районам – заступиться было некому, сработала машина чиновной перестраховки.

– Исполком далеко? – спросил Костенко.

– За углом. Но нет смысла.

– Не надо бежать поступка, Жуков. Легче всего, когда «нет смысла». А вот правильнее будет поступить!

– Ну‑ну, – усмехнулся Жуков. – Валяйте.

– Вам докладывали обстоятельства дела, над которым мы работаем?

– После статейки запросил, – ответил зампред исполкома.

– Значит, статья пошла на пользу?

– Нет, во вред! Вы думаете, противник не воспользуется этой статейкой! Думаете, не появится по разного рода «голосам» сообщение о росте бандитизма!

– Одна минута, – сдерживая себя, чтобы не сорваться, медленно произнес Костенко. – Кто где хозяин? Неужели эти самые «голоса» имеют хоть какую‑то силу?

– Кто это сказал?! Я так не говорил!

– Нет, вы сказали именно так. И позвольте мне задать вопрос; какое имеют право – по советскому законодательству – увольнять с работы человека без каких‑либо к тому оснований?

– Распространение панических слухов, по‑вашему, не основание? Она – не пекарь, пекаря я б не уволил! Она, понимаете, работник идеологического фронта!

– Значит, работник идеологического фронта стоит на особом положении?

– А вы как думали?

– Я думал, что Конституция – одна для всех. Или ошибаюсь?

– Я, понимаете ли, позвоню в Москву, вашему начальству! Что это у вас за демагогические замашки!

– Нет, это я пойду к вашему руководству и напишу рапорт о возмутительном самоуправстве!

– Выбирайте выражения, товарищ, – перейдя на глухой полушепот, сказал зампред. – Не забывайтесь.

– И вы старайтесь.

Костенко резко поднялся и, не прощаясь, вышел из кабинета, обшитого панелями красного дерева.

 

…Секретарь обкома по пропаганде был молодым еще человеком, лет тридцати пяти, не больше.

– Неужели сняли? – спросил он, выслушав Костенко. – Ну это мы поправим. Накажем ее, конечно, что, не посоветовавшись, жахнула скандальную информацию, и редактора и ее накажем…

– Одна минута, – по‑прежнему ярясь, не отойдя еще после первого визита, остановил собеседника Костенко. – А за что наказывать? Королева советовалась со мною. Она не переврала ни одно мое слово, а нам – в интересах операции – было важно, чтобы такого рода заметка появилась. За что ее наказывать? Если журналист будет ходить советоваться по поводу каждой своей заметки – тогда надо закрыть газеты.

Секретарь посмеялся:

– Знаете, как все дело развивалось?

– Дело ж не уголовное, – отошел, наконец, Костенко, – откуда мне знать?

– Один из моих коллег прочитал заметку и спросил на бюро: «Неужели возможен такой ужас? Теперь, думаю, вечером начнут электроэнергию экономить – все равно никто из дома не выйдет, чего ж зря фонари жечь?» Это у нас больной вопрос, исполкому часто достается за плохую освещенность улиц. Ну вот те и выспались на газете.

– Как же вы им это позволили?!

– Я поручил исполкому разобраться. Есть сигнал – надо принимать меры. Или вы против?

– Смотря какой сигнал. Я представляю себе состояние молоденькой девушки, которая койку снимает, чтобы только работать в здешней газете, а ведь в Москве есть квартира, папа с мамой, а она приехала сюда, набраться духа северной романтики, которая замешана на братстве, доброте и взаимной выручке. И – набралась.

– Мда, – сказал секретарь и снял трубку. – Алло, Игорь Львович, что, приказ на Королеву у тебя действительно уже пошел в кадры? Нет, ты отзови этот приказ, дело тут такое, что нашу журналистку уголовный розыск попросил помочь, так было надо напечатать… Да… Да… Нет, вы не так поняли… Да. Вы ее пригласите, успокойте… Ну? А где же она? Так найдите! Что, у вас в редакции никто не знает ее адреса, что ли?

Секретарь положил трубку, полез за сигаретами.

– Сложная штука, – сказал он. – Я теперь без бумажки не выступаю, особенно в районах. Раньше не знал, что такое шпаргалка… А тут случилось такое… Ездил недавно в один район, ну и разобрал ляпы в газете, много досадных ляпов; зевают их от скуки, прямая противоположность тому, что сделала Королева… А потом узнаю, что после моего выступления, ничтоже сумняшеся, трех журналистов – причем наиболее активных, задиристых – поснимали с работы. Авторитет – штука сложная, особенно с нашими прошлыми привычками. Увлечешься, скажешь что, а уж готовы услужить. Крылова помните? «Услужливый дурак…»

– Что вам «услужливые» сказали о Королевой? Исчезла? Нет ее?

– Найдут…

– Пригласили б вы ее, а? Право слово, так мы умеем людей терять, так уж умеем! А потом дивимся – отчего цинизм?

– Эк вы на меня бочку покатили… Но в порядке справки: у меня семнадцать газет, телевидение, радио, вещание на рыболовную флотилию, высшие учебные заведения, агитаторы, вечерние университеты, а в отделе всего девять человек.

– Поручили б, что ли, Королевой ударить исполком по поводу плохой освещенности города, – задумчиво продолжал свое Костенко. – Спасли бы девчонку, привили б ей борцовские качества, право!

– Надо подумать. Предложение любопытно. Хотя проходить будет трудно – нравы провинции живучи, чтоб все было тихо, спокойно, лучше тассовские материалы перепечатать, да АПН сейчас рассылает, а про своих – фото. В цеху или на полях. Боятся еще на местах активности, ждут, когда сверху придет циркуляр. Отсюда – пассивность, лень, безынициативность… Ну а теперь о вашем деле… Найдете?

– Найдем.

– Когда?

– Не обещаю, что скоро. Узел странный, и почерк какой‑то совершенно особенный, так что хлопот много. Жуков ваш – золото, настоящий сыщик, повышайте, пока не поздно, а то в Москву заберем.

– Он – кто?

– Начальник угро города, а ему вполне уже пора бы в кресло заместителя начальника областного управления садиться, ас сыска.

– Жуков – фамилия запоминающаяся, – сказал секретарь. – Зовут его, кажется, Алексей Иванович?

Костенко, наконец, улыбнулся:

– Уважаю информированных людей. Девочку позовите, ладно?

– Красивая?

– Очень.

– Приглашу. А вы найдите вечер и выступите перед слушателями университета марксизма. Люблю злых, атакующих спорщиков. Договорились?

– Хорошо. А я к вам в приемную Королеву доставлю, пусть сидит; когда выкроите минуту – она под рукой, да?

 

…Киру он нашел сразу – Жуков, пока Костенко ходил по кабинетам, запросил ее адрес и выяснил, как удобнее и быстрее к ней проехать.

Девушка лежала на металлической койке, у окна, закинув руки за голову, тяжелые волосы разметались на голубой наволочке, очень красиво.

Она, казалось, не удивилась приходу Костенко, но не поднялась, сказала тихо, простуженным своим басом:

– Спасибо. Мне уже передали.

– Поднимайтесь, кофе хочу.

В глазах у девушки что‑то зажглось, потухло, потом зажглось снова, она пружинисто вскинулась с кровати:

– А спирта хотите? Я спирта жахнула с горя.

– Незаметно.

– Ну я ж не стакан, пару глотков, а то было так страшно, что просто нет сил.

– Сунулась в драку – забудь про страх. Журналистика – драка.

– Смотря какая.

– Ну о барахле я не говорю, на это времени не осталось.

– В Москву уеду.

– Стыдно.

Она включила кофейник и спросила:

– Почему?

– Потому что дезертирство. Да, в Москве легче, да, в Москве такое вряд ли бы случилось, хотя, увы, еще случается, да, в Москве наибольшее благоприятствие, но хорошо ли это для пишущего – наибольшее благоприятствие?

– Хорошо, – убежденно ответила девушка. – Просто даже замечательно. Почему музыканту – наибольшее благоприятствие, художнику – тоже, а пишущему надо продираться сквозь тернии?

– А куда продираться‑то? – вздохнул Костенко. – К звездам. То‑то и оно. Вам могут предложить написать о том, как плохо освещены улицы, но вы шире глядите: отчего наши города так скучно оформлены, почему мы так горделиво жжем неон на «продовольственном магазине» или «хозтоварах», почему бы вместо этого не придумать интересную современную рекламу, чтобы наши молокососы не вздыхали по рекламе западной или японской… Хорошая, кстати, реклама – не грех бы поучиться. Петр учился, мы у Форда учились, не было в этом ничего зазорного… Напишите, право, вы этим наступите на хвост своему врагу в исполкоме, есть там один… Впрочем, какой он враг… Трус, перестраховщик…

Глаза у девушки мгновенно потемнели:

– По‑вашему, трус и перестраховщик – не враг?

– Надо ли так резко?

– Ой, как вы непохоже на себя сейчас сказали!

Костенко потер лоб ладонью, согласился:

– Да, пожалуй.

– А я вот в вас влюбилась.

– Зря.

– Это мое дело, а не ваше. Это мне важно, вы даже и знать про это не должны были б. Просто легче жить на свете, когда есть человек, о котором радостно думать.

– Об отце думайте.

– Снова не то говорите.

– Ну и что? Красивая вы девушка, я несколько теряюсь, поэтому несу околесицу – разве трудно понять?

– А вы многих женщин видали, которые понимают?

– Видал.

– Вы их придумывали себе. Нет женщин, которые умеют понимать. Есть умные – их мало, – жестко как‑то отрезала Кира, – и дуры – тех много. Ум – это логика, точный расчет, а вам кажется, что они все понимают.

– Не слишком резко? – улыбнулся Костенко.

Кира пожала плечами, поставила перед ним чашку кофе:

– Растворимый, но я много заварила.

– Прекрасный кофе.

– Правда?

– Сейчас сказал истинную правду.

– Я вообще‑то умею заваривать кофе.

– А я впервые попробовал кофе у моей будущей жены, до этого меня с него воротило – горечь, да и только!

– А наше поколение без кофе жить не может.

– Знаете, чем я это объясняю?

– Откуда же я могу знать?

– Я считаю, что это – от спокойствия. Кофе – символ надежности, устойчивости, спокойствия, традиции, если хотите.

– Интересно… Наверное, так и есть… Сядешь в «Молодежном», осень, дождь идет, по улице Горького машины мчатся, а ты возьмешь себе кофе и сидишь, пишешь, смотришь. Правда, так раньше было, теперь подгоняют, очередь, план надо выполнять, на одном кофе разве подворуешь?

– И про это б написали.

– Кто напечатает?

– Умно напишете – напечатают. – Костенко поправил себя: – Рано или поздно. Все равно мы от этого не уйдем, благосостояние таково, что люди хотят отдыхать красиво, а если какие дремучие перестраховщики – против, то они – недолговечны.

– Вашими бы устами да мед пить.

Костенко допил кофе, поднялся:

– Поехали, Кирушка…

– Так меня брат называет, – сказала девушка, подошла к Костенко и погладила его по щеке. – Вот чудо‑то, что милиционер появился. Куда повезете?

– К секретарю обкома, он вас с утра разыскивает, всех поднял на ноги, всем по первое число за вас всыпал. Поехали. И вот вам моя карточка, звонить, конечно, отсюда дорого, но написать можно вполне.

– А ваша жена возьмет и скандал устроит.

– У меня умная жена.

– Одногодка?

– Да.

– Если она умная, тогда я вам надоем письмами… Четыре раза в год буду писать… Ладно?

– Я выдержу и восемь. Но отвечу на четыре, страх как не люблю сочинять, всю жизнь с писаниной, поэтому и весточки мои получаются как протоколы…

 

Костенко высадил Киру у обкома; он видел в зеркальце «Волги», как девушка стояла, не двигаясь, глядя вслед его машине; тяжелые волосы казались средневековым шлемом, глаза были растерянные, по‑детски еще круглые, а нос обсыпало розовыми веснушками…

 

 

Ретроспектива ‑V

(Апрель 1945, медсанбат 54/823)

 

На второй день Кротов почувствовал жар. Он поднимался в нем изнутри, пронизывая насквозь все тело; во рту было сухо, язык еле ворочался, иногда мутилось в голове, и это страшило Кротова более всего – а вдруг бред, понесет тогда черт‑те что, по‑немецки понесет. «Хотя это я замотивировал, – успокаивал он себя, – я сестричке милосердной что‑то по‑немецки сказал, она еще удивилась, а я ответил, что учителем немецкого языка в школе был Артур Иванович, самый что ни на есть настоящий фриц, учил нас от чистого сердца, мне, мол, в разведке пригодилось, я ж разведчик, морская пехота завсегда в разведке первая, морская душа, черная смерть…»

Врач определил тиф, его перевели в отдельную палату, медсанбат занимал двухэтажный дом, бывшее отделение НСДАП, столы были сдвинуты в угол, на стенах белели места, где раньше висели портреты Гитлера.

– Только маме не пишите, – просил постоянно Кротов, – маму пугать не надо, войну сын прошел, а от вши гибнет…

Врач погладил его по бритой голове, улыбнулся:

– Не погибнет сын от вши, спи больше, морячок, спи и ешь…

– Воротит меня с еды, не могу…

– А ты через не могу. Спи…

Когда кризис прошел, более всего Кротов боялся, что сообщили в ту часть, где служил морячок – мичману или тому, второму, Игорю, поэту, вроде Гоши, идейный, наверное, душу изо всех вынимал. (Успел поглядеть в кузове, пока ехал; рвать не мог, трое соседей было.) Письма он не успел уничтожить, и, когда брили, сестры сунули в мешок, унесли в каптерку, а теперь все ушло на дезинфекцию, и ему сказали, что письма, прогладив горячим утюгом, уже отправили по адресам.

– Но вы приписки‑то не сделали, что у меня тиф? – спросил сестру Кротов. – Тиф – не фронтовая болезнь, позорище…

– Да, – ответила сестра, – вы у нас с тифом – первый. Как станете ходить, главврач анкету снимет: где был последние дни перед контузией, с кем общался, что ел. Может, заразу Гитлер на нас хочет напустить…

– Только не сейчас, – попросил Кротов слабым голосом, – я еще в себя не пришел, немочь во мне. Дайте на ноги встать.

Ночью он разыграл спектакль: закричал дурным голосом несвязное, прибежала дежурная сестра, стала его тормошить, а он продолжал истошно кричать:

– Пустите, пусти! Ни шагу назад, братцы! Родина не простит! Они нас тут нарочно держат, лишают фронт силы! Вперед, товарищи, за Родину, за Сталина! Врачи куплены, они – враги народа, они фронт лишают силы!

Разбудил он всех, переполох был, прибежал хирург Вайнштейн, сделал Кротову инъекцию – тот слабо бился, хотя мог ударить очкастого так, что горбатый нос бы ему сразу выправил.

Уснул он через десять минут; Вайнштейн сидел у него в ногах на койке, успокаивал:

– Поспи, родной, поспи, скоро поправишься, вернешься на фронт, только маму сначала навести, у тебя ж отпускной, мы тебе продуктов на дорожку дадим, маме сахару привезешь, спи, сынок, спи, милый…

Когда Кротов почувствовал, что окреп, стал сильнее, чем прежде, ночью пошел по нужде, заглянул в канцелярию, обсмотрел, где лежат книги приема раненых и выписки; прошел мимо каптерки, где хранилась форма и вещмешок, вернулся, лег, долго прикидывал комбинацию, наутро начал подкатываться под сестричку.

– Глашенька, – сказал он ей, когда выключили свет в палатах, – девочка, ты меня только пойми, сердцем пойми… Вот у меня уж два провала в памяти было, а отчего? Оттого, что ярость во мне, душит меня, Глаш… Милая девочка, дай мне одеться, я ж здоров, дай мне формуляр…

– Какой формуляр?

– Ну бумажку на выписку…

Глаша тихо засмеялась:

– А то еще какой такой формуляр, слово‑то не наше… Бумажку я дам, а кто ж тебе, Милинко, аттестат выпишет?

– Мне б только до фронта, там ребята накормят…

– Абрам Федорович говорит, что рано еще, слабый ты, он говорит, после тифа горячка может быть, а ведь не дома ты, в Германии. А ну – свалишься на дороге? Снова тебя к нам везти? Возвратный тиф есть, он прилипчивый, Милинко…

Кротов тренировал себя день и ночь: «Милинко, Милинко, Гриша, Милинко, Милинко, Гриша…» Спасибо, тиф выручил, сначала‑то в горячке он на Милинко не откликался, а потом вспомнил уроки спецгоспиталя в Шварцвальде, где его от дефекта лечили, чтобы приметы не было, заикания: «Спокойно, герр Кротов, все хорошо, слова надо петь, зачем торопиться их произносить? Слово так прекрасно, им надо любоваться прежде, чем произнести». Сначала‑то пел, а как не получалось петь, так на кресло сажали, велели говорить, и если начинал челюстью трясти, ток включали, рассчитали, на каких буквах заикается, тогда и включали, все тело сводит, криком кричи, но говори так, как надо, добились, вот ведь говорю, не заикаюсь… И к Милинко привыкну, к Грише, только держать себя надо в кулаке, если в бреду не открылся… А вдруг открылся?! Вдруг они смотрят за мною, и Глаша эта не Глаша никакая, а подсадная утка. Нужна баба, какая ни на есть, ночь – мое время, а мне одна ночь и нужна… Только с Глашей долго надо, – красивая, а тут одна маленькая, очкастая, глаз не подымает, застоялась, а кто на нее взор положит, на уродинку в очках?»

– Глаш, а как эту очкастенькую зовут, – спросил он, – которая днем дежурит?

– Розка‑то, татарочка? Чего ты ее так – «очкастая»? Она девка хорошая…

– Вы тут все красотки, а на нее никто и не смотрит. Одинокая она? Друга нет?

– Она хирургом хочет стать, все возле Абрама ходит…

«Она возле вашего старого Абрама ходит, потому что рядом – пусто, – подумал Кротов. – Бросит она кривоноса, как только мужиком запахнет. Уродинка, если ее пригреть, из огня каштан потащит».

За завтраком он подозвал Розу, попросил:

– Сестреночка, маленькая, у меня в глазах рябит, ты мне книжку почитай, а? – и руку ей положил на колено, горячую, большую руку…

Когда его выпустили из палаты изолятора, он, по‑прежнему шатаясь, – всячески отыгрывал версию контузии, – завел дружбу чуть не со всеми ранеными; слушал; каждое слово закладывал в память, говорил мало; безрукому цигарку скрутит, лежачему с ложечки морсу даст, у Розы ведро выхватит из руки, та вся зардеет, идет следом, как собачонка…

 

…Аттестат он выкрал, историю болезни – там, где было записано, когда поступил с контузией и когда начался тиф, – вырвал, спустил в сортир, вещи из каптерки тайком взяла Роза, ушел он на рассвете, сел на попутку, поехал к матери Милинко, в Осташков.

 

 

 

На аэродроме было столпотворение: отпускной сезон.

– Выпьем? – предложил Костенко.

– Пошли, – вздохнул Жуков. – А то как дерьмом вымазанные расстаемся – никакого сдвига, обидно…

– Сдвинем, – ответил Костенко. – И обижаться не на кого – профессионал работал. Когда переберетесь в Москву?

– Вы что, серьезно? – спросил Жуков, сев за столик.

– Вполне.

– Да не поеду я. Старый стал. А старость прежде всего бьет по легкости в передвижениях. Не сердитесь. Да и с вами работать, говоря честно, не сахар.

Костенко выпил стопку, задышал сухим сыром, поинтересовался:

– Почему?

– Слишком сильный вы человек, под себя гребете. Вам бы силу скрывать, а вы себя напоказ. И так дурень дурнем, а с вами и вообще себя недоделком каким чувствуешь.

– Играть надо? Свою роль вести? Добрячка‑молчуна?

Жуков ответил убежденно:

– Играть надо всегда, особенно если власть в руках. Слушать, как на вас смотрят, – при начальстве не очень‑то разговорчивы, – и в зависимости от этого играть…

– Попробую, – согласился Костенко. – А вообще вы меня верно приложили. С возрастом человек наиболее подвержен желанию навязать свой опыт окружающим. А опыт – снова вы правы – надобно окружающим легко подбрасывать, а не клеить ко лбу ладонью. Спасибо. Только поздно, видимо, переделывать себя. Страшно сказать, Жуков, мне все время кажется, что я только‑только начал службу, только‑только пришел в кабинет к своему первому шефу Садчикову. А Садчикова убили. – И комиссар, который нас костил, умер. И Тыльнер, из ветеранов, на Ваганькове. И Парфентьев помер. И Дерковский в отставке. А мне – сорок восемь, но уже могу на пенсию, двадцать пять календарных. Страшно, да?

– Диалектика, – ответил Жуков. – Против этого не восстанешь.

– Пилюлю‑то не золотите, майор. Страшно. Я вот только думаю порою, отчего мы так меняемся? И прихожу к занятному выводу: до тех пор, пока не узаконим термин «социалистическое предпринимательство» – в пику капиталистическому, – наш с вами возрастно‑положенческий статус и вера в абсолютность нашего опыта будут приобретать все более мрачные формы. Ленин не зря постоянно говорил: инициатива, инициатива, компетентность, умение быстро поворачиваться, мгновенно реагировать на новое, давить бюрократию, обломовщину пороть публично!

– Связи не вижу с вашим возрастом.

– Плохо смотрите. Связь тут с нашим опытом, что почти одно и то же. Боимся открыть шлюзы инициативе. Рождается пассивность, привычка получать указание, боязнь самостоятельных решений. А это старит.

Жуков пожал плечами, вздохнул:

– Но учиться у вас есть чему. Локаторность в вас имеет место быть, качество редкостное.

– Приятно, конечно, выслушивать комплименты, – ответил Костенко, – особливо после того, как приложили, но вынужден отвести комплимент, Алексей Иванович. Не локаторность, нет. Локатор – логика, расчет, обнаженность; я же поклонник чувственного начала, с чем вы не согласны. И еще: только когда понял, что могу выйти на пенсию, стал смелым, то есть инициативным, не боюсь ошибиться, не страшусь показаться «не солидным» – этого у нас более всего не любят. А ведь если б качества инициативы культивировались в человеке начиная с того дня, как он начал учебу и работу, – ого, как много б мы добились! Обидно, что начинаем себя проявлять перед выходом на пенсию. Надо б закон издать: «Право на ошибку угодно обществу и поощряемо, коль ошибка – результат поиска, стремление постигнуть суть вопроса, выдать оптимальное решение, антирутинное, новаторское». Опять‑таки почитаем Ленина: он предлагал платить работникам наркоматов с процента успеха их работы, до ста тысяч премии, понимая, что глупо экономить на мелочи в гигантском государстве; в нем, в этом нашем гигантском государстве, надо выигрывать по‑крупному – поощряя и наказывая, но – и то и другое – по закону…

– Ура, – устало откликнулся Жуков и выпил свою стопку. – У всех наболело, оттого и многоречивы…

– Ну и зараза вы, майор, – рассмеялся Костенко, – только‑только начнешь вам душу изливать, только‑только в глазах ответ увидишь, как – оп! – и захлопнулось оконце…

– Сквозняков боюсь, оттого и захлопываюсь, – ответил Жуков, положил на стол десятку, поднялся. – Пошли, скликают на московский рейс.

– Снотворное здесь можно купить?

– Боитесь летать?

– Теперь перестал. Раньше боялся, оттого и летал все время, клин клином вышибают. Нет, просто если слишком устал – не могу уснуть.

– Димедрола достанем.

– А полегче ничего нет?

– По‑моему, самый легкий.

Костенко купил димедрола, пустырника, аскорбинки, эвкалиптового экстракта – обожал покупать лекарства, – попрощался с Жуковым у трапа и сказал:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: