– Я читал твое интервью… Действительно, собираешься снимать политический детектив?
Кёс усмехнулся, повторил с раздраженной, издевательской прямо‑таки интонацией:
– «Я собираюсь!» Слава, родной, ты себе не представляешь, как я устал! А в искусстве нет усталости, понимаешь?! Ее не имеет права быть! Когда начинается усталость – тогда нет творчества, тогда суррогат, прозябание, тогда, милый, ремесло, но в плохом смысле этого слова…
– Не отдыхал в этом году?
– Да мне и отдых не в отдых… Ты себе не представляешь, как трудно стало делать фильмы моего жанра, особенно если они за Советскую власть…
– Это как же?!
– Это очень просто, дорогой; это слетаются редакторы, и айда цеплять каждую фразу: «Тут слишком резко, а здесь надо проконсультироваться, а тут – смягчите». А мне не терпится пробовать актеров, работать с композитором, сидеть у художника над его эскизами! А приходится потеть в творческом объединении и каждую страницу смотреть на свет: «Франция обидится, а тут ФРГ не троньте, а здесь слишком резко о президенте, ну а к чему такой удар по Мао, можно и аккуратней!» – «Но я ж делаю кино, а не выступаю в ООН!» – «Ваше искусство – политического звучания!» – «А разве «Черное золото» Алексея Толстого не «политическое звучание»?! А он там по Швеции бабахает, а она – нейтральна! Неужто и ему руки ломали?!» – «То было другое время». – «Нет, было это же время – советское!» – «Мы имеем в виду средства массовой информации – и большого экрана не было тогда, и про телевизор никто еще не знал!» Ну что ответишь?! И при этом все глаза поднимают: «мол, есть мнение наверху!» А нет такого мнения наверху! Есть трусость тех, кто внизу! Есть некомпетентность, а отсюда – страх за принятие решения. Ей‑богу, надо брать сценарий про то, как Ваня любит Маню и как они вместе на рассвете по лесу гуляют, рассуждая о разных разностях, никак не связанных с реальными заботами наших дней. И обязательно чтоб название было каким‑нибудь травяным – «Горицвет», «Переползи‑трава», «Осока»… Тогда никаких проблем – сразу запускают, расхваливают, а фильм потом просмотрят десять человек, но и это никого не интересует – главное, чтоб было все приличненько и спокойно, главное, чтоб острых проблем не трогать! Вот и выходит: «Правда» печатает прекрасную статью или «Комсомолка» – бери, ставь в кино, ан, не тут‑то было: «что можно газете, то не надо в кино и на телевидении!» Ты заметь, как сейчас кино уходит в спасительную классику да в исторические сюжеты – современности бегут, как черт ладана…
|
– Но это ж дико, Кёс.
– Вот потому я и грустный.
– Так драться надо! У вас же пленумы проходят, собираются все киношники, бабахни от всего сердца…
– Бабахал. Ну и что? Со мною все согласны, аплодируют. А как уходит вопрос на низ, так все и вязнет… Демократия… Перепроизводство режиссеров к тому же; планово, то есть ежегодно, должен быть выпуск в институте кинематографии, и всех обученных режиссуре надо пристроить, каждому дать работу – право на труд! А почему ежегодно? Ну почему?! Неужели таланты планируемы?! Это ведь не бритвы и не прокат, это – таланты! Спущено десять мест для талантов – изволь их заполнить!
– А может, лучше все‑таки перепроизвести, чем недопроизвести, Кёс?
Тот махнул рукой:
– Может быть…
|
– А ты чего обижаешься? – Костенко рассердился. – Ты в драке, тут обижаться не положено, надо уметь за себя стоять!
– Искусство – не драка, Славик. В принципе, оно – высшее счастье.
– А по‑моему, истинное искусство – всегда драка, всегда преодоление…
– Сколько можно? – устало спросил Кёс.
– Столько, сколько нужно.
– В тебе редактор заложен, Славик, у тебя внезапно металл в голосе появляется.
– Какой я редактор, Кёс?! Я – сыщик, у меня, кстати, своих забот полон рот, тоже, знаешь ли, до «полного благоприятствия» куда как далеко, и с прокуратурой приходится биться, и от судейских достается… Однако я считаю все это симптомом прекрасным, демократическое развитие предполагает сшибку мнений, учимся спорить, учимся биться за позицию, ничего не попишешь, Кёс…
Внезапно в глазах Кёса появилось что‑то живое, яростное, прежнее.
– Хм, эка ты вывернул, – задумчиво сказал он. – Ты хочешь упрятать все мои боли в концепцию демократического развития? Ловок, ничего не скажешь! Но – любопытно! Черт, я сразу подумал – как бы эту твою сентенцию в сценарий воткнуть, и сразу же увидел лица ворогов: «Да, интересно, но не бесспорно, слишком общо, а потому бездоказательно»…
– Опять‑таки прекрасно, ты и их слова всунь в сценарий. Ты вообще, что ль, против редакторов? «Уничтожить как класс»?
– Отнюдь. Я с радостью взял бы тебя в редакторы. Вообще‑то, в идеале, редактор – это такой человек, который более тебя знает, более образован, более смел; Фурманов, Боровский – одним словом, комиссар. Но ведь мы и редакторов планируем в институте кино, Слава! Нужен ли, не нужен ли – есть план, выдай вал!
|
– Неужели все до единого – бесы?
Кёс ответил:
– В том‑то и беда – нет. Но надоедает каждый раз стучаться в дверь начальства… Занятые, большие люди, все понимают, решают вопросы сразу же. «Я не могу взять в толк, отчего это дело не решалось ранее, нормальным путем, как и положено».
– Но ты обязан допустить мысль, что твои противники совершенно искренне придерживаются иной точки зрения, Кёс. Ты ж их, верно, и не слушаешь – с высоты своего киновеличия. Ты ж в классиках, Кёс. А люди хотят высказать свою точку зрения, отчего б не выслушать?
Кёс мотнул головой:
– «Вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами!» Помнишь Маяковского? То‑то и оно.
Кёс погладил Костенко по плечу, отошел к Эрику Абрамову и Юре Холодову, тот, щурясь, словно в глаза ему светили прожектором, рассказывал о конгрессе парапсихологов в Нью‑Йорке – его там избрали в правление. «Звезда», как‑никак, светоч!
Костенко не удержался, протиснулся к Кёсу, шепнул:
– Ты послушай его, Кёс, послушай и вспомни, как все мы бились, чтоб ему помочь, когда его травили наши научные ретрограды. И он выстоял. Умел драться за свое, сиречь за наше…
Кёс ответил – раздраженным шепотом:
– Значит, я – дерьмо, не умею драться. Или устал, выработался, пустая шахта… Директоры картин гоняют меня по кабинетам: «Надо выбить деньги, еще, еще, еще!» Я спросил одного из них: «Вы требуете, чтобы я получил для производства нашего фильма пятьсот тысяч вместо трехсот, а сколько надо по‑настоящему?» Он ответил: «Двести. Только при условии, что директору развяжут руки. Из этих двухсот еще и на премию каждому осветителю и шоферу останется, такую, что они будут и сверхурочно работать, коли надо для дела…»
…Митька Степанов пришел не один, а с ученым из Берлина, доктором Паулем Велером.
– Знакомься, Славик, он – твой коллега, историк криминалистики, занимается нацистами, теми, кто смог скрыться от суда, так что валяй, обменивайся опытом.
Велер и Костенко отошли к окну, выпили, Пауль хотел чокнуться.
– Нельзя, – сказал Костенко, – у нас, когда поминают друга, не чокаются, обычай такой…
– Хорошо, что вы мне сказали, я думал подойти к маме…
– Она бы чокнулась, – вздохнул Костенко. – Гостю из‑за рубежа все простят, особенно в кавказском доме.
Когда Степанов подошел, наконец, к Григору, – Костенко сразу же заметил это, – тот спросил:
– Как звезда появляешься – последним? Быть знаменитым – некрасиво, не это поднимает ввысь…
– Мы с другом ехали с дачи, Гриша, не сердись, не кори Пастернаком.
Григор напружинился, поднял кулаки к плечам; Костенко понял, тот будет читать стихи, не ошибся.
Он помолчал, потом повернулся к Степанову и закончил стихи вопросом:
– А, Митя?
Костенко подумал, что на месте Митьки он бы обиделся; тот и обиделся, потому что долго не отвечал Григору. Потом обернулся к маме Левона и тете Марго:
– Левон как‑то приехал ко мне на дачу. Мы с ним здорово гудели, потом, помню, Эдик Шим пришел, Жора Семенов приехал, Григор… Давно это было, так давно, что кажется, никогда и не было. А утром меня разбудил звонок, часов шесть было… Звонил Кармен. «Слушай, – сказал он, – ты читал роман Сименона «Тюрьма»? Я не читал. Тогда Кармен сказал, чтобы я сейчас же пришел к нему, взял «Иностранную литературу» и прочитал, отложив все дела. Я прочитал, – слово Кармена было для меня законом, – позвонил ему и сказал, что это замечательная повесть, а он тогда усмехнулся: «Знаешь, оказывается, Хемингуэй, перед тем как уйти, вымазал руки ружейным маслом, чтобы никто из прокурорских не мучил Мэри вопросами; несчастный случай, и все тут». Я написал коротенькую рецензию на эту повесть Сименона. Левон тогда сказал: «Можно печатать». А Левон был требовательным человеком и хорошим другом, он бы никогда не сказал неправды. Я эту рифмованную рецензию нашел случайно, когда мы с Паулем работали на даче…
– Давай, старичок, – сказал Григор, – я с любопытством отношусь к рифмам прозаиков…
Степанов, покашливая от смущения, начал читать:
Нам нет нужды смотреть назад,
Мы слуги времени;
Пространство,
Как возраст и как окаянство,
«Прощай, старик», нам говорят…
Все раньше по утрам весной
Мы просыпаемся.
Не плачем.
По‑прежнему с тобой судачим
О женщинах, о неудачах
И как силен теперь разбой.
Но погоди, хоть чуда нет,
Однако истинность науки
Нам позволяет наши руки
Не мазать маслом.
И дуплет,
Которым кончится дорога,
Возможно оттянуть немного,
Хотя бы на семнадцать лет…
Степанов закурил, заметил:
– Я ошибся на два года, Кармен прожил пятнадцать…
Тетя Марго поцеловала Митьку, что‑то шепнула ему на ухо, он погладил ее по щеке, погладил жестом пожилого мужчины, который гладит женщину‑друга, а не тетю Левона, у которой в маленькой комнатке за кухней они отсыпались после процессов в «Авроре», сейчас этот ресторан называют «Будапешт». «Но для нашего поколения, – думал Костенко, – он всегда будет «Авророй», как и навсегда в наших сердцах останется единственный в те годы танцзал «Спорт» на Ленинградском проспекте, потом, правда, открыли в гостинице «Москва», работал до двух ночи, дрались, как петухи, стыдно, полковник, стыдно. А вот только представить себе, – думал Костенко, – что Митьку, или Кёса, или Бонса, или Эрика Абрамова в те далекие, крутые времена взяли бы за мальчишескую нелепую драку и составили бы в «полтиннике» – так называли центральное отделение милиции, нет его, слава богу, теперь – протокол, и передали бы дело в суд, и вкатили бы два года за «хулиганство». А какое ж то было хулиганство? И не было бы у страны ни писателя, ни прекрасного режиссера, ни дипломата. Как же надо быть аккуратным людям моей профессии, какими же мудрыми хозяевами нашего богатства должны мы быть. Сколько же надо нам выдержки, ведь талант принадлежит всем, а решает его судьбу подчас дежурный лейтенант в отделении милиции; как составит протокол – так и покатится наутро дело…»
– Мне Митя сказал, что вы сейчас заняты каким‑то очень интересным делом, – сказал Пауль. – Пока еще рано говорить или?..
Костенко заметил:
– Так у нас раньше в Одессе говорили: «Пойдем или?» Я постоянно недоумеваю, отчего вы, немцы, тоже так часто кончаете фразу словом «одер». На русский это переводится как «или», да? Вы словно бы даете собеседнику лишний шанс на ответ…
– Знаете немецкий?
– Со словарем, – ответил Костенко. – Есть у нас такая хитрая формулировка при заполнении анкеты. Если человек знает два немецких слова: «Берлин» и «унд», он пишет – «читаю со словарем».
Пауль рассмеялся:
– Мы еще до такого вопроса в анкете не додумались…
Костенко закурил, заново оглядел нового знакомца, ответил задумчиво:
– Преступление, которое мы сейчас пытаемся раскрутить, довольно необычно… Между прочим, началось оно, как мне кажется, в сорок пятом, под Бреслау…
– Под Вроцлавом, – поправил его Пауль. – Надо говорить – Вроцлав, это правильно, Владислав.
Костенко спросил:
– Говорите по‑польски?
– Говорю. Как определили?
– По тому, как вы меня назвали – «Владислав».
– А как надо?
– По‑русски говорят с ударением на последнем слоге, по‑польски – на предпоследнем.
Подошел Степанов, взял под руки Костенко и Пауля, повел их к столу:
– Ребята, Леон завещал выпить рюмку, когда соберемся его вспомнить – подчиняйтесь Левушке…
– Я уехал с дежурства, – ответил Костенко.
– Так у тебя ж заместитель есть, – сказал Степанов, – пусть подежурит, кандидат наук, да еще зовется Ревазом.
– От него как от козла молока. Теоретик.
– Уволь, – предложил Степанов.
– Произвол, – вздохнул Костенко. – Нельзя, Митя. Слава богу, что нельзя. Ладно, пока, друзья! Мне еще и домой надо заехать, я Маню с Иришкой не видел неделю…
– Когда в гости позовешь?
– Когда супостата поймаю.
– А поймаешь? – спросил Степанов.
– Попробуй – не поймай, – ответил Костенко и, не прощаясь, пошел к выходу.
Тадава отошел от стола в четыре утра, когда уже было светло и летел над Москвой первый тополиный пух. «Тополиный пух над Семеновской, ты одна идешь, как в пуху плывешь», – вспомнились отчего‑то слова из песни Валеры Куплевахского. Майор отложил ручку, долго растирал глаза (аж зеленые круги пошли), потянулся было к телефону, чтобы звонить Костенко, но потом ощутил тишину рассвета, усмехнулся чему‑то и начал снова перечитывать написанные им страницы.
…В материалах, оставшихся после смерти начальника разведки фронта генерала Ильи Ивановича Виноградова, есть такая запись: «Сегодня допрашивали солдата из третьей роты 76‑го стрелкового батальона. Солдат отказался назвать свое имя, говорил на плохом немецком: «Их бин Фриц Вальтер, их бин дейче». Присутствовавший при допросе майор Журбин из седьмого отдела спросил по‑немецки пленного, откуда он родом, кто его родители. Пленный молчал, ответить не мог. При медицинском освидетельствовании на правой руке была обнаружена татуировка: «Прощайте, кореши, ушел в мир блатных!» После истерики пленный признался, что является власовцем, прошел подготовку в диверсионной школе абвера, был передислоцирован из Праги в Бреслау вместе со своей частью».
Майор Журбин в настоящее время является пенсионером, после демобилизации он работал преподавателем немецкой литературы в Ростовском университете.
«Этот эпизод, – рассказал он мне во время встречи, – не единичный, хотя большинство власовцев отрицали свое участие в движении изменника Родины, клялись, что их насильно одели в форму и под угрозой расстрела вывели в бой. Конкретного имени ни того пленного, о котором вы спрашиваете, ни других имен я не помню, записей в то время не вел, так как обстановка была крайне напряженной. Однако, по‑моему, Прохор Львович Васильев, профессор биологии в Донецке, бывший моим помощником во время боев в Бреслау, вел дневники».
«Да, в Бреслау, – показал т. Васильев, – стояли отборные части власовцев, прошедшие диверсионную подготовку, неоднократно забрасывавшиеся в СССР для выполнения заданий абвера. На ваш вопрос о попытках нелегального перехода линии фронта участниками власовских банд могу ответить следующее: насколько мне помнится, была схвачена группа из трех человек – они шли именно на восток. На допросе власовцы показали, что надеялись пробраться в наш тыл; в вещмешках у них была советская военная форма со следами крови. Пленные категорически утверждали, что сняли форму с убитых – во время уличных боев – солдат Красной Армии. Ни одной формы, относящейся к роду войск морской пехоты, – могу утверждать, – не было, ибо морские пехотинцы были приданы разведке, базировались в тылу, примерно в двадцати километрах от линии фронта, и лишь к моменту боевого задания выводились на передовую».
Ветераны войны Ян Круминш и Рахмет Хашидов, участвовавшие в боях за Бреслау, отметили, в частности, что среди пленных власовцев были особые, «звери», те, которых выпустили из немецких тюрем за мелкие кражи, насилие и хулиганство и бросили на передовую, развязав им руки на любые действия. Часть людей из этого контингента прошла подготовку в спецшколах диверсантов «Люфтваффе».
Таким образом, – заключал Тадава свою справку, – основываясь на документах, полученных в военно‑историческом архиве, а также на показаниях ветеранов войны тт. Проховщикова, Аверочкина, Мусабяна, Лидова, Дырченко, Глоцера, Ивлиева, Струмиласа и Залиханова, следует считать доказанным, что оборону домов в районе восточной окраины Бреслау держали соединения власовцев, укомплектованные как бывшими уголовными элементами, так и участниками особых диверсионных групп, приданных отделу «Армии Востока» генерала Гелена, прошедших специальную подготовку для того, чтобы расстрелами, грабежами и насилием вызывать панику в тыловых районах СССР.
Поэтому – в оперативно‑розыскном плане – необходимо выявить те архивы, в которых могут храниться материалы на власовцев, связанных со службой Гелена: там могут быть личные дела, автобиографии и фото человека, присвоившего себе документы погибшего Милинко, который, предположительно, и совершил тяжкие преступления в Магаране и районе озера Рица.
…Костенко прочитал записку Тадавы, отложил ее, на лице проглянула досада, но он заставил себя досаду скрыть:
– Материал интересен. Однако он не имеет прямого отношения к делу, майор. Я полагал, вы пойдете несколько по иному пути…
– То есть? По какому именно? Я готов внести коррективу.
Костенко закурил, помолчал, потом поднялся, отошел к окну:
– Впрочем, я сказал не то… Я не прав… Да здравствует самокритика! Я вообще не знаю, по какому пути надо идти. Но ваша записка подтолкнула меня к мысли – следовательно, вы не зря поработали. Я полагаю, что теперь, на основании собранного вами материала, мы действительно вправе выдвинуть версию, что преступник, убивший Григория Милинко, мог быть власовцем, для которого внедрение не представляло непреодолимого труда. Поэтому стоит поднять архивы тех тыловых служб, военторгов, санбатов, которые базировались в радиусе примерно сорока километров к востоку от Бреслау.
– Я занимаюсь этим…
– Хорошо. В письме Милинко, которое вы разыскали, в показаниях, которые дала мама покойного морячка и Серафима Николаевна, содержится информация: после легкого ранения и получения ордена моряку был предоставлен отпуск в деревню. Так?
– Так.
– Следовательно, где‑то могут храниться документы о получении Милинко аттестата, продуктов на дорогу, проездного литера…
– То есть вы полагаете, что, подняв эти архивы, мы, во‑первых, высчитаем день, когда он выписался из госпиталя и получил литер; во‑вторых, объявим в розыск тех людей, которые его выписывали, снабжали аттестатом, продуктами, проездными документами, и, наконец, в‑третьих, постараемся получить информацию, на чем он поехал в тыл?
– Это раз. А еще может быть чудо…
– Какое?
– А вдруг не один преступник, а группа власовцев напала на машину тех, кто выписался из госпиталя? И может быть, не все наши погибли? Может, остался свидетель, который помнит лица бандитов?
– Не допускаю возможности такого рода чуда, – жестко ответил Тадава. – Не сходится с материалами, нами собранными (слово «нами» он нажал), ибо Григорий Милинко отправлялся в отпуск не из госпиталя, а после возвращения в свою часть. Вы, вероятно, не обратили внимания на строчку из письма Игоря Северцева: «Он торопится»…
Костенко пролистал дело, нашел письмо, пожал плечами:
– Вы побили меня. Предложение снимаю.
– А я считаю, что снимать ваше предложение нельзя. Если мы (он снова нажал), тщательно изучив архивы военторгов, служб тыла, получим дату выписки Милинко из госпиталя, его возвращения в часть и отъезда в отпуск, соотнесем это с ритмом сражения за Бреслау, могут открыться какие‑то новые, неожиданные аспекты поиска.
МВД СССР, УГРО, Костенко. Заведующая обувным отделом универмага № 3 Закурдуева Надежда Романовна сообщила, что в конце октября передала Петровой черные полусапожки иркутской обувной фабрики. Та подарила ей банку красной икры и два килограмма мяса – в знак признательности за услугу. В тот же день Петрова сделала заказ на летние босоножки, желательно красного цвета, типа «танкетки», однако за ними не пришла, поскольку поступили эти туфли на базу лишь в конце ноября. Из пассажиров, выявленных нами, летевших одним рейсом с Петровой и Милинко в Москву, никто не мог вспомнить чего‑либо существенного. Крабовский позвонил в Угро, спрашивал вас, просил передать, что веревка была промазана салом, узел был завязан «парашютно» и был, по его словам, разработан немецкими десантниками из абвера, высаживавшимися в Норвегию и на Крит в 1941 году.
Майор Жуков.
Костенко прочитал телеграмму дважды, молча протянул ее Тадаве, резко поднялся с кресла, походил по кабинету, снял трубку телефона, присел – по старой своей привычке – на краешек стола, набрал номер:
– Митя, ты еще не улетел?
– Улетел, а что? – хмыкнул Степанов.
– Слушай, а где этот доктор?
– Пауль?
– Да.
– На аэродроме.
– Ты с ума сошел! Когда у него самолет?
– А что случилось?
– Мне необходимо его увидеть.
– Бери машину и жарь, успеешь, там в буфете «посошок» будет.
– А ты?
– Я с ним так напровожался в Доме литераторов, что к машине подойти страшно.
Пауль, окруженный добрым десятком коллег, восседал во главе стола; глаза его – за толстыми стеклами очков – блестели счастливо, хотя лицо было таким же, как и позавчера, на поминках Левона, бледным, чуть даже синюшным.
Костенко он узнал сразу же, налил ему шампанское, протянул:
– На дружбу!
Костенко шампанское выпил, не садясь, наклонился к Велеру:
– Пауль, у меня к вам пятиминутный, но очень важный разговор.
– Пожалуйста, – ответил тот, – с радостью помогу, если только по моей части.
– По вашей, – сказал Костенко и, взяв Велера под руку, отвел в сторону под явно неодобрительными взглядами советских коллег доктора.
– Что‑нибудь случилось? – спросил Велер.
– Случилась мысль, – ответил Костенко, чуть усмешливо.
– Не понял?
– Я подумал вот о чем: могут быть в ваших архивах документы на власовцев – тех, кто дрался вместе с гитлеровцами в Бреслау?
– Во Вроцлаве, – снова поправил его Пауль, но потом, на мгновение задумавшись, поправил себя: – Хотя по отношению к тому моменту мы вправе сказать Бреслау… Думаю, что такие архивы могут быть.
– Следующий вопрос. Часть власовцев состояла из уголовников – как тех, кого судили за бандитизм у нас, так и некоторого количества головорезов, арестованных криминальной полицией рейха за пьяные драки в общественных местах… Такого рода уголовные дела – с отпечатками пальцев и показаниями обвиняемых – уничтожались гитлеровцами, когда этих гадов отправляли на фронт, или нет?
– У гитлеровцев ни одна бумажка не уничтожалась, – с уверенностью ответил Пауль. – Ни одна.
– Пауль, – Костенко достал из кармана конверт. – Здесь один лиш палец. Один отпечаток. Других у меня нет. Речь идет о кровавом преступнике. О волке. Знаете, как волк режет стадо? Он слепо бежит сквозь, разрывая горло всем, кто стоит на пути, всем без разбора, а берет себе в добычу лишь одну тушу. Этот человек – волк, страшнее даже, – повторил Костенко. – Вы можете посмотреть такого рода дела? На уголовников? Или надо обращаться официально?
– Само собой разумеется («зельбстферштендлих» – первое слово Пауль произнес по‑немецки), было бы лучше официальное обращение, мы немножечко бюрократы в этом смысле…
– Ну, мы бюрократы во всех смыслах, – усмехнулся Костенко, – нас не переплюнешь, однако я приехал к вам, не согласовывая это с моими начальниками. Каждый день дорог, Пауль, речь идет о преступлении, вернее, о нескольких зловещих преступлениях. И еще: может быть, вы сможете посмотреть в архивах абвера – не случалось ли в их специальных командах разрабатывать особые узлы…
– Узлы? Что такое узлы?
– Узел – это когда завязывают веревку. Есть морской узел, есть альпинистский, есть парашютный, есть диверсантский, есть туристский.
– Да, знаю, – ответил Пауль. – Я понимаю, это очень важно, я, конечно, сразу же займусь этим… Но как передать? Вы сможете приехать ко мне?
Костенко вздохнул:
– А вы?
– С удовольствием, только пришлите вызов…
– И билет оплатим, – обрадованно ответил Костенко. – Но если что‑нибудь появится особо интересное – срочно звоните мне, вот моя карточка.
Пауль внимательно прочитал карточку, удивился:
– Полковник, кандидат юриспруденции… Почему мне не сказали, что вы такой большой начальник, я бы держал с вами язык за зубами, а то ведь бранился.
– Брань – визитная карточка честного человека, который болеет за дело, дорогой товарищ… И дайте‑ка мне ваш телефон, от нас звонить дешевле, не хочу вас вводить в разор.
– Считаете, что немец – скупердяй?! – рассмеялся Пауль, протягивая Костенко свою карточку.
– Считаю, что немец расчетлив, и мне это в нем очень нравится: никаких иллюзий, все оговорено заранее, нет помех для дружбы.
Пауль позвонил Костенко назавтра, ночью, домой.
– Владислав, записывайте имя… Но вообще вам надо прилететь сюда… Палец принадлежит Николаю Ивановичу Кротову, уроженцу Адлера; адрес – Горная, 5. Отца зовут Иван Ильич, мать Аполлинария Евдокимовна, урожденная Нарциссова. До ареста криминальной полицией был приписан к воинскому подразделению 57/7. Это шифр одной из спецгрупп абвера.
В Адлере шел дождь; Северный Кавказ – это тебе не Сухуми, хотя, казалось бы, всего четыреста верст разницы.
«Километров, – машинально поправил себя Костенко. – «Верста» – больше, хотя, бесспорно, слово значительно эстетичнее, чем «километр», и никто меня не упрекнет за это в лапотничестве. «Верста» – поэтика, Пушкин в углу возка, укутанный медвежьей полостью, столбы полосатые, снег, не присыпанный черной гадостью, бесшумно изрыгиваемой высокими трубами…»
Капитан Месроп Сандумян, встретивший Костенко, – в форме, с двумя медалями на груди, – вытянулся, начал было почтительно рапортовать, но Костенко остановил его:
– В машине, товарищ, в машине, здесь не надо.
Пассажиры у трапа недоуменно смотрели на штатского, перед которым тянулся капитан, а Костенко этого страсть как не любил, намерился было Сандумяна отчитать, но одернул себя, подумав, что парень хотел как лучше, горец, у него свои представления о встрече начальства, ничего не попишешь, не надо все и всех строгать под один столб; горцы встречают с помпой, а у нас, наоборот, встреча – сдержанна, люди неторопливо прикидывают: кто пожаловал, как смотрит, во что одет, хмур – весел, бел – черен; зато провожают – если пришелся по душе – от чистого сердца, так уж напровожаются, что память останется надолго.
– Вы не сердитесь, – еще мягче, в машине уже, сказал Костенко, – у меня, видите ли, идиосинкразия к рапортам, хотя под погонами живу четверть века и превыше всего на земле ценю нашу с вами военную касту…
Сандумян удивился:
– Но ведь каста – плохо, товарщ полковник.
– Меня зовут Владислав Николаевич… Каста плохо, если она замкнута. Наша с вами каста открыта; впрочем, вы, видимо, правы, слово я выбрал не совсем удачное. Англичане нашли более точное – «клуб». Ничего, а? «Мы – члены одного клуба». Очень, по‑моему, достойно звучит… Ну рассказывайте, что у вас нового было за время моего полета?
– Доклады… Итак, товар… Словом, Владислав Николаевич, Горной улицы у нас более не существует, снесли ее по генплану реконструкции побережья, там теперь строят два санатория. Отец Кротова, в прошлом учитель черчения, умер в шестьдесят первом году, мать – в шестьдесят втором. Их сын числится пропавшим без вести с осени сорок первого. В сорок четвертом году они взяли из приюта ленинградскую сиротку, дали ей свою фамилию, вырастили, зовут Галина Ивановна Кротова, медицинская сестра в Ессентуках, имеет трех детей, муж работает агрономом, отзывы о семье положительные. Алексей Кириллович Львов, выпускник института народного хозяйства, сокурсник Анны Петровой, о котором показал родственник Петровой, штурман дальнего плавания, действительно работал главным бухгалтером в нашем рыболовецком кооперативе, но уже как три года перебрался в Краснодар, возглавляет там плановый отдел на мясокомбинате…
– Очень хорошо. А однокашников Николая Кротова нашли?
– Ищем.
– Может быть, живы учителя? Иные старушки, божьи одуванчики, всех своих питомцев помнят, святые люди, особенно в маленьких городках…
– Поищем.
– Ничего больше не удалось установить в тех сберкассах, где получали деньги Минчакова?
– По тем фото, которые я предъявлял, – ничего не удалось.
– В гостиницах, конечно, они не останавливались?
– Нет. Проверено досконально.
– Снимали, видимо, квартиру?