– Спасибо, Жуков, мне было в радость с вами работать. Вам, кстати, сколько?
– Тридцать семь.
– Мда, – протянул Костенко, – а я вас в одногодках держал.
– Север, товарищ полковник, свое берет… Так что и мне до пенсии недолго, однако я помалкиваю, а вы костите, значит, я больше вас прав: в ком есть локатор – в том он и есть, а в ком нет – тому, значит, не дано. И точка. Отсыпайтесь как следует, отдыхайте, и – счастливой посадки.
…Отоспаться, однако, не пришлось. Костенко долго трясли за плечи, пока он, наконец, открыл глаза. Многолетняя привычка – с тех еще пор, когда ездил на операции по задержанию вооруженных преступников, – приучила к тому, что в критических ситуациях необходима максимальная сдержанность движений, полный покой. Трясли его за плечи два человека – бортрадист и стюардесса, трясли с озлоблением, видимо, долго не просыпался, димедрол подействовал.
– Я ж привязанный, – сладко потянулся Костенко. – Или, может, горим?
– Советские самолеты не горят, – отрезала стюардесса и отошла, раскачиваясь на игольчатых каблучках.
– Во, воспитательная работа, а?! – поразился Костенко. – Что случилось?
– Вы Костенко? – спросил радист.
– Он.
– Мы всех пассажиров опросили, по радио объявляли, так только и определили, что это вы – сон богатырский! Вам радиограмма из Москвы.
– А мы сейчас где?
– Скоро будем в Иркутске.
– Где радиограмма?
– Вот. Почерк мой разберете?
– Постараюсь.
Костенко достал очки – сначала, когда была плюс единичка, ему доставляло известное удовольствие надевать очки, сейчас, однако, когда дальнозоркость перевалила за два с половиной, эта постоянная потребность шарить по карманам, бояться, что забыл футляр, стала раздражать.
|
Почерк у радиста был отменный, похожий на почерк Максима Горького – буковка от буковки, абсолютная ясность характера:
Костенко по месту нахождения, срочно: в районе озера Рица за сгоревшей зеленой дачей, возле рощи грецких орехов обнаружен расчлененный труп женщины без головы. Вылетать мне или вы лично осмотрите место происшествия?
Тадава.
Костенко достал из кармана пачку с аскорбиновкой, высыпал на ладонь шесть таблеток, поднялся:
– Водички ваша красотка даст?
Радист ответил с готовностью:
– Есть «Боржомчик».
– Ну раз «Боржомчик», тогда отстучите телеграмму: «Тадаве. УГРО МВД СССР. Из Иркутска первым рейсом вылетаю Адлер. Костенко».
РАБОТА‑V
(Кавказское побережье Всесоюзной черноморской здравницы)
…Однако ближайший рейс был на Сухуми. Костенко рассчитал, что до Рицы оттуда не многим дальше, чем от Адлера, позвонил из депутатского зала в Тбилиси начальнику угрозыска Серго Сухишвили, тот начал было излагать обстоятельства дела, потом прокричал, что он старый дурак и что лучше Славику лететь в Тбилисо, но потом снова обругал себя, дело страшное, кошмарное дело, вся республика взбудоражена, нет, конечно, Слава прав, не вся республика, но угрозыск – да, а если угрозыск, то это уже полреспублики, ну, ладно, четверть; хорошо, тысячная часть, все равно людей хлебом не корми, дай только информацию о преступлении; хлеба и зрелищ, правы древние.
…В Сухуми было жарко, Костенко снял пиджак, подумав, что от такой резкой перемены температуры наверняка станет болеть в затылке; надо было б в Магаране купить про запас горчичников и папаверина, горчичники на икры и затылок – прекрасное средство, да здравствует старая, добрая медицина, горчица, мед, полоскание реванолем и как венец всего русская баня – или здоров, или на погост.
|
…Серго остался верен себе: к трапу, в отличие от скромного Жукова, он пригнал четыре черные «Волги», новенький УАЗ и два «жигуленка» с «мигалками» на крыше и синими полосками ГАИ на дверцах.
– Серго, Серго, – сказал Костенко, обнимая друга, – ну какого же черта ты устраиваешь весь этот цирк на конной тяге?!
– Для экспертов, Славик, для экспертов! – рассмеялся тот. – Не надо замахиваться на обычаи – это некультурно! И потом, не хочу стареть! Когда мужчина кончает выступать – перед женщиной ли, перед другом, наконец, перед самим собой, – считай, что он кончен. А мы не кончены, черт возьми, не кончены! Зная тебя, я стол заказал не здесь, а в горах, сядем после осмотра, ты б иначе ведь не понял меня, а?
– Я тебя всегда понимаю, Серго…
Костенко снова поймал себя на том, что он думает сейчас о Садчикове и видит перед собою его лицо – в добрых морщинках, седой бобрик, вечно сдвинутый галстук, обязательно однотонный, синий или зеленый, другие цвета «дед» не признавал; перхоть на стареньком сером пиджаке – как он голову ни мыл разными шампунями, все равно сыпало, началось с ленинградской блокады, после голода: солдатскую пайку делил пополам – их батарея подкармливала детей в том доме на окраине, где они стояли. Одних потом скрутила язва, другие мучились сердечными недугами, а Садчиков сделался пегим, и мучила его перхоть, чего он стыдился до того, что краснел, как девушка, особенно если ходил с женой в театр и по такому случаю надевал черный костюм.
|
…«Волгу» Серго вел сам; шоферскую ставку принципиально сократил, хотя по штатному расписанию ему полагался «двусменный» – не мог лишить себя радости держать в руках руль. Машину он вел мастерски, шины скрипели на поворотах, но Костенко видел, что Серго не лихачит, лишь чуть играет – и с собою, пятидесятилетним полковником, и с ним, своим московским шефом, и с прохожими курортницами, и с небом, и с солнцем, – ну, и слава богу, значит, хороший человек, тихони всегда носят камень за пазухой.
– На тебя «телег» не было, что часто резину меняешь? – поинтересовался Костенко.
– Дважды разбирали, – ответил Сухишвили. – Я молчал, пока мог. Я молчал более двадцати минут, пока ягуаны высказывались, а потом я положил им на стол счета. «Езжу на своей резине, счета оплачены лично», – и вышел. О, какая там воцарилась тишина, Славик! Я был самым счастливым человеком в тот вечер, клянусь жизнью!
– Во время воцарившегося молчания, которое так тебя обрадовало, они обдумывали, как бы схарчить Сухишвили с другой стороны. Найти какую‑нибудь тайную подругу. Или доказать, что твой дядя Вано пристроил слишком большую веранду. Или что ты часто меняешь костюмы. Это было затишье перед новой битвой, Серго. Не будь наивным. Желание подсматривать в замочную скважину пришло к нам от древних, так просто от этого не отделаешься.
– «Так просто»? Значит, мы обречены на эту дикую нервотрепку?!
– Пока – да. Победит постепенность. Если мы сможем не дать разгуляться, если выработаем в себе некоего рода парламентскую сдержанность, этот скважинный истеризм постепенно отомрет. И еще он должен отмереть потому, что люди стали жить лучше. Чем больше будет машин у народа, чем красивее дома, веранды, дачи, мебель, чем лучше холодильник и телевизор, тем меньше поле для склоки и доноса. Декретом склоку не изживешь, Серго. Увы.
– Я не согласен. Смотри в лицо фактам.
– Там, наверху, не очень натоптали?
Сухишвили не понял, посмотрел на Костенко удивленно.
Тот снова усмехнулся:
– Дедуктивный метод. Ты про лицо фактов, а я про отчлененную голову…
– Я приказал выставить оцепление, но ведь ты наших горцев знаешь – каждый сам себе Шерлок Холмс, должен все увидеть своими глазами и сразу же назвать имя преступника…
– Это очень страшное дело, Серго, я бы хотел ошибиться, но дело, которое мы сейчас крутим, очень страшное, не было таких на моей памяти.
– А Слесарев, который перестрелял четвертых в Сокольниках?
Костенко покачал головой:
– Там – истерика алкаша‑садиста, дорвавшегося до пистолета, а здесь все по нашей части, противостояние профессионалов.
– Тадава меня держал в курсе дела…
– Хороший он парень?
Сухишвили ответил убежденно:
– Штучный.
– То есть?
– В тебе есть только один изъян, Славик, – ты не охотник. А каждый охотник знает, что лучшее ружье – это штучное, а из всех штучных – самое блистательное сделано петербургским мастером Иваном Алешкиным, который всю жизнь страдал от того, что мир возносил ружья бельгийца Пёрде, а его, алешкинские, не знал вовсе. И на стволе одного из своих ружей, штучных, конечно же, он выгравировал озорные слова: что, мол, имел в виду этого самого Пёрде Иван Алешкин.
– Смешно, – сказал Костенко. – И очень достойно… Тадава тебе про пальчики, которые мы нашли в квартире Петровой, ничего не передал? Жуков на связь к нему не выходил?
– Передал. Грузин грузину обязан все в первую очередь докладывать, – рассмеялся Сухишвили.
– Грузин в первую очередь должен все докладывать своему шефу, – буркнул Костенко. – Развели, понимаешь, национализм…
– Он уж после твоего звонка вышел на связь, Славик…
Костенко убежденно сказал:
– Ты стареешь, Серго, ты оправдываешься, а я просто‑напросто неловко пошутил. Я стал плохо шутить, я замечаю это за собой и думаю пойти к невропатологу. Серьезно.
– Уволят, как психа.
– Пенсия хорошая, Маня защитилась, на старость хватит. Заметил, у нас люди боятся ходить к невропатологу или – того хуже – к психиатру?
– Конечно, стыдно.
– Одно слово, дикий горец, – вздохнул Костенко. – А на Западе такое посещение стоит пять пар обуви.
– На каучуке?
– На каучуке – три. Ну, что с пальцами?
– По картотеке не проходят. Судя по объему – принадлежат женщине.
– Это со шкафа в квартире Петровой?
– С тайника такие же.
– Не верю, – отрезал Костенко.
– Почему?
– А вот на это я ответить не могу, Серго. Ни себе, ни тебе.
…Конечно же, вокруг было натоптано.
«Впрочем, – подумал Костенко, – что я хотел найти? Следы? Чьи? Милинко? Мне ведь так хочется этого, я ведь чувствую, что это он нашкодил. А кого он на этот раз зарезал? Зачем ему надо было приезжать сюда из Коканда? А это зависит от того, когда он убил женщину. Петрову? Чтобы избавиться от свидетельницы? Значит, она с ним вместе рубала бедолагу Миню? Почему я вцепился в эту версию? Ах, да, потому что по паспорту Минчакова здесь, в Адлере, получили с аккредитивов деньги. Пятнадцать тысяч. Надо точно выяснить, когда Петрова навещала тетушку. Поднять все билеты на Коканд. А если поездом? Нет, по почерку этих людей поезд надо исключить: из Адлера, с пересадками, в Коканд? А может, именно так? Если, тем более, с ними был не только один самородок, который Минчаков купил у Спиридона. Или своровал? Нет, видимо, купил. Кстати, надо позвонить Жукову, чтобы подняли путевые листы, где накануне был Милинко, не мог ли видеть, как гулял Спиридон Дерябин вместе с Минчаковым? Может быть, он зафиксировал тот момент, когда Минчаков брал самородок и отдавал деньги? Скорее бы БХСС раскопал что‑нибудь по «Центроприиску». А что он хранил в тайнике? Пальцы‑то Петровой. Значит, она хранила? Он говорил ей, что делать, она послушно выполняла. Ну а отчего не она? Слабый пол и другие рассказы? А может, в данном именно случае, в ней сокрыт дьявол? Я блуждаю в потемках, я уперся в свою версию без каких‑либо серьезных на то оснований – разве нет? Как этот израильский Иван писал: «Прав Гриня, там без денег делать нечего, погибнешь». А откуда это знает Милинко? Он что, бывал на Западе? Судя по документам – нет. А почему водку пил маленькими глотками, смакуя? Так ведь у нас не пьют, так пьют там ».
Костенко перешагнул через красную веревку, которой было огорожено место происшествия; опустился на корточки перед мешком – в нос ударил сладкий трупный запах; на мешковине лежали полусгнившие ноги, туловище, руки с обрубленными кистями.
– Ни головы, ни пальцев, – шепнул Сухишвили, опустившись возле Костенко.
«Он очень удобно уселся, – машинально отметил Костенко. – Как всякий горец. Эстетика общения мужчин вокруг костра. А мы так не умеем садиться, со стороны посмотришь – присел по большой нужде».
– Кто развязал мешок? – спросил он негромко, зная, что вопрос его услышат и ответят незамедлительно.
– Пасечник, товарищ полковник!
– Где он?
– Здесь я.
– Каким узлом был завязан мешок? – спросил Костенко.
– Я не знаю, – ответил старик, присевший рядом с Костенко и Сухишвили. – Я как потянул, так он сразу и развязался, не успел заметить.
«Надо поторопить того чудака, который нашел мешок в Магаране, – подумал Костенко. – Кажется, его фамилия Крабовский, интересный человек. Люди, над которыми смеются, сплошь и рядом умнее тех, кто смеется».
– Что ж мы с тобою имеем, Серго? – тихо спросил Костенко. – Твое мнение?
– А мы ничего не имеем, – убежденно ответил Сухишвили. – Пошли в чебуречную, там чай поставили, мясо варят…
– Байство это – заставляешь пастухов кормить мясом тбилисское начальство.
– Славик, я ждал этого упрека, только не от тебя. Показать счет? Я мясо купил в Сухуми, пока тебя ждал. Здесь до официального открытия сезона в мае с голода помрешь, мы ж запланированные, во всем, до предела. Записано, что открытие с пятнадцатого – раньше ни‑ни, а снег, может, в этом году в апреле сошел. Кого волнуют пятнадцать дней, которые и курортникам радость дадут, и государству пару миллионов прибыли?!
Костенко поднялся, обнял Сухишвили и сказал:
– Серго, будь проклят наш профессионализм: лежит труп, а мы с тобой черт‑те о чем, и сердце не разорвалось…
– А откуда ты знаешь? Может, разорвалось. Ты ж не чувствуешь, когда оно рвется, только локоть болит и в предплечье отдает, клянусь матерью…
РАБОТА‑VI
(Москва)
Тадава пересмотрел все документы, собранные им за эти дни в архивах, прочитал еще раз письмо лейтенанта Игоря Северского деду и отправился в Покровское‑Стрешнево, к Серафиме Николаевне, предварительно позвонив.
Ехал он с одним лишь вопросом: «Кто такой Трифон Кириллович, жив ли, а если жив, то каков его адрес». Ему казалось, что вопрос, связанный с памятью Шахова, которого она безответно и преданно всю жизнь любила, задавать по телефону бестактно.
– Ну как поживаем, Серафима Николаевна? – спросил Тадава, протягивая женщине коробку конфет.
– Спасибо, – ответила та, – какой вы внимательный! Мне Павел Владимирович всегда говорил, что кавказцы – самые возвышенные джентльмены…
– Далеко не все, – ответил Тадава, присаживаясь на скрипучий стул. – К сожалению, среди молодежи встречаются у нас такие, которые позорят Кавказ.
– Знаете, мы обсуждали и это с Павлом Владимировичем. Было много разговоров, что нашим женщинам опасно ездить на Кавказ – соблазнят немедленно. А Павел Владимирович – вы простите, конечно – прочитал мне поговорку из «Тихого Дона»: «Сучка не захочет, кобелек не вскочит».
Тадава рассмеялся, но почувствовал, что покраснел: от старой женщины такое слышать ему не приходилось.
– Вы предпочитаете чай или кофе? – спросила Серафима Николаевна.
– Кофе, если можно. Хотите, я вам заварю кофе по‑сухумски?
– Хочу. Я ведь была однажды в Сухуми с Павлом Владимировичем… Его супруги, особенно вторая, всячески хотели меня выжить, ревновали… А он, рассердившись, – он, когда сердился, переставал разговаривать и делал то, что считал нужным сделать, – сказал: «Серафима Николаевна, пожалуйста, соберите мои вещи и все необходимое для себя – мы уезжаем на море; пишущую машинку и бумагу возьмите непременно, я стану вам диктовать новые главы моего исследования».
Наблюдая, как Тадава размешивал кофе с сахаром в маленьких чашках, женщина, улыбаясь тому, далекому и прекрасному (во временном отдалении все былое, особенно лето на Кавказе, кажется особенно прекрасным), продолжала:
– Истерика, конечно; валериановые капли; вызов врача; он неумолим; я чуть не плачу: «Павел Владимирович, ну, пожалуйста, не надо, она ж невесть что обо мне подумает». А он петровскими глазищами на меня уставился: «Пусть думает что угодно, мы едем работать!»
– Почему «петровскими»?
– У Петра Великого были круглые глаза… У Павла Владимировича точно такие же… Их вообще часто путали с Симоновым…
– С Константином Михайловичем Симоновым?
– Ах, как вы еще молоды! Петра Первого сыграл Николай Симонов, замечательный актер, мы с Павлом Владимировичем и Игоречком пять раз смотрели этот фильм.
– А почему вы не вышли за него замуж? – спросил, осмелев, Тадава.
– Потому, что я слишком любила его, – тихо ответила женщина. – Игорек бы не понял Павла Владимировича, он любил бабушку, мальчики всегда очень любят бабушек. Павел Владимирович слишком гордился Игоречком – разве я могла претендовать на эту никчемную формальность? Разве любовь выявляется регистрационным штампом? Бедная Анна Керн. Мужчина, подобный Павлу Владимировичу, мог любить тогда лишь, когда чувствовал себя свободным, как ветер. Свободолюбие, говорил он, самое это понятие, породили мужчины. Я с ним согласна. – Она вдруг улыбнулась. – Впрочем, я была согласна со всем, что он говорил, я боготворила его…
– Простите мой вопрос, Серафима Николаевна, – сказал Тадава, – если он покажется вам грубым – не отвечайте, только не сердитесь, ладно?
– Вы хотите спросить, не было ли мне больно, когда он говорил «спокойной ночи» и уходил в спальню к жене?
– Я хотел спросить именно это.
– Как вам сказать… Вы фамилию Бойченко помните?
– А кто это?
– Вот видите… Это был замечательный пловец, чемпион. Спортивные звезды умирают вместе с тем поколением, которое ими восторгалось. Так вот, не страшно, когда забывают спортсменов, а вот если забывают Плеханова и Коллонтай – тогда значительно хуже… Я помню, как Игорек пришел с экзамена разгневанный, ему поставили «хорошо», а он ведь был у Павла Владимировича круглый отличник. Преподаватель задал ему вопрос, какой будет семья будущего, а Игорь ответил что – по Энгельсу, – ее, видимо, не будет вовсе. Павел Владимирович тогда успокаивал Игорька: «Сейчас сороковой год, в мире тревожно, семья – это дети, а дети – это армия, нельзя упираться головою в догму, даже если она истина, как мысль любого гения». Но он убеждал Игорька как‑то очень осторожно, в нем тогда не было его сокрушающей силы; он же инвалид, слаб здоровьем, но невероятно силен духом… Вот видите, как я вам ответила… Мое поколение чтит Коллонтай… Дух мужчины, его самость мне были дороже всего остального… Плоть? Ну что ж, конечно, мы взрослые люди – было больно. Но если любишь – можно сесть на диету, пост не зря в России держали; избыточная сытость, говорил Павел Владимирович, рождает похоть.
– Серафима Николаевна, а вы бы не согласились к нам в гости приехать? К моей жене и мне? Саша – доктор, мне бы очень хотелось, чтобы она посмотрела на вас и вас послушала…
Женщина нахмурилась, лицо ее как‑то погрубело, появилась в нем замкнутость:
– Но я хочу, чтобы вы меня верно поняли: такое отношение женщины может заслужить человек, подобный Павлу Владимировичу. Я других таких не встречала…
– А почему его жена…
– Жены, – сразу же поправила Серафима Николаевна. – Он был женат дважды.
– Ну хорошо, а отчего его жены не смогли понять его?
– Потому что они были избалованны и, видимо, не любили его. Разве можно любить человека и при этом писать на него жалобы в академию? Это же психология кулака, это какие‑то Шейлоки, ростовщики, а не женщины…
– Серафима Николаевна, я готов у вас сидеть вечность, но у меня к вам еще один вопрос: Трифон Кириллович… жив?
– Очень плох. Я была у него вчера в госпитале… Очень плох…
– Сердце?
Женщина грустно улыбнулась, и вновь ее лицо стало мягким:
– Возраст…
– Но я могу к нему попасть?
– Крайне важно?
– Крайне. В какой‑то мере это касается судьбы товарища его внука…
Серафима Николаевна посмотрела на часы:
– Меня к нему пускают в любое время… Он шутит: «Как дважды Герою мне обеспечено место на Новодевичьем, а туда не каждый день разрешают посещение, так что пусть Симочка навещает меня постоянно». Особое поколение, особые люди.
– Помните Николая Тихонова? «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей»…
…Уже в машине Серафима Николаевна отрицательно покачала головой:
– Я очень люблю Тихонова, он прекрасный поэт, но если бы сделать анализ химического состава этих «гвоздей», то превалировала бы там кровь. То поколение было невероятно, бесконечно ранимо; у них был крепкий характер, они умели скрывать слезы и не показывать боли, но внутри этих «гвоздей» были кровь и слезы, поверьте мне…
Трифон Кириллович лежал на высоких подушках; у стены стоял кислородный баллон; пахло, однако, в палате одеколоном; Тадава прочел надпись на флаконе: «О'де саваж».
Трифон Кириллович заметил его взгляд:
– Вот уж как двадцать лет мне привозят в подарок именно этот одеколон ученики; раньше я звал их Славик и Виталя, теперь оба генералы; один лыс, другой поседел, но, к счастью, остались «Славиком» и «Виталей» – я имею в виду духовную категорию возраста… Итак, пока вас не изгнали эскулапы, излагайте предмет вашего интереса.
…Выслушав Тадаву, Трифон Кириллович долго молчал, потом ответил:
– Важный и нужный вопрос. Объясните, пожалуйста, каким образом образовался этот узел: мерзавцы Власова, битва за Бреслау, судьба Игоря и его товарищей?
– Мы сейчас разбираем ряд преступлений; нам необходимо поэтому проследить возможные пути из расположения части, где служил Игорь Северский, от Бреслау – в тыл. Неподалеку от Бреслау был убит Григорий Милинко, краснофлотец, из роты морской пехоты Игоря, а убийца, – видимо, русский, – жил у нас по его документам. Живет по его документам по сей день – так точней.
– Так, увы, страшнее…
– Верно. Поэтому нас интересует: какие власовские части были брошены в Бреслау, почему именно в последние месяцы войны, отчего в тот город? Нам важно узнать, где могут храниться материалы на этих мерзавцев, их личные дела, фотографии. Нам важно также получить все, что можно, о наших частях, сражавшихся за Бреслау, о тыловых соединениях, находившихся в сорока километрах к западу от фронта… Мне надо вычертить маршрут Милинко, настоящего, а не того, который сейчас живет под его именем…
– Вы в нашем военно‑историческом архиве уже поработали?
– Да.
– Значит, общую обстановку представляете?
– В общих чертах…
– Изучите не в общих чертах, влезьте в мелочи, в документы не только армейского или дивизионного масштаба – копайте в архивах батальонов, рот, – тогда доищетесь, тогда сможете выстроить точный маршрут; цепляйтесь за расположения санбатов. Милинко, как я помню из письма Игорька, получил отпуск в связи с орденом и легким ранением, вроде б так?
– Я поражаюсь вашей памяти, – сказал Тадава.
– Напрасно. Привычка – вторая натура; это нарабатывается профессией, иначе невозможно писать… И потом, вы считаете, что старик совсем готов? Мозг умирает в последнюю очередь, дух как‑никак; поначалу, – он хохотнул, – отказывает нижний этаж… Так вот, установите все медсанбаты, все регулировочные пункты; где базировались военторги; откуда шли эшелоны в тыл. Нанесите эти данные на карту, и у вас возникнет перед глазами картина; повстречайтесь с ветеранами – кое‑кто еще остался, не все мы уже повымирали; найдете, если только приложите все силы… Что же касается вашего вопроса о власовцах в Бреслау… Очень интересный вопрос… Туда были брошены звери – понимаете? Звери, готовые на все. Они боялись нашей победы больше, чем иные немецкие генералы; за каждым из них кровь, палачество; одно слово – иуды. Я подобрал много материалов об этих мерзавцах… Можете познакомиться в академии, я позвоню, скажу, что придет симпатичный грузин, вам покажут… Я не успел, увы, дописать… Вряд ли успею…
Серафима Николаевна, изредка поглядывавшая на часы (сидела у окна, не мешала разговору мужчин, будто и нет ее), сказала раздраженно:
– А кто это за вас сделает, хотела б я знать, Трифон Кириллович?
– В общем‑то – никто… Впрочем, что это я?! Конечно, кто‑нибудь да сделает, но я был очевидцем; невероятна разница между документом о событии и свидетельским показанием очевидца! Почему в Бреслау? – повторил он, взял шланг с кислородом, подышал, приложив к губам черный зловещий респиратор, и продолжил: – Потому что Бреслау – это польский город Вроцлав. Понимаете?
– Нет.
– Гиммлеру надо было бросить именно власовцев на защиту древнего славянского города от наступавших славян. Вдумайтесь в меру унижения: «Вы, «русская освободительная армия», одетая в наши шинели и вооруженная нашими автоматами, будете защищать от русских Вроцлав, который на самом деле есть Бреслау и должен им навсегда остаться». Унижение – всегда прямолинейно, как бы его ни пудрили. Унижение такого рода поставило Власова и его соединения в положение холуев, и они согласились на это холуйство. Почему съезд «Комитета за освобождение народа России» Гиммлер приказал провести в Праге, в славянском опять‑таки городе? Для того, чтобы показать чехам: «Вот как мне служат славяне, берите с них пример. Сыты, обуты, при оружии – торопитесь, чехи, а то будет поздно!» Гиммлер в середине сорок четвертого еще верил в возможность торга, он думал, что они смогут выкарабкаться. Значит, они смогут довести до конца свой план уничтожения славян, евреев и цыган. А что дальше? Вольтер писал: «Если б евреев не было, их бы следовало выдумать». И Гиммлер придумал долгий план: он придумал мерзавцев Власова. Бросив их в Прагу, Вроцлав, Белград и другие славянские города, он – не без оснований – полагал, что это вызовет там, в братских славянских странах, резкие антирусские настроения. То есть конечный его план сводился к тому, чтобы вбить клин в славянское братство…
Трифон Кириллович показал пальцем на тумбочку:
– Полистайте‑ка эту папочку, любопытнейший документ! «Второй международный конгресс свободных журналистов в Праге», состоялся в июне сорок третьего… Вслух давайте: кто выступал, темы выступлений…
Тадава начал читать:
– Альфред Розенберг, рейхсляйтер и рейхсминистр. «Мировая борьба и всемирная национал‑социалистская революция нашего времени».
– Оттуда потом зачитаете отрывочки, очень любопытно. Дальше.
– Кнут Гамсун. «Борьба против Англии». Какой Гамсун?
– Удивляетесь? Сколько вам лет?
– Тридцать четыре.
– Господи, сорок шестого года! Тот самый Кнут Гамсун, увы, тот самый… Дальше…
– Вернер Майер. «Укреплять европейское единство». Георгий Серафимов. «Антибольшевистская борьба болгарской прессы». Иво Хюн. «Хорватия – граница Европы!»
– Примечаете? Сталкивают лбами хорватов и болгар.
Тадава продолжил:
– Алядар Кошич. «Словацкая пресса в борьбе против большевизма».
– И словакам – свой шесток, ближе к болгарам, нишкни!
– Владислав Кавецки, руководитель польского отдела агентства прессы генерал‑губернаторства «Телепресс», тема выступления: «Хатынь – история одного финала»…
– А это вообще страшно: человек, считающий себя поляком, славянином, работал как руководитель «польского» отдела в «генерал‑губернаторстве»! Вы знаете, что это такое – «генерал‑губернаторство»?
– Так нацисты называли Польшу…
– Верно. Можете читать дальше – ни одного русского не было на этом «международном» конгрессе, а ведь власовцы выпускали свою газетенку, почище болгар и хорватов антисоветчину печатали, кровавую, сказал бы я, антисоветчину. Почему же их в сорок третьем не пустили в Прагу? Почему, словно бродячих собак, оттолкнули сапогом?! Почему?
– Не знаю.
– Потому, что еще не закончилась Курская битва. Потому, что гитлеровцы еще сидели в Смоленске и Орле – триста километров до Москвы, третий год войны; потому, что они держали Харьков и Севастополь; Ленинград был в блокаде. Они поэтому могли еще стоять на своей извечной позиции яростного антирусизма – вот, по‑моему, в чем дело. И лишь осенью сорок четвертого, когда мы вышли к Висле, они собрали в Праге «русских»… Фу… Устал… Симочка, майор, идите‑ка вон, а?! – он осторожно посмеялся своей добродушной грубости, заколыхался на подушках, потом зашелся кашлем. Серафима Николаевна бросилась к нему, протянула респиратор с кислородом, подняла голову – каким‑то особым, лебединым, нежным, но в то же время сильным движением; он откашлялся, лицо, однако, стало синеватым, отечным.
Положив ладонь на руку Тадавы, он медленно, очень трудно заговорил:
– Я отчего так волнуюсь, когда трогаю эту тему, майор? Я – русский, до последней клеточки своей русский, поэтому не могу слышать разговоры об особой русскости, украинскости, узбекстве, еврействе, грузинстве – не могу! Этого ж только и ждут противники, это ведь мина Гиммлера с Розенбергом! Закладывали они ее давно, шнур тогда же подпалили, и последыши по сей день ждут взрыва. Вы почитайте у меня на кафедре, что власовцы писали… Что им писали хозяева – так точнее. Вспомните «разделяй и властвуй» лондонских умельцев от дипломатии! Мы плохо изучаем политическую разведку прошлого века – я имею в виду разведку Западной Европы, которая формулировала для политиков концепции. Французский историк, связанный с Елисейским дворцом весьма тесно, в середине прошлого века утверждал, что внешнее сходство русских с французами и немцами – чистая случайность, пребывание этой нации в Европе – чревато для будущего мира. «Русские – особые люди, они должны жить у себя, общение их с Европой – опасно для Запада, лишено какой‑либо необходимости, пусть варятся в собственном соку…» Другие западные философы проводили связь между русским православием – а в прошлом веке именно православие считалось выразителем русского духа – с религией Зороастра, с азиатской религией, поскольку дьявол якобы исследуется русским человеком с интересом и непредвзятостью. Ну ладно, с дьяволом это смешно, но ведь тенденция очевидна – сапогом оттеснить нас за Урал, поддержать наши доморощенные теории об «отличности» от остальных европейцев! А «мужиковствующих свора» – так вроде по Маяковскому – на деле подпевает этим самым французским шовинистам: «Мы – особые, мы – ни на кого не похожие, нечего нам якшаться с прогнившей Европой, это лишь разлагает национальный дух!» Каково?! До чего договаривались: мол, Петр Великий отдал Россию под германское иго! Это про Петра, который открыл дорогу Ломоносову, который призвал Пушкина, раскачал спячку, вывел Россию к делу, заставил Европу зауважать державу, а там только разум и силу уважают, впрочем, сначала силу, а уж потом дух, это – прилагаемое у них, прагматики, ничего не попишешь… Иногда мне книги попадаются – диву даюсь некомпетентности, причем воинствующей! Несут черт‑те что, замахиваются на то, что свято нам… Фиги в кармане, параллели, намеки… Как Ивана Грозного трактуют?! Ну да, ну антипод Петра, ну да, хотел истребить память о Новгороде – то есть о Европейской Руси, утвердить церковь как политическую, а не духовную силу, все верно, но как можно при этом забывать, что в те же годы, когда Иван головы рубил, в Париже гугенотов топили в Сене, последователи Торквемады держали в испанских темницах, подвергая дьявольским пыткам, «неверных», а герцог Альба залил кровью Брабант и Роттердам! Чтобы выдвигать концепции прошлого, которое пытаются обернуть программой на будущее, надо знать! Надо знать! – повторил сердито Трифон Кириллович. – Точнее всех величие русской культуры понял Тургенев и высказал это странно – в отношении к Гёте. Он же западник, Тургенев, какой еще западник, у него европейцы учились европейскости! А ведь именно он писал, что для Гёте последним словом всего земного было «я». Для его Фауста не существовало ни общества, ни человеческого рода. Он погружен в себя, он от себя лишь одного и ждет спасения… Каково? Западник Тургенев этой своей критикой отчеркнул нашу самость, но заметьте, как он это тактично сделал, как тонко поставил все на свои места! А каково нашему товарищу из Башкирии, Таджикистана или Литвы слышать, когда мой единоплеменец бьет себя в грудь и кричит: «Наша культура – самая великая!» Нескромно это и недостойно по отношению к тем народам, которые именно русская культура вывела в мир, дала – революцией нашей – не только права, не только азбуку, не только библиотеки, но гарантировала им самость! Как же можно делить?! Да, мы – Европа, да, мы при этом и Азия – в этом и лишь в этом наша самость, и она определяется не чем‑нибудь, а прекрасным словом советская…