расположились на берегу прелестного чистого озера. Я остановил своего
Росинанта в девяносто пяти ярдах от них, но тоже у самой воды. Потом
поставил кофейник на огонь, вынес белье, которое тряслось в мусорном ведре
уже два дня, и выполоскал его в озере. Неисповедимы пути, коими зарождается
в нас то или иное отношение к незнакомцам! Я стоял с подветренной стороны от
лагеря канадцев, и до меня доносился запах их супа. Кто мог знать, что это
была за публика - может, убийцы, садисты, изверги, обезьяноподобные выродки,
- но я ловил себя на мысли: "Какие симпатичные люди! Как великолепно
держатся! Все красавцы, как на подбор! Вот бы с кем подружиться!" И все это
лишь потому, что очень уж вкусно пахло супом.
Когда мне надо войти в общение с незнакомыми людьми, роль моего посла
возлагается на Чарли. Я даю ему свободу, и его сразу же несет к нужному
объекту, вернее, к тому, что этот объект готовит себе на ужин. Затем я иду
за ним, чтобы он не надоедал моим соседям - et voila! <Здесь: "И вот,
пожалуйста!" (франц.).> Ребенок в таких случаях тоже годится, но собака
надежнее.
Все и тут сошло как нельзя глаже, что неудивительно, когда сценарий
хорошо отработан и прорепетирован. Я выпустил своего посла, а сам сел
кофейничать, давая ему время выполнить все, что от него требовалось. Потом
не спеша отправился к канадцам, чтобы избавить их от своей влосчастной
собачонки. В лагере было двенадцать человек, не считая детей, на вид народ
славный. Три девушки - прехорошенькие и смешливые; две беременные матроны, а
третья и вовсе на сносях; старик патриархальной внешности, два зятя и
несколько молодцов, которые явно метили в зятья. Но делами их, при всем
|
уважении к патриарху, ведал курчавый брюнет лет тридцати пяти, статный,
широкоплечий, легкий в движениях, с девичьим цветом лица - кровь с молоком.
Собака никому не помешала, сказал их вожак. Они даже говорили между
собой: какая красавица! Я, хозяин, разумеется, отношусь к своей собаке с
пристрастием, несмотря на некоторые присущие ей недостатки, но у нее есть
одно преимущество по сравнению со многими другими псами: она родилась и
выросла во Франции.
Меня обступили со всех сторон. Красотки тут же прыснули, но их
немедленно привел в чувство взгляд темно-голубых глаз вожака, поддержанный
шипением патриарха.
Да не может быть! И где именно во Франции? В Берси, на окраине Парижа.
Им известно это местечко?
Увы! Они никогда не были в стране отцов.
Ну, еще побывают, это дело поправимое.
Как же они сами не догадались, что Чарли-француз" это по его манерам
видно! А мой roulette <Крытый фургон (франц.).> им очень понравился.
Да он не бог весть что, но очень удобный. Если кто пожелает, я буду рад
показать его.
Как это любезно с моей стороны! Они с удовольствием воспользуются
приглашением.
Если возвышенный тон нашей беседы натолкнет Бас на мысль, что она
велась по-французски, вы ошибаетесь. Вожак говорил на чистом, правильном
английском языке. Единственное французское слово в его речи было "roulotte".
Реплики в сторону подавались на канадско-французском диалекте. Что же
касается моего французского, то он вообще немыслим. Нет, возвышенный тон
беседы был неотъемлемой частью той перемены, которая сопутствует завязыванию
знакомства. Я подозвал Чарли. Итак, можно ли ждать гостей к себе после
|
ужина, который, судя по запахам, готовится у них на костре?
Они сочтут за честь.
Я навел порядок у себя в фургоне, разогрел и съел банку мяса
по-чилийски с фасолью и перцем, проверил, холодное ли пиво, даже нарвал
осенних листьев и поставил букет на стол в бутылке из-под молока. Рулон
бумажных стаканчиков, взятый специально для таких оказий, в первый же день
расплющило в Росинанте словарем, слетевшим с полки, но я заготовил некое
подобие подстаканников из бумажных полотенец. Удивительное дело: сколько
труда человек готов положить, чтобы получше принять гостей! Но вот Чарли
рявкнул вместо приветствия, и я почувствовал себя хозяином в собственном
доме. За мой столик могут кое-как сесть шесть человек, и шестеро их и село.
Двое, кроме меня, остались на ногах, а открытую дверь украсила гирлянда из
детских лиц. Гости мои были славный народ, но держались они несколько
чопорно. Для взрослых я откупорил пиво, для аутсайдеров - лимонад.
Слово за слово эти люди кое-что порассказали о себе. Они ежегодно
переезжают границу на время копки картофеля. Когда трудятся все поголовно,
можно неплохо подработать к зиме. А иммиграционные власти не чинят им
препятствий при въезде? Да нет, ничего. На время уборки, наверно,
разрешаются кое-какие послабления, а кроме того, многое зависит от
подрядчика, который все улаживает за небольшой процент с их заработка.
Собственно, получает он не с них. Ему платят сами фермеры.
Я много повидал сезонных рабочих - разных оки, переселенцев из Мексики
и негров. И где бы они мне ни попадались, в Нью-Джерси или на Лонг-Айленде,
|
всюду га ними стоял подрядчик, который все улаживал за известную мзду. Было
время, когда фермеры норовили привлечь гораздо больше рабочих рук, чем
требовалось, чтобы снизить заработную плату. Теперь с этим как будто
покончено, ибо правительственные агентства по найму пропускают ровно столько
сельскохозяйственных рабочих, сколько нужно, и это обеспечивает им какой-то
минимум заработной платы. А раньше бывало и так, что на кочевую жизнь и
сезонную работу людей гнала нищета и жестокая нужда в заработке.
Моими гостями, конечно, никто не помыкал, и не нужда пригнала их сюда.
Они обрекли на зимнюю спячку свою собственную маленькую ферму в провинции
Квебек и всем кланом перебрались через границу в расчете на то, что
заработают деньжат про черный день. У них даже настроение было праздничное,
как у английских сезонников, которые выезжают из Лондона и из городов
центральной Англии на сбор хмеля и земляники. Они производили впечатление
людей выносливых, независимых, людей, которые умеют постоять за себя.
Я откупорил еще несколько бутылок пива. После ночных приступов тоски
было приятно чувствовать теплое отношение этих дружелюбных, хоть и не
слишком доверчивых людей. Из артезианских глубин во мне вдруг забили добрые
чувства, и я произнес небольшой спич на своем варварском французском языке.
Он начинался так:
- Messy dam. Je vous porte un cher souvenir de la belle France - en
parliculier du Deparlement de Charente <Господа и дамы! Прошу вас принять
дорогой дар прекрасной Франции - в частности, департамента Шаранты
(франц.).>.
Они опешили, но явно заинтересовались. Потом Джон, их вожак, медленно
перевел мой спич на грамматически правильный английский, а с него обратно на
канадско" французский диалект.
- Шаранта? - переспросил он. - Почему Шаранта?
Я нагнулся, открыл шкафчик под раковиной и достал оттуда бутылку очень
старого, почтенного коньяка, взятого в дорогу на случай свадеб,
обмораживаний и сердечных приступов. Джон с благоговейным видом углубился в
изучение ярлыка, точно набожный христианин, готовящийся приобщиться святых
тайн. И в его голосе тоже послышался священный трепет.
- Господи помилуй! - сказал он. - Как же я забыл! Ведь Шаранта - это
там, где Коньяк!
Потом он прочел на этикетке год, якобы соответствующий появлению на
свет содержимого этой бутылки, и вполголоса повторил свое "господи помилуй".
Бутылка была передана патриарху, который сидел в уголке, и старик так
расплылся в улыбке, что я впервые заметил нехватку у него передних зубов.
Зять заурчал, точно разомлевший кот, а беременные дамы пустились щебетать,
точно les alouettes <Жаворонки (франц.).>, славящие солнце. Я вручил Джону
штопор, а сам стал подавать гостям свои хрустальные бокалы, то есть три
пластмассовые кофейные чашки, баночку из-под варенья, бритвенную кружку и
несколько широкогорлых бутылочек из-под лекарств. Содержимое последних я
высыпал на блюдце, а сами бутылочки прополоскал водой из-под крана, чтобы от
них не пахло аптекой. Коньяк оказался очень, очень хорошим, и после первых
отрывистых "Sante" <Здесь: "За ваше здоровье!" (франц.).>, после первого
глотка с причмокиванием за нашим столом родилось чувство, что Все Люди
Братья (сестры тоже сюда входят), и это чувство все росло и росло и наконец
целиком заполнило Росинанта.
Повторить они отказались, но я настоял. По третьей выпили на том
основании, что оставлять-то, собственно, нечего. И с последними разлитыми
поровну каплями Росинанта согрело чарами того всепобеждающего человеческого
тепла, которое дарует благословение любому дому, а в данном случае
грузовику. Девять человек собрались у моего стола, и эти девять частиц
составляли единое целое, как едины со мной мои руки и ноги, которые хоть и
сами по себе, но от меня неотделимы. Росинанта озарило этим светом, и
отблеск его не угасает в нем и поныне.
Такое не может длиться долго, да это и не нужно. Патриарх подал
незаметный мне знак. Мои гости, притиснутые друг к другу, с трудом выбрались
из-за стола, и прощание, как и полагается, было кратким и несколько
чопорным. Все гурьбой вышли в ночь и отправились восвояси при свете
жестяного керосинового фонаря, который нес их вожак Джон, Они шагали молча
вперемежку с сонными, спотыкающимися детьми, и больше я их не увидел. Но они
мне полюбились.
Мне не захотелось раскладывать кровать, так как утром надо было встать
пораньше. Я прилег на диванчике у стола и заснул, но ненадолго, потому что в
серых предрассветных сумерках Чарли уставился мне в лицо и сказал "фтт".
Пока на плите грелся кофе, я написал несколько слов на куске картона и
вставил его в горлышко пустой коньячной бутылки. Потом, проезжая мимо
спящего лагеря канадцев, остановил машину и поставил бутылку так, чтобы она
сразу бросилась им в глаза. На куске картона было написано: "Enfant de
France. Mort pour la Patrie" <Дитя Франции. Умерло за Родину (франц.).>.
Я старался вести машину как можно спокойнее, потому что на тот день у
меня было намечено проехать немного на запад, а потом свернуть на шоссе, что
тянется к югу через весь штат Мэн. Бывают в жизни минуты, которые человек
хранит, как сокровище, до конца дней своих, и. эти минуты выступают четко,
словно освещенные огнем, среди других воспоминаний, скопившихся за долгие
годы. В то утро я чувствовал, что мне очень повезло.
В таком путешествии, как мое, столько всего видишь, о стольком думаешь,
что если бы события и собственные мысли заносить на бумагу без всякого
отбора, они начали бы пучиться и бурлить, как итальянский суп минестроне,
поставленный на небольшой огонь. Есть люди - любители дорожных карт, и нет
для них большей радости, чем отдавать все свое внимание листам ярко
раскрашенной бумаги, а яркости того, что проносится мимо, они не замечают. Я
слышал рассказы таких путешественников: номер каждого шоссе они помнят
наизусть, длину маршрута подсчитывают с точностью до мили, все местечки,
которые надо посетить, посещают. К другому роду путешественников относятся
те, кому необходимо ежеминутно определять по карте свое местонахождение,
точно перекрест красных и черных линий, пунктиры, извивающаяся голубизна
озер и темные наплывы краски - там, где горы, - внушают им чувство
безопасности. У меня все по-другому. Я как появился на свет божий, так сразу
и потерялся и не люблю, когда меня находят, а всякие условные знаки,
определяющие континенты и государства, ничего не дают моему воображению.
Кроме того, сеть дорог у нас так часто меняется где проложат новую трассу,
где расширят старую, а другую и вовсе забросят, - что дорожные карты
приходится покупать чуть не ежедневно, как газеты. Но поскольку мне известен
фанатизм этих картолюбов, могу сообщить им, что в северные районы штата Мэн
я ехал параллельно или более или менее параллельно федеральному шоссе N 1,
через Хоултон, Марс-Хилл, Преск-Айл, Карибу, Ван-Бурен, потом повернул на
запад, все еще держась номера первого, мимо Мадаваски, Аппер-Френчвилла и
Форт-Кента, а оттуда взял курс прямо на юг по местному шоссе N 11, мимо
озера Игл, городов Уинтервилл, Портидж, Скво-Пен, Масардис, Ноулс-Корнер,
Паттен, Шерман, Грайндстоун и наконец попал в Миллинокет.
Я могу сообщить об этом, потому что передо мной лежит путеводитель, но
то, что запомнилось мне, не имеет никакого отношения к номерам, и к цветным
линиям, и ко всяким закорючкам на карте. Пусть этот маршрут послужит чем-то
вроде взятки картолюбам. Обращаться к такому методу в дальнейшем я не
собираюсь. А запомнились мне деревья вдоль длинных дорог, все в инее, фермы
и домишки, приготовившиеся выстоять суровую зиму, запомнилась односложная,
небогатая интонациями речь обитателей Мэна, услышанная в магазинах у
дорожных перекрестков, куда я заезжал пополнить свои запасы. Запомнились
олени, которые выбегали на шоссе, легко перебирая копытцами, и улепетывали
от Росинанта, подскакивая, точно гуттаперчевые мячики, запомнились
грохочущие грузовики с лесом. И никак мне не забыть того, что этот огромный
край когда-то был гораздо больше обжит, а теперь заброшен, отдан
надвигающимся на него лесам, зверью, лагерям лесорубов и стуже. Большие
города становятся все больше, городишки уменьшаются. Деревенской лавке, чем
бы в ней ни торговали - бакалейным, скобяным товаром, одеждой или всякой
всячиной, - не устоять перед торговыми центрами и крупными фирмами с цепью
торговых точек. Деревенская лавка с непременными бочками галет, о которой у
нас сохранилось такое нежное, щемящее сердце воспоминание, лавка, куда
местные умы - носители национальных черт нашего характера - приходят
обменяться мыслями и мнениями, быстро исчезает с лица земли. Семьи - прежние
твердыни, способные выдержать осаду ветров и непогоды, напасти морозов и
засухи и наступление вражеских полчищ вредителей, - теперь норовят прильнуть
к груди больших городов.
На проявление отваги и любви современного американца вдохновляют
забитые машинами улицы, небеса, прокопченные смогом и задыхающиеся от
удушливых газов из заводских труб, скрежет шин по асфальту и дома,
построенные впритык один к другому. А маленькие города тем временем чахнут и
умирают. И это, как я убедился, относится равно и к Техасу и к Мэну.
Кларендон сдается на милость Амарильо, а у Стейсивилла в штате Мэн
высасывает кровь Миллинокет, где пилят лес, где не продохнешь от всяческих
химикалий и где реки отравлены, забиты древесиной, а улицы кишат оживленным,
вечно спешащим людом. Это говорится не в укор, просто я делюсь своими
впечатлениями. И мне думается, что, подобно маятнику, который неизбежно
качается в обратную сторону, эти непомерно раздувшиеся города в конце концов
лопнут и, исторгнув детищ из своего чрева, снова разбросают их по лесам и
полям. Подспорьем моему пророчеству да послужит уже приметная тяга богачей
вон из города. А куда первым идет богач, туда же следом за ним попадают или
стараются попасть бедняки.
Несколько лет назад я купил в магазине "Аберкромби энд Фитч"
автомобильную сирену в виде пастушьего рожка, на котором при помощи
специального приспособления можно было воспроизводить почти всю гамму чувств
крупного рогатого скота, начиная с нежного мычания романтически настроенной
телки и кончая утробным ревом молодого быка, томящегося в плену бычьих
страстей. Я приспособил эту штуку к Росинанту, и она действовала неотразимо.
При первых же ее звуках рогатая скотина, находящаяся в пределах слышимости,
поднимает голову от травы и двигается на этот призыв.
В серебристом холодке мэнского полудня, когда мой Росинант ковылял и
тарахтел по изрытой колеями лесной дороге, на траверзе у нас появились
четыре величественно ступавших лосихи. При моем приближении они перешли на
приглушенно-тяжелую рысь. Я машинально нажал на рычажок своей сирены, и леса
огласились ревом, напоминающим рев миурского быка, когда он напружит все
тело, готовясь ринуться на легкий, как бабочка, взлет первой вероники.
Лосиные дамы, почти скрывшиеся в лесу, услышали этот звук, остановились,
повернули назад и, набирая скорость, помчались прямо на меня, явно
пронзенные стрелами амура - все четыре, каждая весом свыше тысячи фунтов! И
при всем моем уважительном отношении к любви во всех ее проявлениях я нажал
на акселератор и дал деру от них. Мне вспомнился рассказ нашего
великолепного Фреда Аллена. Героем его был житель Мэна, вернувшийся с охоты
на лосей.
"Сел я на поваленное дерево, подудел в рожок, сижу и жду, - говорил он.
- И вдруг чувствую, облепило мне голову и шею будто теплым ковриком, какие
бывают в ванных. И что же вы думаете, сэр! Это лосиха меня лизала, и глаза у
нее горели страстью.
- Вы ее пристрелили?
- Нет, сэр. Я оттуда быстро убрался, но с тех пор все думаю: бродит
где-то в штате Мэн лосиха с разбитым сердцем".
Западная граница Мэна такая же длинная, как и восточная, может, даже
еще длиннее. Мне бы следовало заехать в Бакстерский национальный парк, и я
мог туда заехать, но не заехал. И так сколько времени ушло, а тут еще
похолодало, и мне все мерещились то немцы под Сталинградом, то Наполеон на
подступах к Москве. И я не мешкая отступил на Браунвилл, Майло,
Довер-Фокскрофт, Гилфорд, Бингем, Скаухиган, Мексике, а от Рамфорда свернул
на шоссе, которым не так давно поднимался в Белые горы. Может, это было
слабостью с моей стороны, но мне хотелось поскорее продвинуться вперед. Реки
здесь от берега до берега на целые мили были забиты сплавным лесом,
дожидавшимся очереди у лесобойни, чтобы пожертвовать свои древесные сердца
оплотам нашей цивилизации - таким, как журнал "Тайм" и газета "Нью-Йорк
дейли ньюс", только бы они продолжали жить и спасали нас от невежества.
Заводские поселки, при всем моем уважении к ним, кишат здесь, как черви.
Выезжаешь из сельской тишины и завывающий ураган автострады подхватывает
тебя и играет тобой, как хочет. Некоторое время бьешься вслепую,
прокладываешь путь в сумасшедшей толкучке и вихре мчащегося металла, и вдруг
все это исчезает, и ты снова в безмятежной сельской тишине. И никакого
перехода от одного к другому, никакой постепенности. Загадка - но в этой
загадке есть своя прелесть.
С тех пор как я тут проезжал, зеленый убор лесов пообтрепался, стал
совсем другим. Листья падали, темными облачками клубясь по земле, а сосны по
горным склонам стояли все в снегу. Я гнал машину вперед и вперед, к
величайшему негодованию Чарли. Он уже не раз говорил мне "фтт", но я будто
не слышал его и катил все дальше, пересекая торчащий вверх перст
Нью-Гэмпшира. Мне хотелось принять ванну, лечь в чистую постель, выпить и
хоть немного пообщаться с людьми, и все это я рассчитывал найти на реке
Коннектикут. Странное дело! Когда ставишь перед собой какую-то цель, то
продолжаешь стремиться к ней часто вопреки собственным удобствам и даже
собственному желанию. Дорога оказалась гораздо длиннее, чем мне Думалось, и
я очень устал. Годы мои напоминали о себе ломотой в плечах, но передо мной
была цель река Коннектикут, и я будто не замечал усталости, что было
невероятно глупо. В нужное мне место в Нью-Гэмпшире, недалеко от Ланкастера,
я попал к вечеру. Река здесь была широкая и красивая, с высокими деревьями
по берегам. И почти у самой воды меня ждало то, к чему я так стремился
последние часы, - ряд небольших беленьких домиков на зеленой лужайке,
контора и закусочная под одной крышей и вывеска у автострады со словами,
исполненными гостеприимства: "Открыто" и "Есть Свободные Номера". Я свел
Росинанта с шоссе и, распахнув дверцу, выпустил Чарли из кабины.
В окнах конторы и закусочной, как в зеркале, отражалось закатное небо.
Когда я отворил дверь и вошел туда, все тело у меня ныло после долгого
переезда. В помещении не было ни души. На столе лежала регистрационная
книга, вдоль стойки стояло несколько высоких табуреток, пирожки и пирожные
были прикрыты пластмассовыми колпаками; гудел холодильник, в раковине из
нержавеющей стали, в мыльной воде, лежала горка грязной посуды, из крана на
нее медленно капало.
Я затрезвонил в колокольчик, стоявший на столе, потом крикнул: "Есть
тут кто-нибудь?" Ни ответа, ни привета. Я присел на табуретку в ожидании
хозяев. На доске висели ключи с номерами от маленьких беленьких домиков.
Дневной свет убывал, и в закусочной становилось темно. Я вышел наружу
забрать Чарли и удостовериться, что на щитке у дороги действительно было
написано "Открыто" и "Есть Свободные Номера". К атому времени совсем
стемнело. Я осветил ручным фонариком всю контору в поисках записки: "Вернусь
через десять минут", но ничего такого не обнаружил. У меня появилось
странное чувство, будто я сую нос куда не следует; мне здесь явно было не
место. Тогда я снова вышел, отвел Росинанта от конторы, накормил Чарли,
вскипятил кофе и приготовился ждать.
Казалось, что могло быть проще - взял ключ, оставил на столе записку и
отпер какой-нибудь домик. Нет, так не годится. Я не решился на это. По шоссе
и по мосту через реку проехало несколько машин, но к домикам ни одна из них
не свернула. Окна конторы и закусочной загорались в свете приближающихся фар
и снова чернели. Я мечтал легко поужинать и замертво свалиться в постель. А
теперь, соорудив собственное ложе, почувствовал, что и есть-то расхотелось,
и лег. Но сон не приходил ко мне. Я прислушивался, не вернется ли кто из
хозяев. Потом зажег газовую лампу и взялся за книгу, но так и не мог
сосредоточиться, потому что все слушал. Наконец задремал, проснулся в
темноте, выглянул наружу - ни кого и ничего. Сон у меня - сколько его
осталось до утра - был беспокойный и прерывистый.
На рассвете я поднялся и сотворил себе обильный, обстоятельный,
отнявший у меня массу времени завтрак. Взошло солнце и сразу отыскало окна.
Я прогулялся к реке за компанию с Чарли, пришел обратно, успел даже
побриться и обтереться губкой, став в бадейку. Солнце было уже высоко. Я
подошел к конторе и отворил дверь. Холодильник гудел, в остывшую мыльную
воду в раковине капало из крана. Недавно народившаяся муха с обвислыми
крылышками в ярости ползала по пластмассовому колпаку, под которым лежали
пирожки. В половине десятого я уехал, а в конторе так никто и не появился,
во всем мотеле не было ни звука, ни движения. Щитки у дороги по-прежнему
сообщали "Открыто" и "Есть Свободные Номера". Я переехал на тот берег по
железному мосту, прогромыхав по его рифленым стальным плитам. Безлюдье этого
мотеля как-то встревожило меня и, кстати говоря, тревожит и до сих пор.
Во время моих разъездов бок о бок со мной часто путешествовали
сомнения. Меня всегда восхищали те журналисты, которые нагрянут в
какое-нибудь место, поговорят с кем надо о том, о чем надо, подберут
несколько типичных высказываний на злободневные темы, а потом напишут
гладенький отчет о своей поездке, похожий на дорожную карту. Такая техника
вызывает во мне зависть, но в то же время и сомнение, можно ли с ее помощью
отразить реальность. Реальностей много, слишком много. Написанное здесь
будет сохранять верность оригиналу лишь до тех пор, пока кто-нибудь другой
не проедет этими же местами и не перестроит мир на свой лад. Так и в
литературе: литературный критик, хочет он того или не хочет, подгоняет
жертву, на которую падает его взгляд, под собственный рост и размер.
И в этой книге я не собираюсь обманывать самого себя, будто имею дело с
постоянными величинами. Много лет назад мне пришлось побывать в старинном
городе Праге в одно время с нашим известным журналистом Джозефом Олсопом,
который славится, и вполне заслуженно, своими очерками и корреспонденциями.
Он беседовал с хорошо осведомленными людьми - должностными лицами, послами,
он читал разные материалы, даже то, что петитом, и всякую цифирь, тогда как
я со свойственным мне разгильдяйством шатался по городу в компании актеров,
цыган, бродяг. В Америку мы с Джо летели одним самолетом, и дорогой он
рассказывал мне о Праге, но его Прага не имела ничего общего с той, которую
узнал и услышал я. Это было нечто совсем другое. Мы с ним оба люди честные,
не лгуны, оба наделены наблюдательностью, с какой меркой к нам ни подходи, а
привезли домой каждый свой город, свою правду. Вот почему я не поручусь вам,
что здесь будет рассказано про ту Америку, какую найдете вы. В ней много
всего можно увидеть, но в утренние часы нашим глазам открывается совсем иной
мир, чем днем, а уж в уставших к вечеру глазах и подавно отражается только
усталый вечерний мир.
В воскресенье, в последний мой день в Новой Англии - дело было в одном
из городов штата Вермонт я побрился, надел парадный костюм, начистил
башмаки, скорчил ханжескую мину и отправился помолиться Господу Богу.
Несколько церквей я отверг, уж не помню почему, но, увидев реформатскую,
свернул в ближайший переулок, поставил там Росинанта, чтобы он не бросался в
глаза, проинструктировал Чарли относительно охраны нашего пикапа и
размеренными, полными достоинства шагами проследовал к церкви, сооруженной
из ослепительно-белого теса. Место мне нашлось на задней скамье этого
сверкающего чистотой, надраенного храма Божия. Молитвы, читавшиеся там, били
в самую суть дела, обращая внимание Всевышнего на некоторые слабости и не
совсем богоугодные наклонности, которые, как мне известно, водились за мной,
а потому, полагаю, не были чужды и остальным молящимся.
Богослужение породило веселие в моем сердце и, надеюсь, также и в душе.
С таким подходом к натуре человеческой мне уже давно не приходилось
сталкиваться. У нас теперь принято, во всяком случае в больших городах, на
слово верить священнослужителям, знакомым с психиатрией, будто грехи наши на
самом деле вовсе не грехи, а результат случайного стечения обстоятельств,
возникающих по воле сил, кои вне нашей власти. В этой церкви подобной
белибердой не занимались. Священник, человек железный, со взглядом тверже
стали и голосом, въедливым, как пневматическая дрель, начал службу с
молитвы, доказывая ею, что веемы порядочная шушера. И он был прав. С первых
же дней жизни мы не Бог весть какие сокровища, а уж чем дальше, тем все
больше и больше катимся под уклон по причине собственной суетности. Смягчив
таким образом наши ожесточенные души, пастырь произнес проповедь,
блистательную проповедь, из которой так и вымахивали языки адского пламени в
клубах серы. Доказав, что все мы, а может быть, только я один, ни черта не
стоим, он хладнокровно и уверенно нарисовал, что нас ждет впереди, если мы
не перестроимся самым коренным образом. Впрочем, особых надежд на это у него
не было. Об аде он говорил со знанием дела, и это был не тот розовенький
адик, которым довольствуются наши мягкотелые современники, а хорошо
отапливаемая, добела раскаленная преисподняя, где котлы шуруют крупные
специалисты. Его преподобие оперировал близкими нам понятиями: топят там
жарко - антрацитом, тяга прекрасная, а у мартенов, вкладывая всю душу в свою
работу, трудится большой штат чертей, и над кем трудится? Надо мной! Я
почувствовал себя просто молодцом. За последнее время Господь Бог перешел с
нами на короткую ногу, набиваясь в друзья-приятели, а при таких отношениях
возникает чувство пустоты, как у мальчишки, с которым отец затеял игру в
мячик. Но этот вермонтский бог принимал меня всерьез и не жалел сил, чтобы
задать мне жару. Он выставил мои прегрешения в новом свете. До сих пор они