Пo северу, за правым крылом и далеко впереди, наплывая там к югу, что-то горело сильным неровным огнем, и огненные тени вползали на небосвод, опадали, глохли а рядом выметывались новые снопы света и теней. Зарево плотно опоясало войска немцев полукольцом, и было ясно, что части Красной Армии глубоко вмяли оборону германских войск.
Бронетранспортер, сплошь облепленный солдатами, волочил по глубокому снегу на коротком тросе «опель-капитан» командира дивизии. Сам Кохенгаузен сидел в теплой машине и, жестоко страдая сердечной болью, ничего не желал, зная, что положение его полков почти безнадежно. Освещая батарейным фонариком карту, он в сложном и запутанном лабиринте рек, дорог и границ видел только реку Воргол, куда должна выйти его дивизия. Окружение для генерала было совершенно очевидным и настолько позорным, что он решил и приказал полкам пробиваться на запад до последнего дыхания. Еще вчера он по-отечески жалел голодных и холодных солдат, гордился их подвигом и находил успокоение в том, что понимает и разделяет их участь. Сегодня же ни жалости, ни гордости, ни успокоенности не было у генерала. Сегодня он вообще не думал о солдатах, потому что его положение мало чем отличалось от положения солдат. Он считал себя глубоко обманутым и страдал от этого.
– Почему мы стоим? – спросил генерал и поднял фонарик на сидевшего впереди адъютанта в меховой нелепой шапке. Эта шапка, придававшая капитану вид легкомысленного охотника, вконец рассердила генерала: «Довоевались. Бог мой, как близко было наше падение». – Почему мы стоим? – повторил генерал. – И снимите вашу идиотскую шапку! Вы еще офицер германских войск.
– Я уже докладывал вам, господин генерал, не могут наши пройти. Удивительно, когда Советы успели закрепиться здесь. В чем-то эти русские совершенно непостижимы.
|
– Воюем полгода и не знаем, с кем воюем. То ни в какие расчеты не берем их, то начинаем удивляться их упорству, мужеству, силе. Рядимся в их одежду. Позор. Вызовите командира полка Вульфа.
От нагретого днища машины в меховых сапогах горели ноги, будто горячие шомпола прогнал кто-то через кости, и от ревматической боли в суставах смертельно заходилось сердце – не хватало дыхания. Пока адъютант настраивал вмонтированную в щиток машины рацию на волну 446-го пехотного полка, генерал, зная, что самое лучшее для него покой, все-таки полез из машины. И на воздухе в самом деле почувствовал себя лучше.
Стояла зимняя белая ночь с высоким и темным небом. Холодный восточный ветер гнал низкую поземку. Справа поднимался увал, и на огненном фоне далеких пожарищ сугробы дымились кровавым дымом. Рядом на малых оборотах мягко постукивал бронетранспортер. Сзади, на удалении видимой связи, чернели две приземистые громадины охранных танков – моторы у них тоже работали. Впереди хорошо слышалась стрельба, и, когда опадал ветер, стрельба заглушала шум моторов.
– Полковник готов вас слушать, господин генерал, – опустив стекло дверцы, сказал адъютант, и генерал полез обратно в машину, неприятно чувствуя, как остыла на ветру спина. От трубки пахло крепкими духами, которыми щедро пользовался капитан. Генерал подул в трубку:
– Вульф, Вульф, вы что, хотите, чтобы вас накрыли с тыла? Прием.
Откуда-то издалека, придавленный бушующим эфиром, через треск и шорох просочился голос полковника Вульфа, голос покорный и жалкий. Они говорили открытым текстом, слегка вуалируя речь и не называя друг друга по званию.
|
– Мы не можем подойти к насыпи. Упрямство может оставить меня в полном одиночестве. Подскажите. Подскажите голосом орудий. По линии железной дороги. В квадрате 16–18-а неполная семья перевалила на ту сторону. Перехожу на прием.
– Вам дан приказ на переход. Вам разрешено улучшить позиции. Слышите? Ваша голова поставлена выше интересов отечества. Вы, судя по вашим действиям, не поняли этого. В войсках неприятеля находятся солдаты, которые грудью бросаются на наши пулеметы. Неужели в ваших безупречных семьях не знают об этом? Не верю. Если вы через сорок минут не обеспечите клапан, я сомну вас. Повторите. Прием.
И опять тот же слабый, покорный голос, перебиваемый свистом, щелком, руганью немецких и русских голосов:
– Я заверяю, в квадрате 16–18-а будет клапан через тридцать минут. Я сам пойду.
Полковая рация выключилась, и капитан, повернув рычажок настройки, выловил русскую радиостанцию, которая искала какого-то Заварухина.
– Заварухин? Заварухин? Я не слышу тебя. Я не слышу тебя. Раз, два, три, четыре, пять. Заварухин? Я на слышу тебя. Стоять надо. Стоять, Заварухин. Пироги повезли тебе. Считай, что выкурим его к чертовой матери. Я – «Угол». Я – «Угол». Раз, два, три, четыре, пять. Я – «Угол». Перехожу на прием.
– О, – весело воскликнул адъютант, – да тут появился наш старый знакомый, Заварухин, господин генерал! Его полк держал Глазовку. Вы, полагаю, помните, как мы дали ему горячих?
|
Генерал Кохенгаузен хорошо помнил Глазовку, слышал – помнится – и фамилию Заварухина, но не проявил к словам адъютанта никакого интереса. И вообще ему не нравилось поведение Отто: беспечно болтлив, совсем не к месту и подозрительно спокоен. Неужели он, умный и опытный офицер, не отдает отчета, что дивизия на грани гибели? Генерал вспомнил, как адъютант укладывал в багажник русские валяные сапоги, и, вдруг закипая беспричинной ненавистью к нему, приказал:
– Капитан, идите к танкистам и свяжитесь с четыреста сороковым! Идите же, я хочу отдохнуть!
Когда крупный, упитанный Отто вылез, машина качнулась и приподнялась на рессорах. Отто громко и опять весело заговорил с кем-то у машины, и ему ответили тоже бодрым голосом. Потом послышался смех. «Они не знают, как я страдаю, страдаю за них, за Германию. Им нет дела ни до меня, ни до Германии. Каждый из них занят только собой. Тысячи, миллионы нас спаяны вроде бы одним делом, а живем и мыслим только в одиночку… С приходом Гитлера к власти немцы впервые после долгих лет унижений и неравенства пережили невиданный взлет национального величия и единения. Мнилось Германии, что пришел ее золотой век родства нации, и все немцы от мала до велика с открытыми глазами поверили в вечное братство. Никогда еще не было в истории Германии, чтобы тысячные толпы плакали одними слезами восторга и праздновали победы государства как свои семейные торжества. Казалось, вот оно, то, что извечно искала нация. Вот она, обретенная судьба! Речи фюрера повторялись как молитвы, любой жест фюрера понимался как указание перста самой судьбы. Слово «немец» стало паролем для входа в любое государство Европы. Но угарный век величия и исключительности германской нация продолжался недолго – только до заснеженных полей Подмосковья. И снова мы, протрезвевшие, всяк сам по себе. Корпус заткнул брешь моей дивизией. Я пробьюсь через русские заслоны ценой полка Вульфа. Вульф понял, что его жизнь в его руках, и положит всех солдат, чтобы вывести меня и, таким образом, себя. И все это делается во имя Германии…»
Генерал откинулся на кожаную спинку сиденья, ладонью захватил глаза и почувствовал под топкими пальцами своими провалы височных костей. «Вся жизнь – обман и обман. Тридцать лет я тянул армейскую лямку, чтобы потом из рук какого-то политического выскочки, из рук ефрейтора получить генеральский чин. Это ли не унижение! А теперь я, старый, седой человек с дряблой и подвижной кожей на черепе, должен на брюхе выползать из русской западни. Бог мой, неужели и им понадобится целая жизнь, чтобы попять, что кругом ложь и обман. Я, кажется, схожу с ума». Генерал действительно почувствовал, что в голове у него все спуталось и усилились сердечные боли. Начало стрелять под левую лопатку.
Послышался протяжный и разрастающийся свист – у генерала мелькнула мысль, что Отто забыл выключить рацию, но тут же понял, откуда этот стремительно срезающий тишину звук, и утянул голову в плечи. Снаряд упал недалеко – о железный кузов машины ударились комки снега. Со звоном выпало стекло из левой дверцы. Генерал не столько испугался близкого разрыва, сколько и ранее пугавшей, а теперь подтвердившейся мысли о том, что русские успели ввести в прорыв артиллерию. Теперь конец. Он хотел достать карту, но услышал, что шофер нехорошо захрипел и повалился на сиденье, что-то забулькало, будто закипел кофе на медленном огне. «Могло бы и меня», – подумал генерал и стал торопливо и суетно вылезать из машины.
На улице было холодно, ветрено. Мела поземка. Снега светились текучим, неверным светом. На севере все так же горели пожары, и оттуда обжимным кольцом стягивались вокруг недалекие бои. Генерал постоял в нерешительности возле машины и по прилетающим и рвущимся снарядам определил, что стреляют русские батареи с востока, через 440-й полк. Это немножко успокоило генерала, и, как часто бывает с людьми в трудные минуты, у него появились обнадеживающие мысли: «Лжет Вульф, что русские поставили перед полком сплошную завесу огня. Нет у них и не может быть таких сил. Страх».
От танков, едва видимых во мраке, показались две фигуры – в первой, крупной, генерал узнал своего адъютанта. Второго не успел разглядеть, потому что между ним, генералом, и идущими к нему упал снаряд – поднятый взрывом снег закрыл и людей, и танки. Прошитый огнем, взметнулся снег у танков справа и слева. Адъютант, сбитый с ног, быстро поднялся и побежал. А второго с ним уже не было.
– Обстановка весьма осложняется, позвольте доложить, господин генерал! – запально дыша и осаживая дыхание, сказал адъютант и просунул свою руку под локоть генералу, чтобы помочь ему идти по снегу. Но генерал, понимая капитана, движением плеча брезгливо отстранил его дрожащую руку, и тот принял стойку «смирно».
– Давно ли понял господин капитан, что обстановка весьма осложняется?
– Давно, господин генерал. Я знаю, о чем вы. Я следую вашему примеру, господин генерал. Вы бодры, деятельны…
– Вы хотите доложить, что четыреста сороковой больше не в силах держаться? – смягчился генерал.
– Полк начал отход.
– Что Вульф?
– Молчит.
По ту сторону машины раздался трескучий взрыв – опять посыпалось стекло. Встревоженные обстрелом, подняли крик солдаты у бронетранспортера. Адъютант опять подхватил генерала под руку:
– Вам нельзя здесь оставаться, господин генерал. Бьют поразительно точно. Я полагаю, где-то поблизости у них есть корректировщик. Вот скоты! Скоты!..
Танкист, стоявший у башни, мигом скатился вниз, и они вместе с адъютантом помогли генералу подняться в машину. А через минуту из командирского танка в эфир была передана кодовая радиограмма за подписью командира 134-й пехотной дивизии:
ВСЕМ РАБОТАЮЩИМ НА ВОЛНЕ 142 И 7! Я ИДУ В КВАДРАТ 16–18-А. ПРИКАЗЫВАЮ СЛЕДОВАТЬ ЗА МНОЙ! ВСЯКИЕ ИНЫЕ ДЕЙСТВИЯ БУДУ РАСЦЕНИВАТЬ КАК ИЗМЕНУ. ГЕНЕРАЛ ФРИДРИХ КОХЕНГАУЗЕН.
Уже на ходу радист танка дважды передал в эфир приказ командира дивизии. Получение приказа подтвердили все части, за исключением 446-го пехотного полка и дивизиона 150-миллиметровых орудий, прикрывавшего действия 440-го полка, арьергарда дивизии.
III
Контрнаступление Красной Армии под Москвой развернулось в широкую полосу – от Калинина до Ельца. Если войска северного и центрального участков западного направления готовились к наступлению при стабильной обороне, когда фашистские орды выдохлись и были остановлены, то на южном участке враг продолжал рваться на Задонск, Лебедянь и далее с целью глубокого обхода столицы с юга и изоляции ее от южного экономического района. Чтобы сорвать дальнейшее продвижение фашистов в глубь страны, командование Юго-Западного фронта приняло решение окружить елецкую группировку врага, ударом на северо-запад выйти в тыл 2-й танковой армии и оказать содействие армиям левого крыла Западного фронта в ее разгроме.
Операция требовала большого количества войск, а Юго-Западный фронт не располагал к этому времени свежими силами. Пришлось срочно создавать ударные группировки из фронтовых резервов и действующих соединений, которые мужественно сдерживали натиск фашистов восточнее Ельца.
Камская дивизия, собранная после октябрьских боев в Липецке и укомплектованная всего лишь на три четверти, с большой нехваткой младших командиров, касок и почти без инженерного снаряжения, была по сигналу «В ружье!» вызвана на фронт и включена в северную ударную группировку.
Стокилометровый марш по заснеженным дорогам дивизия совершила за двое суток и утром 8 декабря была введена в прорыв правее Ельца для создания внутреннего фронта, который должен был принять на себя удар окруженных войск противника.
Два полка дивизии развернулись сразу в непосредственной близости от города, а полк полковника Заварухина получил частную задачу. Ему было приказано: с наступлением темноты стремительно выйти к железной дороге Елец–Ефремов и на участке Глубокая Балка, хутор Вязовой, высота Огурец занять оборону с перевернутым фронтом.
Конные разведчики – их было человек двадцать, с тремя станковыми пулеметами на вьюках – при переходе через шоссейную дорогу наскочили на фашистский бронетранспортер, стоявший в засаде. Немцы только обстреляли разведчиков, но не погнались за ними. То же самое повторилось и в Глубокой Балке, где бойцы обнаружили вражеский танк, выбеленный известкой и почти до башен заваленный снегом. Немцы, вероятно, прогревали мотор, это и выдало вражескую засаду.
Начальник штаба полка капитан Писарев, ехавший вместе с конными разведчиками, сделал правильный вывод, что фашисты выставили охранные посты вдоль пути своего отхода. Прискакавший от головного дозора связной подтвердил этот вывод: через хутор Вязовой двигались обозы, автофургоны, орудия на конной тяге. А весь примерно трехкилометровый участок железной дороги от переезда до хутора был свободен. Его, этот участок, и захватили разведчики. Теперь они должны были до подхода главных сил полка не дать немцам, если они сунутся, перевалить через железную дорогу. Бойцы прямо на шпалах мастерили пулеметные гнезда. Самый левофланговый пулемет подняли на выемку и спрятали в низкорослом кустарнике. Боец Недокур тупым штыком от самозарядной винтовки вырубил кустарник, что мешал обстрелу, а лозу собрал и лег на нее возле пулемета.
Ночь была только вначале. С востока, зализывая кусты крупитчатым снегом, тянул ветер. Явно налаживалось на метель. На юго-востоке и севере сплошными перекатами гудела артиллерия. Вправо по железной дороге, куда ушли остальные, что-то хлябко стрекотало, будто там крутили давно не мазанную швейную машину. Недокуру этот стрекот напомнил детство…
Перед школой у них, в Вятских Полянах, тянется длинный забор из штакетника, и ребятишкам страшно нравилось, вооружившись палками, бегать вдоль забора и трещать ими по сухим певучим доскам. Издали треск напоминал стрельбу, и девчонки в классах всегда вздрагивали от неожиданности. Школьный сторож дед Мохляков очень не любил эту ребячью шалость и даже хотел снести забор, но учительница ботаники Вера Сидоровна, каждый год делавшая в палисаднике грядки и ничего с них не собиравшая, отстаивала забор, к несказанной радости мальчишек. Однажды выдумщик Федька Недокур пролетел вдоль всего забора не с палкой, а с фанерной досочкой и поднял такой треск, что в школе были прерваны занятия, а из пожарной команды прибежал пожарник. Дед Мохляков, окончательно выведенный из терпения, при всей школе пообещал:
– Я этому Федьке дам похлебать редьки.
И верно, вечером этого же дня Мохляков изловил Недокура с фанеркой и набил ему полные штаны крапивы. С той поры и до самой армии в Вятских Полянах дразнили Недокура обидным напоминанием:
– Федька, не хошь ли редьки?
Вспомнил Недокур свое детство, улыбнулся сам себе и подумал: «Вернусь домой, куплю поллитровку водяры и схожу к деду Мохлякову – ведь смех будет на всю Казанскую дорогу. Федька, не хошь ли редьки?» Недокур поворочался на стылых лозинах и захотел рассказать о своих Вятских Полянах второму номеру, своему помощнику.
– А ты знаешь, какая згальная у меня была штука…
– Слушай-ка, фраер! – схватился вдруг второй номер и зашептал всполошным голосом: – Идет сюда кто-то!
Недокур вскочил на колени и там, где недавно рубил кусты, увидел группу идущих прямо на пулемет.
– Наши небось?
– Пропуск! – прокричал Недокур, клонясь из предосторожности за щиток пулемета, и тут же немцы сыпанули на его голос из нескольких автоматов.
«Максим», осаженный глубоко в снег, рыкнул негромко, и люди из кустов исчезли, будто провалились сквозь землю.
По откосу с полотна дороги к пулеметчикам поднялся капитан Писарев, лег рядом с номерами, стал глядеть во все глаза в мутный сумрак.
– Наши-то, все-то я имею в виду, когда подойдут? – спросил Недокур капитана.
– Ты верхом ехал, а они на своих двоих, вот и считай.
– И мы не галопом скакали.
– Бери пулемет, ребята! – распорядился Писарев. – Метров на четыреста вправо передвинем. Огневую видимость создадим.
Неразобранный пулемет тащили кромкой откоса. Капитан нес через плечо связку коробок с лентами. Через каждые десять-пятнадцать шагов припадали к земле, отдыхали и слушали. Начался крутой спуск с холма, выемка кончилась, и дальше железная дорога шла по невысокой насыпи. Тут, за насыпью, и залегли.
– Как только себя обнаружите, – наставлял капитан, – так сразу же на старое место. Опять только верхом.
– Насколько же нас хватит, товарищ капитан? – жалобно возразил Недокур. – В нем шестьдесят кило весу да коробки.
– Дело покажет.
– Вы б не уходили от нас. Втроем надежнее.
– К другим наведаюсь.
Капитан бровкой дороги ушел к правофланговым, и, только он скрылся в снежной сумятице, перед насыпью, как белые призраки, показались немцы. Они шли густой цепью, обтекая холм. Капитана, видимо, заметили раньше, чем он их, и вначале застучали немецкие автоматы, а уж потом отозвался русский, более мягкий и ласковый для пулеметчиков.
«Шел бы к нам. Втроем надежней», – опять пожелал Недокур и впился глазом в смотровую щель на щите. Второй помер часто захлюпал носом, будто плакал.
– Ты тут что нюни-то распустил? – осердился Недокур.
– Ты, фраер, немцев не проворонь, вот так, с моряцким приветом, – грубым, железным голосом отозвался второй номер, и в его грубости, в полублатной присказке его «с моряцким приветом» и, наконец, в этом «фраере» Недокур услышал лихую, бодрую человеческую душу и уж совсем хорошо подумал о помощнике: «Не торопит. Бывал, видать, в переплетах».
Недокур длинной очередью прошелся по всей цели, смял ее, положил в снег, и в густой поземке ничего уж нельзя было разглядеть. А немцы ползли к насыни по-пластунски, на четвереньках, потом вынырнули из поземки, открыли бешеный огонь, закричали, но Недокур опять смял их и стал выхаживать по низинке – от подошвы холма слева до той полосы, которую держал капитан Писарев, справа.
Немцы откатились. Перед насыпью все стихло.
А Недокур со вторым номером, как и велел капитан, поволокли пулемет наверх. От нервного напряжения и усталости оба давились кашлем и потели, как лошади. На старой позиции Недокур снял шапку, вывернул ее и стал проветривать. Распаренные уши больно прищемил мороз, а мокрые волосы на макушке схватились ледком.
– Они что ж, немчура-то, сунулись и пропали где-то? – спросил Недокур.
– Попрут вот, погоди. А капитан наш, видать, толковый. Видел, как он нас переставил? Будто в воду глядел. Вот это и есть военное искусство. А то ведь есть такие: кубари нацепил и ходит – я не я.
– Капитан Писарев молодец. Я его по первым боям еще знаю. И он меня знает, – с оттенком гордости сказал Недокур и смолк, будто язык проглотил.
Из выемки послышались сдержанные голоса, скрии снега и звяк чего-то железного. Пулеметчики замерли, под сырой от пота одеждой прошелся холодок, и у обоих заплясали зубы – немцы обошли! Но внизу вдруг гаркнул кто-то знакомо и буднично: «Принять вправо!» Недокур так оробел, что не сразу поверил словам родной речи, а второй номер засмеялся деревянным придурковатым смехом:
– Пока убьют окончательно, фраер, сто раз смертью оденешься.
По откосу к пулеметчикам лезли трое в полушубках, с автоматами.
– Пропуск? – для формы уж радостно спросил Недокур и узнал в переднем полковника Заварухина.
– Были они? – не слушая рапорта Недокура, спросил полковник.
– Были. Здесь и там, у насыпи.
– Дали?
– Дали.
– Да чего дали, товарищ полковник, – вмешался второй номер. – Полторы ленты высадили, и все. Сами они не полезли.
– Майор Афанасьев, давай, родимый, броском, чтоб нам хоть на пяток минут опередить их. Хоть на минуточку бы.
– Третьи сутки пошли, Иван Григорьевич, все броском да броском. Где же сил взять людям?
Полковник Заварухин готов был сорваться, накричать на майора, столкнуть его под откос, но он слова не сказал ему и, чтобы подавить гнев, стал говорить с комбатом-один, капитаном Семеновым, подчеркнуто резко:
– Семенов, разворачивайся от переезда вправо. Минометы ставь в выемку.
К откосу полковник не обернулся, просто кивнул головой, зная, что по нему не спеша спускается Афанасьев – эта постоянная неторопливость майора, которой после боя нередко восторгался полковник, сейчас раздражала его, и он не мог видеть ее. Сочтя наконец, что майор спустился вниз, полковник обернулся и рядом с собой увидел его сидящим в снегу.
– Это что, майор? – спросил зловеще и почувствовал удушье. – Что это?
– Да то, Иван Григорьевич, что я тоже не машина, – невозмутимо сказал Афанасьев, – Мне здесь легче подохнуть. Подохнуть. Понимаешь ты это?
И дрогнуло что-то в душе полковника, сдало:
– Ты успокойся, Дмитрий Агафоныч. Все сделаем как надо. Иди давай, Дмитрий Агафоныч. Иди. Что сами – людей бы не погубить. Иди.
Майор Афанасьев поднялся и пошел под откос. Полковник теперь глядел ему вслед и думал с надеждой, что батальон его выполнит задачу лучшим образом.
Примерно через полчаса в стороне хутора, куда ушел батальон Афанасьева, разразилась густая ружейно-пулеметная стрельба. По тому, как от минуты к минуте креп и нарастал огонь, можно было судить, что это не случайная перестрелка, а начало крупного и затяжного боя. А еще через полчаса в бой втянулся уже весь полк Заварухина. Сразу же создалось трудное положение на флангах, и не потому, что немцы определили наиболее уязвимые места русского заслона, а потому, что между двумя потоками немецких войск оказался полк Заварухина. Батальон майора Афанасьева фашисты совсем столкнули с железной дороги, но комбат и бывший с ним капитан Писарев оттянули батальон не к позициям полка, а к Вязовому и после короткой перестрелки с обозниками захватили хутор. Полк Заварухина оказался рассеченным, но и прорыв, по которому вытекали немецкие войска, простреливался теперь с обеих сторон действенным массированным огнем пулеметов.
Не менее напряженный бой разгорелся у переезда: бойцы за каких-нибудь два часа отбили четыре атаки. Пулеметная рота, защищавшая переезд, перекалила все пулеметные стволы. Немцы в то время боялись плена как черт ладана и без угроз и понуканий шли на прорыв. Бойцы, спрятавшись за рельсами, держались твердо, и только тогда, когда за боевыми порядками вражеской пехоты загудели, залязгали танки, оборона вдруг умолкла. Шли танки на большой скорости, их железный шум быстро приближался, заполнив собою весь мир от снегов до неба. Мелкая дрожь охватила землю, и, казалось, тяжелым гудом налились рельсы. В белом мраке метели ничего нельзя было увидеть, нельзя было определить, сколько идет машин, в каком порядке, а ветер раздувал шум, и каждому бойцу думалось, что на него прет несметная бронированная сила.
Полковник Заварухин кубарем скатился с откоса и выбрался на шпалы. От переезда на выемку по двое, по трое бежали бойцы, совсем не замечая его. Проволокли «максим». Капитан Семенов, стоя между рельсами, махал руками и кричал из последних сил:
– Все ко мне! Ко мне!
Заварухин увидел капитана Семенова, услышал его сорванный голос и молча одобрил его решение: танки надо пропустить.
Шесть немецких танков беспрепятственно прошли через переезд и не ввязались в бой, а хлынувшая за ними пехота опять попала под огонь русских, и бой, то затихая, то разгораясь, продолжался до рассвета.
Утром Камская дивизия двумя полками нанесла удар по отходящим частям фашистов вдоль железной дороги и расчленила потерявшую управление дивизию Кохенгаузена на несколько групп. Штаб 134-й пехотной дивизии, по существу переставший функционировать, примкнул к остаткам 446-го пехотного полка, уже перемешанного с частями 45-й пехотной дивизии, и вся эта слабо организованная масса начала беспорядочный отход на северо-запад. Под станцией Казаки немцы сожгли и взорвали свой обоз из 220 повозок и 40 автомашин. В Мягком была захвачена машина самого генерала Кохенгаузена с его личными вещами: теплым халатом, одеялом на лебяжьем пуху, коробками сигар «Бремер» и фамильным термосом, в котором под серебряным колпачком-стакашком еще томился горячий кофе.
Перемешанные части 95-й и 134-й пехотных дивизий, обложенные советскими войсками вкруговую, в ночь на 15 декабря предприняли психическую атаку на совхоз «Россошенский», чтобы пробиться к селу Кривец и уйти из котла. Атаку фашистов приняли советские конники и в неглубокой балке за деревней Россошная вырубили более четырехсот фашистов. Но и покатый берег лога, по которому скатывались атакующие конные лавы, тоже был усеян трупами.
За реку Любовшу ушло общей численностью немногим больше полка гитлеровцев, у которых уже не было общего командования, и подразделения двигались, принимали бои или уклонялись от них сами по себе.
IV
Вторые сутки валил снег, и был этот снег на диво мелкий, густой и холодный. Рысистый, выдержанный на морозе ветер все крутил и крутил, задувал под шинелишку, брал от ворота до колешек насквозь, навылет. Коченели руки, и студеной слезой все точились и точились глаза.
Уже было за полночь, а бойцы покорно мяли молодой, неулежавшийся снежок своими разбитыми и стылыми ботинками. Думали все об одном – скорей бы в тепло, хоть за ветер бы. Охватову все изба пялилась в слезные глаза, та самая, что осталась на хуторе Плетешки, где встретил Лизу Наливкову. Тягуче и вяло думалось об остальном, а вот запахи кипятка, вареной картошки, лука и керосина стояли в горле и мутили. Отойти бы в эти запахи, разметнуться в них и задохнуться в сладком храпе. А дорога, как назло, вела бойцов все куда-то в обход, мимо человеческого жилья, и на крутой спине Урусова, перед самыми глазами Охватова, надоедливо покачивался, поскрипывая дужкой, котелок, притороченный к вещмешку. Иногда Охватов засыпал и, потеряв шаг, наскакивал на этот котелок, а проснувшись, опять шел след в след. На краткий миг забывался Колька, а ему казалось, что спал он очень долго и ушел за это время далеко. Переходили по льду какую-то речушку – вся-то ширина ее шагов в сто, а Охватову она почудилась самой великой рекой, потому что на ровной дороге он вздремнул раза три.
Давно бы Охватов обошел Урусова, чтоб не видеть его котелка, но нельзя. Урусов тоже после ранения, и ему легче идти, когда слышит сзади себя дыхание друга.
– Ты, Никола, погляди за мной, – попросил Урусов Охватова на последнем привале. – Погляди малость. У меня что-то нога за ногу…
Дорога нырнула в яр, и в самом низу, на мосточке, наткнулись на пароконную повозку со сломанным задним колесом. Кони, сгорбившись, дремали в упряжке. Ездовой густо нахрапывал под брезентом. Команда остановилась, и все обрадовались нечаянной остановке: уже четвертый час шли без привала, с минуты на минуту ждали деревню, а ее все не было и не было.
– Эй ты, кирюха, живой ли? – начали тормошить ездового.
– Тряпье какое-то везет.
– Ну-ко, ну-ко, дай гляну, может, шапка найдется на мой котел. – К повозке протолкался Глушков и тоже начал теребить ездового, выпевая по-бабьи: – Якимушко, вставай, родимый, с постели – пироги уж давно поспели.
Ездовой нехотя поднялся, сбросил с головы брезент и лязгнул затвором автомата:
– Отыдь – кто такой!
Но сзади вышибли автомат у ездового и самому ему дали затрещину:
– Не балуй.
– До деревни далеко еще, ты?
– Чего ночью шастаете, дал бы по шарам. Тут сейчас не разбери-поймешь, где наши, где немцы. С вечера в этим яру его разведчиков прижали – восемь человек ухлопали. И наших пятерых. Остальные скрылись.
– Немцы рыскают, а ты дрыхнешь!
– До деревни тут сколь еще?
– Да вот на горе и деревня. Только оглядитесь – может, она под немцем. Говорю – не разбери-поймешь. Фронт как порушили, так того и гляди к ним угодишь.
– Да ну его к черту, пошли давай.
Ездовому возвратили автомат и наказали, чтоб он не спал.
– Да разве уснешь при такой заварухе? – совсем успокоился ездовой и, обняв автомат, утянул голову в поднятый воротник.
Команда двинулась вверх по дороге, а у повозки остался только один Глушков.
– Слушай, дядя, – просительно заговорил он, – может, в твоем барахле шапка есть большого размера? Я бы тебе махры дал.
– Сердечный ты мой, здесь у меня такие шапки, что от твоей головы только дымок останется. Понял? Вот и беги, догоняй своих.
– А ты что ж один?
– К утру мои ребята подъедут и снимут меня с мели,
– Не боишься?
– У меня вот колечко, дерну – и вся колымага в воздух. А взрыв до самого Иркутска докатится. При такой силе да бояться.
– Сила, она сама собой, а нас вот подпустил да и автомат свой отдал.
– Я вас еще на горе учуял. Подумал, наши едут, такие же все – шагу без матерщины не сделают.
Глушков, чуть отдохнув, сперва побежал, но в гору его хватило ненадолго, и дальше догонял своих внатруску, ни шагом, ни бегом: все мешало, давило, мозолило, Больше всего досаждала старая артиллерийская фуражка с распоротым околышем: она все время сползала на глаза или сваливалась с затылка. В госпитале большеголовому Глушкову не могли подобрать шапку, и должен он был мучиться в распоротой фуражке до своего полка. Команду он догнал у околицы деревни, вспотел и совсем задохся. Неосознанно подладившись под шаг Охватова, с трудом одолев одышку, пожаловался: