НОЧЬ ПОРВЕТ НАБОЛЕВШИЕ НИТИ, 17 глава




– Мы куда это так-то хлещем? К теще на блины, да?

Отупевший от дороги Охватов ничего не ответил, только почувствовал, что слова Глушкова будто подсекли ноги, и захотелось лечь среди дороги и умереть.

А Глушков ныл со злой откровенностью, через каждое слово вставляя матерщину:

– …Попал в госпиталь, думал: пока то да се – война кончится. Не тут-то было, кошке в рыло. Выходит, длинное мочало – начинай-ка все сначала. А мы что, кони, чтоб чесать без передыху?! – закричал вдруг Глушков громко и раздраженно. – Кони мы, чтоб чесать и чесать?!

– Ой, Глушков, Глушков, скажи спасибо, что туда идешь, – спокойно вздохнул Урусов и, отмерив шагов пяток, опять вздохнул так же тихо и покорно. Эти вздохи еще больше возмутили Глушкова, он едко усмехнулся:

– Скрипи, вздыхай и говори спасибо. За что же я должен говорить спасибо и кому? Этому нашему старшине, что гонит нас без отдыха пятый, а может, уже седьмой час? – Урусов почему-то молчал, и Глушков забежал к нему с наветренной стороны, сравнял с ним шаг и, заслонясь от ветра рукавицей, продолжал наседать: – Спасибо-то, Урусов, за что, а?

Урусов расправил затекшую, одеревенелую спину и удивился: мешок за плечами был совсем легонький. «Надо было давно так-то разогнуться, – с улыбкой подумал Урусов. – Вон как хорошо…»

– Спасибо-то, спрашиваешь, за что? А за что хошь. – Урусов, бодрясь, опять пошевелил плечами и пожалел, что ввязался в разговор. – Ты отстань, и без тебя лихотит.

Впереди идущие остановились, и задние натолкнулись на них, молча переступали с ноги на ногу, только сейчас поняв, что идти для них было привычнее и легче, чем стоять.

Низовой ветер рвал полы шинелей, как-то сразу обдул ноги и остудил колени. Желая узнать, что там впереди, некоторые вышли на обочину и, щурясь от снежной секущей крупки, стали всматриваться в дорогу. За мутной и зыбкой пеленой в какой-то сотне шагов угадывались строения, и ветер вдруг надул оттуда тепловатый запах коровника. Передние и те, что стояли на обочине, без команды двинулись по дороге и молчаливой толпой ввалились в деревню. Вся улица была заметена снегом, и сугробы дымились крутой поземкой; густо валивший снег был так же сух и холоден, а ветреный воздух пах по-тревожному золой и остывшими головнями.

Не заходя глубоко в деревню, остановились, принялись топтать свежий, хрусткий снежок – сыпучий, он уплывал из-под ноги. И оттого, что густо пахло недавним пожаром, оттого, что в деревне не видно было домов, оттого, что, сколько ни уминали снег, он пересыпался, как песок, оттого, что крепчавший ветер брал со спины навылет, всем сделалось горько на душе и отчаянно. Старший команды старшина Пушкарев, уходивший с двумя бойцами на поиски ночлега, вернулся не скоро, и, когда пришел, его обступили опять толпой.

 

– Что же делать-то теперь?

– Сейчас решим что-нибудь.

– Ты гнал – ты и решай.

– Да поскорей.

– Разговорчики! – Старшина Пушкарев повернулся на голос, выжидающе и сурово смолк. – Я шел вместе со всеми. Вишь, какое дело… – смутился и крякнул бессильно.

– Надо было переночевать в коровнике под Сохаткой.

– Говорили ж ему.

Старшина Пушкарев, сознавая себя виноватым, не лез в спор, но в груди у него все перекипало в ядовитой злости и на себя, и на бойцов, и на то, что все плохо и плохо.

– Выход один! – повелительно сказал Пушкарев. – Завтра в девять утра всем быть на этом месте. Номер команды по номеру госпиталя – семнадцать восемьдесят девять. А сейчас размещайтесь кто где сумеет. Авось не подохнем.

Бойцы, ломая сугробы, свернули с дороги и пошли к едва проступавшим сквозь снежную кутерьму ветлам и изгороди. На дороге остались однополчане из полка Заварухина, державшиеся все время один другого: Николай Охватов, Урусов, Глушков и сам старшина Пушкарев. Пушкареву стало легче среди своих, и он вдруг почувствовал такую усталость, такое безразличие ко всему на свете, что опустился на колени и закрыл глаза.

– Так-то мы околеем, товарищ старшина, – сказал Урусов и, поглядев вслед ушедшим бойцам, предложил: – Пойдемте и мы. Может, печь где от избы сохранилась – укроемся. Все не на ветру. Пошли давай, ребята.

Глушков и Охватов взяли Пушкарева под руки, но он освободился от их помощи и, благодарный товарищам, пошел за ними, засыпая и спотыкаясь на каждом шагу,

А ветер все набирал и набирал силу, валил в сугроб, нес сумятный снег так плотно, что казалось: упади на минуту, и тотчас заметет, заровняет тебя, и ни в жизнь никому не найти, не откопать. Увязая в снегу по пояс и потеряв дорогу, выбрели наконец к какой-то хате с задов, со стороны огородов, и увидели под ветлами легковую и две или три грузовые машины. Глушкову, шедшему впереди, машины показались подозрительными – он нырнул в сугроб и, начерпав снегу в рукава, закричал хриплым шепотом:

– Немцы! Немцы же!

Дружно сунулись, где шли, полежали в заветрии, хищно всматриваясь в белую непогодную темноту, но Урусова и Пушкарева скоро повело на сон, теплым покоем обложило грудь, и почудилось им вдруг, что начали у них согреваться давно замерзшие руки и ноги. «Давеча бы надо так-то, – в вязкой дремоте приятно подумалось Урусову. – Ждем чего-то, сами не знаем чего…»

– Что ж мы, так и будем лежать? – зашевелился Охватов и, достав из кармана, развернул железный складень. По острому щелчку ножа Глушков понял намерения Охватова и толкнул его, ободряя:

– Давай, давай пошли.

Когда поднялись из сугроба, Глушков вернулся к оставшимся товарищам и, грубо схватив Урусова за плечи, так тряхнул его, что у того слетела шапка и под мышками затрещала шинель.

– Если уснет старшина, я вернусь и зарежу тебя,

– Ну конечно, конечно, – испуганно залепетал Урусов, просыпаясь, и, окончательно приходя в себя, начал трепать и тузить старшину Пушкарева.

– Наши тут, – скоро вернулся Охватов за Пушкаревым и Урусовым. Все трое, оживленные, приободрившиеся, побежали к хате, радуясь запаху бензина, который исходил от машин и казался родным, преданным навеки.

– Стой, стрелять буду! – кричал часовой на Глушкова и, когда подбежали еще трое, выстрелил – пуля задела срез соломенной крыши; на выстрел из хаты выскочили двое в меховых безрукавках и шапках, с пистолетами в руках. Им, вероятно, уже не раз приходилось отбиваться от ночных гостей, поэтому они без крика, но неукоснительно потребовали:

– Проходи мимо. И быстро притом. Быстро!

– У нас товарищ совсем замерз, – пытался разжалобить командиров Охватов, но его и слушать не стали, все повторяя одно и то же:

– Быстро, быстро!

Проходя мимо часового и тех, что были в безрукавных шубейках, Глушков приостановился и, чуть не плача, сказал:

– Ваше счастье, что у меня ничего нет под рукой, а то я бы растянул вас…

Глушков вдруг начал дико материться и полез прямо на штык часового. Пушкарев и Охватов едва оттянули его.

– Вот же дьявол, скажи, как озверел! – удивился Урусов и подталкивал Глушкова в спину. В суматохе сбили с него фуражку.

– Ну ладно, ладно! – как ребенок, всхлипывал Глушков, задавленный обидой. – Всех ненавижу! Всех!

Охватов нашел откатившуюся под колесо автомашины и уже припорошенную снегом фуражку, заботливо отряхнул ее, очистил от снега и подал Глушкову. Когда бойцы уходили от хаты, один из тех, что были в шубейках, возмущенно кричал на часового:

– Сколько раз говорить, чтобы ты на выстрел не допускал к хате? Сколько, я спрашиваю?

Бойцы вышли на занесенную дорогу и остановились, не зная, куда идти и что делать. После стычки у хаты никто уже не испытывал более ни холода, ни усталости. Только Глушкова трясло в нервном ознобе, и Охватов, всегда считавший его грубым и деревянным, вдруг почувствовал к нему братскую нежность. Охватов понимал и его злость, и слезы, и обиду, потому что все это остро переживал сам. Урусов, старший из четырех, по-бабьи сердобольно жалел своих товарищей и правильно думал о том, что у раненого не только перебита нога или рука, а подстрелена сама душа. Раны на молодом теле быстро затягиваются, конечно, еще заболят и они, заноют, но только потом, с годами, а вот душа человеческая – ей теперь нужны забота, тепло, ласка, иначе она всю жизнь неуемно будет кровоточить при самой малой царапине…

От хаты на дорогу прибежал боец в ватнике и ватных брюках, с маленьким ведерком в руке, негромко, крадучись закричал:

– Что ж вы, хлопцы, партизаните? Так и пулю схлопотать недолго. Штаб тут, и немалый, а вы прете. Вот здесь, вот как стоишь, – боец толкнул локтем Урусова, стоящего справа от него, – шагов сто не будет – хата горелая, лезьте в нее, костер запалите в затишке. А это бензинчику – на растопку. Потом утром посудину, сволочи, принесите.

В радости даже поблагодарить забыли, заторопились к невидимой хате, забыв и о ветре, и о снеге, который все несло и все крутило лихой каруселью. Охватов шел первым, уже насчитал более двухсот шагов – и оробел: не туда идут. А насуленный костер решительно отнял силы.

«Сбились мы», – хотел уж остановиться и крикнуть Охватов, как вдруг за космами снега увидел печь с высокой трубой и услышал скрип железа откуда-то сверху.

Хаты, как таковой, не было; пожар оставил от нее плечистую русскую печь со скрипучим обрывком железа на трубе да низкие обломки глинобитных стен. Возле угла стоял обгоревший воротный столб, и Охватов, наскочив на него, испугался: будто человек перед ним во всем черном. Внутри стен некуда было ступить: внавалку, почти один на другом лежали бойцы, плотно усыпанные снегом. Кто-то из пришедших все-таки сунулся было внутрь, но с земли зарычали, заматерились, а на пороге заревел блажным голосом неосторожно разбуженный:

– Ногу-то у меня!.. Ногу…

Глушков, тащивший ведерко, экономно окропил бензином черный воротный столб и подпалил его. Тонкое синее пламя бойко взяло столб в обхват, хищно побежало вверх и сорвалось под ветром, затрепыхалось, как палевая застиранная тряпица. При свете костра Урусов увидел, что в сгоревшей хате убереглись как-то все три деревянных подоконника, он вышиб их носками своих ботинок и приставил к горящему столбу. Сухое, когда-то крашеное дерево быстро принялось гореть. Одна из толстых деревянных подушек с лицевой стороны была глубоко иссечена, и Урусов догадался, что хозяин хаты резал на подоконнике табак. «Настыдить бы надо табакура ленивого, – подумал Урусов. – Куришь самосад – заведи корытце».

– Посторонись! – закричали на Урусова – это два бойца с автоматами за спину, спасавшиеся где-то под стенами, притащили прясло плетня и, с хрустом согнув его, прислонили к столбу. Ветер рвал пламя, мотал его из стороны в сторону, засыпал снегом, но костер горел весело и трескуче. Старшина Пушкарев, закрываясь от жара руками, убирая на сторону лицо, тянулся к огню. Ветер метнул ему под рукав упругий клин костра – запахло паленым, а самому старшине приснилось, будто у себя в деревне метет он двор новой метлой, а труба дома курится легким вкусным дымком; в избе жена палит и обихаживает телячьи ножки – через два дня Октябрьские праздники, а какое застолье без студня. К Пушкареву подскочил Урусов и сбил его с ног, начал снегом гасить на нем шинель. Сам старшина поднимался из сугроба и мутными глазами глядел на костер, не понимая, что с ним и где он. Урусов, затирая снегом шающее сукно, втолковывал Пушкареву, как пьяному:

– Ты сам-то чуть не ковырнулся.

Из-за обломков стен поднимались бойцы, заспанные, измученные холодным сном. Скрючившись, выбирались к костру и, мигом прохваченные сквозным ветром, тряслись и стучали зубами, подставляли огню отсыревшие бока, кряхтели и ахали.

У костра сделалось тесно, задние подталкивали передних, передние упирались и, не вытерпев жару, выходили из круга. Только Глушков нашел где-то батог и в своей рваной фуражке, по-разбойному блестя наслезившимися от огня глазами, орал на всех, никого не подпуская близко к себе:

– Давай дров – иначе потушу все к чертовой матери! Давай каждый!

Кто-то вспомнил, что под печкой сохранились половицы, и человек семь раскачали печь, уронили ее, со смехом выломали плахи и потащили к костру. Охватов, тоже толкавший печь, принес к костру чугунную плиту и бросил ее почти на огонь.

– Вот це гарно, кажу, придумал хлопец, – разгадал намерение Охватова боец-украинец с круглым каленым лицом в углах поднятого воротника комсоставской шинели. – Започиваешь, як на той печи.

А Глушков все требовал дров, и бойцы будто тени бродили в снежной темноте, искали на погорелом месте топливо, тащили обломки жердей, клоки трухлявой соломы, клепку от разбитой бочки, украинец с каленым лицом принес и швырнул в огонь изломанную балалайку.

– Все пойдет.

Костер загорелся широко, жарко, искристо, ветер раздувал его, гнул книзу его длинные огненные космы, и там, где ложились эти космы, снег весь растаял и неприветливо чернела мокрая, истоптанная с осени земля. Круг бойцов расступился, и те, что порасторопней, натаскали к костру кирпичей. Сложив их стопками, грелись сидя, курили, дремали. Урусов подсунул к огоньку свой котелок со снегом, и снег в нем быстро набряк, почернел и осел. Поставили котелки и другие бойцы. Оживились, радуясь кипятку.

– Сейчас бы в котелочки-то сольцы да пригоршни две мороженых пельменей, – сказал кто-то рядом с Охватовым.

Охватов хотел поглядеть на шутника-соседа, но мысли о пельменях связали по рукам и ногам, и так захотелось есть, что боец задохнулся от подступившей к горлу слюны. Сплюнул, долго как зачарованный глядел в огонь, пока не подкосились ноги и не дернулась назад голова. «Уснул совсем», – мельком, будто не о себе, подумал Охватов и опять вздрогнул весь, едва устоял на ногах. Чтобы не заснуть окончательно и не упасть в огонь, начал ощупывать согревшуюся плиту, а потом они с Урусовым уволокли ее к стене хаты, положили на кирпичи и уселись на нее рядышком. По всему телу разлилось тепло, и Урусов уснул вслед за Охватовым, забыв о своем котелке, который парил и выкипал.

 

 

V

 

Разбудил их дикий грохот: тяжелый гаубичный снаряд ухнулся в уроненную ночью печь, и осколки, и кирпичное крошево, и пыль, и пороховая гарь по ходу снаряда исклевали и загрязнили снег. Обломок глинобитной стены, за которым укрывались Охватов и Урусов, вместе с солдатами швырнуло на потухшее костровище. У Охватова каким-то чудом почти напрочь оторвало левый рукав шинели, а с Урусова сняло шапку и выбило два передних зуба. Испуганные, не понимая, что с ними случилось, они вскочили на ноги и тут же упали: замерзшие ноги не гнулись и не держали. Урусову даже показалось, что у него вообще отхватило обе ноги, и, не веря в такую страшную беду, он снова вскочил, но его опять толкнуло взрывной волной, и поднятый взрывом снег сровнял его в еще неулежалой сугробине.

Снаряды прилетали почему-то без свиста, а рвались с коротким и остервенелым треском; мерзлая земля утробно вздрагивала и чугунно-глухо гудела. После десятка пристрелочных снарядов немцы ударили из нескольких стволов частой россыпью, и взрывы слились, вздыбились в громовой волне. Только что начавшееся утро, морозное и тихое после ночного непогодья, быстро померкло. Подняло, взбаламутило снег, перемешало его с пороховой гарью.

Зная, что надо лежать там, где застал артналет, Охватов все-таки не вытерпел и на четвереньках отполз с голого места к обломкам стен хаты, ощутив приятную боль в согревающихся ногах. Ни о чем не думая, уткнулся лицом в стену и ясно услышал по ту сторону рыдающий плач и стоны:

– Милушки, милушки вы мои…

Охватову после каждого близкого разрыва казалось, что следующий снаряд непременно нащупает и разнесет его в прах. Артиллерийский налет пошел на убыль, но еще не унялся, а кто-то уже забегал по снегу, и Охватов, услышав чужие шаги, почему-то облегченно вздохнул: поблизости не должны бы больше падать снаряды. «Что они, дураки, что ли, лепить в одно место?» – подумал о немцах. Кто-то пробежал совсем рядом и замер тут же под обломком стены, тоже, видимо, притаился.

На дороге громко кричали, свистели и били железом по железу, а снаряды все прилетали с сухим шелестом перед самым взрывом, падали совсем рядом. Вдруг Охватов почувствовал, что кто-то наступил ему на правую ляжку, жестко придавил каблуком и потянул с левой ноги сапог. Он брыкнулся и вскочил на колени – перед ним тоже на коленях стоял молодой боец с острым лицом и круглыми цепкими глазами, поставленными близко к переносью. На бойце был белый нагольный полушубок и шапка с вязаным подшлемником.

– Ты что, гад, а?

– Слушай, не сердись, – испуганно заморгал глазами боец. – Не сердись давай, я подумал, тебя того, убаюкало. А сапоги…

Охватову не понравился боец, не понравились его оробевшие глаза, не понравилось и то, что кругом разрывы, все ищут укрытия, а этот, как вор, рыщет по чужому. Охватов ударил его по голове и, не обращая внимания на разрывы, поднялся во весь рост. Боец юркнул за груду кирпичей, будто его и не было.

Вдоль деревни по уже протоптанной дороге бежали красноармейцы, двое тащили за собой станковый пулемет. Третий на ремне волоком волочил пачку коробок с лентами. Хата, в которую вчера ломился Глушков, жарко горела; через высаженные рамы валил дым с огнем; горели машины, приткнутые к стене. Над хатой поднимался легкий белый дым, а от машин валил черный нефтяной; вверху, над пожаром, белый и черный жгуты свивались, скручивались, и в узлах еще вспыхивал огонь, то густой от сажи, то чистый и светлый. Столб дыма для немецких артиллеристов служил хорошим ориентиром, и они садили по нему и садили, не считая снарядов.

Из-за угла горящей хаты вывернулась артиллерийская упряжка. Кони лихо несли сорокапятку, а следом за пушкой бежало до взвода солдат. Среди них Охватов увидел и Урусова, и Пушкарева, и Глушкова, и тех, других, что шли вчера в одной команде. Урусов, увидя Охватова, оживленно замахал ему рукавицей, и Охватов тоже побежал, прямо по снежной целине наперерез упряжке. Пока он бежал, пушка уже проскакала по дороге. Первым за ней поспевал Глушков, потный, красный, горячий, второпях сунул Охватову «дегтяря», крикнул чересчур громко, брызгая слюной:

– Дохнешь, доходяга, а немцы – вон они! Неси давай – сейчас сыпанем!

Подбежал Урусов, запричитал в тяжелой одышке:

– А мы крест тебе заказали. Слышишь?

Но Охватов слышал и не слышал друга Урусова: его занимали немцы, открыто бежавшие по полю навстречу, от бойцов их отделяло уже не более пятисот шагов. Пулеметчики, тащившие «максим» перед пушкой, лежали еще ближе к немцам, но почему-то не стреляли, видимо погибли уже. Артиллеристы, отцепив вальки с постромками, разворачивали свою пушчонку. Солдаты разбегались от дороги, ныряли в снег, лязгали затворами. Упал и Охватов. Упал как-то неловко, ударился подбородком о диск пулемета и почувствовал, что рассек подбородок до крови. Только сейчас, лежа на земле, они поняли, какой плотной стеной автоматного огня прикрылись немцы, поднявшись в атаку. Справа, за пологой, поросшей бурьяном высотой, где-то уж за линией русской позиции, рычали и скрежетали танки, к небу поднимались черные дымы.

Глушков открыл магазинную коробку, собрал с внутренних стенок загустевшую заводскую смазку на копчики пальцев и начал мусолить свои покрасневшие, разбухшие уши. Охватов видел все это, удивился спокойствию Глушкова и сам стал спокойней: умял снег под локтями, приник к прицелу, стрелять стал не сразу, короткими прицельными очередями. Несколько раз стрельнула пушка. Снаряды шаркнули по воздуху над самой землей и разорвались с тихими хлопками в редкой цепи немцев.

Над полем взлетела зеленая ракета, и артиллеристы у пушки закричали «ура». Глушков, вытянув шею, поднялся на руках из снежного корытца, потом вскочил на ноги, заревел, махая артиллеристам:

– Качай, Самара, воду, не давай гадам свободу!

Атака немцев, рассчитанная на внезапность, на том и кончилась. Путаясь в своих длиннополых шинелях, какие-то узкоплечие, они убегали по полю и на конце его проваливались как сквозь землю – очевидно, прыгали в овраг. Слева по ложку – то ли снегу туда намело много – немцы отходили медленней, перебежками. Постреливали. Глушков выдернул пулемет из снега, приспособил его на плечо Охватова и пустил по ложку широкий веер. Туда же швырнула до пятка снарядов и пушка – белые фонтаны взметнулись перед убегавшими: три или четыре темные фигуры не поднялись для очередной перебежки. Глушков начал вставлять новый диск, но цепь немцев вдруг провалилась – вероятно, достигла кромки оврага.

Бойцы вылезали из снега, отряхивались и потянулись к пушке – она оказалась в центре обороны. Артиллеристы сознавали себя героями и степенно, будто сделали легкое, привычное, закуривали, обхаживали свое орудие, а командир расчета, старший сержант, вислоусый татарин, грел грязные руки у горячего ствола пушки; чуть выше колен его на длинном, тоже грязном, поводке через плечо болтались байковые солдатские рукавицы. Уж все отвлеклись от поля и от ложка, когда один из немцев, лежавших там, вдруг вскочил и прытко побежал, а добежав до оврага, остановился и погрозил бойцам кулаком.

– Ходи-бегай, шайтан, пока башка на месте, – без улыбки, но по-хозяйски миролюбиво сказал татарин и, будто вспомнив, скомандовал: – Отбой!

Охватов и Глушков оказались ближе всех от разбитого «максима» и пошли к нему. Расчет, вероятно уже изготовившись к стрельбе, попал под прямое попадание немецкого снаряда, и люди были страшно изувечены, будто их жевало какое-то чудовище большими железными зубами. Только по безрукавным шубейкам и синим диагоналевым брюкам можно было определить, что за пулеметом лежали командиры. Пулемет тоже был весь иссечен, а из пробитого кожуха все еще капала жидкость, и там, где она проточила в снегу лунку, валялся обрывок воротника с зеленой петлицей и одной шпалой из жести.

Глушков щурил глаза, покусывал нервно губу:

– Это же те самые, что в хату нас не пустили ночью.

– Что уж теперь, – умиротворенно сказал Охватов. – Одна изба – всех не обогреешь. А сейчас и той нету. И их вот нету.

– У одного костра всем не согреться, кто спорит. Но погрелся – отойди. А то – «быстро, быстро»… Я с детства не люблю, когда на меня кричат.

Но не успели они отойти от пулемета, как на дороге, рядом с пушкой, которую артиллеристы цепляли к передкам, остановились легкие ободранные санки с гнутыми оглоблями, в которые была запряжена белая породистая лошадь, замученная дикой ездой, с глубоко втянутыми нахами. Из санок выкинул ногу и выскочил на снег уже немолодой грудастый капитан в белом новеньком полушубке. Не обратив никакого внимания на остолбеневших было артиллеристов, он сразу прошел к пулемету и стянул с головы меховую ушанку, Охватов и Глушков молча глядели на него и видели, как отвердели его надбровья и белым-бела сделалась заветренная, крепкая, как сыромять, кожа на скулах.

– Ну что, так и будем стоять? – капитан поднял на Глушкова и Охватова свои замученные, в сухом блеске глаза. – Живо плащ-палатку из моих санок!

Охватов отдал «дегтяря» Глушкову и побежал к капитанским санкам, а ездовой, слышавший приказ командира, уже вытягивал из-под сиденья новую плащ-палатку и уминал ее в своих больших овчинных рукавицах, Глушков сразу определил, что придется собирать останки погибших командиров, и решил заблаговременно отойти в сторонку: пулемет закинул на плечо, взял коробку с дисками, стоявшую у ног.

– Пулемет отставить! – уловив намерение бойца, осердился вдруг капитан и, надев на жидкие волосы ушанку, смягчил голос: – Цены нет этим ребятам – разведчики. Как лег, так и встал.

– Я и глядеть-то на них не желаю, – неразборчиво буркнул Глушков и пулемет с плеча не снял, а глазом все косил на сторону, что уж совсем не понравилось капитану.

– Повтори, что ты сказал?!

– Он того малость, – закрывая собою Глушкова, выступил перед капитаном старшина Пушкарев. – После ранения у него…

– Да вы откуда вообще-то? Кто вы такие? – в прищуре глаз капитана притаилось жесткое и недоброе.

– Мы – семнадцать человек – команда из госпиталя. Идем в свою дивизию.

– Где она, ваша дивизия? И вообще, что за дивизия?

– Камская, товарищ капитан.

– Камская? Камская, товарищи, значительно северней. Кто у вас старший?

– Я – старшина Пушкарев.

– Так вот, старшина Пушкарев, – как лег, так и встал – слушай мой приказ. Убитых перенести в санки. Быстро. Сами со взводом остаетесь здесь и будете держать деревню. И держать будете любой ценой. Награды Михаил Иванович Калинин вручит после войны. Вот так, как лег, так и встал.

Когда перенесли останки погибших в сани и уложили их на солому под окровавленной и уже успевшей заледенеть плащ-палаткой, капитан потребовал у Пушкарева все сопроводительные документы. Запихивая их в свой планшет с лопнувшей слюдой, говорил, по-приказному чеканя слова. Пальцы у него двигались хватко и нервно.

– Подчиняетесь только мне, командиру Отдельного истребительного противотанкового батальона. Фамилия моя Борзенков. За оврагом стоят наши батареи. Пропустите к ним немцев – всем хана. Тут и понимать нечего. Еды, водки – если успею, распоряжусь – подкинут. Оружия для вас у меня нет. Как лег, так и встал. Оружие ищите.

– Оружия тут набросали из обгоревшей машины – хватит. Мы раздеты, товарищ капитан. Как говорится, в летнем платье.

– Чего ж они вас так вытолкнули?

– Надеялись на дивизию. Да и тепло вроде было.

– «Тепло», «тепло». Будто к теще на блины собрались. С одежонкой опять же: успею – пособим. Но вы тут – душа из вас вон – зубами держитесь за эти кирпичи. – Капитан пошел к своим санкам и все продолжал говорить, чуть снизив голос, старшина следовал рядом и слушал. – Вы тут – как лег, так и встал – сила не главная, это я прямо говорю, чтоб ты знал, но для немцев – стена. Под Ельцом наши взяли его в обхват, и он тычется теперь своей битой рожей, ищет, где послабее. Закрепляйтесь в самой деревне – все укрытие. А то видишь? Зачем им было выскакивать в чистое поле? Лихачество ведь. Как лег, так и встал.

– Как лег, так и не встал, – поправил старшина в тон капитану, и капитан согласился:

– Вот именно, как лег, так и не встал. Ну, старшина, бывай. Награды потом. Да, вот на-ко. Может, найдется умелец. Прочтите. – И подал Пушкареву листовку на тонкой, но жесткой бумаге. – Немецкая листовка – обращение к своим солдатам выходить на запад, на Ливны… Понял что-нибудь?

– Все понял, товарищ капитан, стоим на Ливненской дороге.

– Танки здесь не пойдут – мы их на грейдере встретим. А пехоту надо ждать. Пехоту ждите. Вот так, старшина, как лег, так и встал.

Ездовой, разбирая вожжи, подвинулся на своем сиденье, но капитан сграбастался за спинку саней, вскочил на задники полозьев и крикнул:

– Пошел давай. Пошел!

Отдохнувшая лошадь резво хватила с места – санки скрипнули и понеслись под гору: за полозьями вихрился снег.

К старшине Пушкареву подошел командир противотанкового орудия и подал ему свою сухую руку:

– Сафий Гайбидуллин. Знать надо я тебя, ты меня. До утра проживем – жить долго будем, старшина. Но утро – ай далеко. Много раз секир башка будет. Не тужи, однако. Капитан как лег, так встал: худо станет – прибежит. Не тужи, однако, старшина, завтра опять вперед на запад! – У Гайбидуллина сухие запавшие щеки, он улыбается, и на щеках, вокруг рта, жесткие, но хорошие морщины. Ему, как и старшине, едва за тридцать, и в этот напряженный день ему хочется иметь хорошего друга.

 

 

VI

 

Среди кирпичей, золы и головешек облаживали себе оборонительные гнезда. Двое – один из расчета Гайбидуллина – на горячем пепелище утреннего пожара варили картошку в перегорелом ведерке. Артиллерист с большим подбородком, опушенным молодым сероватым волосом, ел испеченную свеклу, окровянив рот и руки. Картошку и свеклу нашли в яме под обвалившейся печкой. Теперь в яме в обнимку с винтовками спали Охватов, Глушков и Урусов: к вечеру им заступать в охранение.

В полдень опять начался снегопад, холодный и колючий. Мир для бойцов сделался белым, маленьким и глухим. Все следы быстро замело. Только пепелище, остывая и угасая, по-домашнему пахло золой и теплым паром, будто хозяйка впопыхах плеснула из чугуна на раскаленный под истопленной и закрытой печи.

– Жильем пахнет, а бока погреть нема где, – говорил, по-стариковски покашливая и покряхтывая, пожилой ездовой, привезший во взвод старшины Пушкарева свиную похлебку в термосе, шесть полушубков и одиннадцать телогреек. – По запаху только и нашел. Омут, скажи. Бело кругом. – Ездовой прямо на снег бросал связки одежды, приговаривая: – Это на всех. Валенки. Рукавицы. Тоже на всех. А шубейки делите сами. – Из-за полушубков едва не поссорились: каждый тянул себе. Ездовой, тихо, но ядовито матерясь, собрал полушубки обратно в сани и сел на них: – Черти рогатые! Увезу назад, и лайтесь тогда попусту. Слушай мой приказ: полушубки получат старшие которые. У молодых и без того кровь молодая, горячая.

Глушков, выбравшийся из подвала на шум, наткнулся на связку шапок и, распотрошив ее, нашел по своей голове. Тут же под шумок прибрал меховые рукавицы ездового и сунул их пока под кирпичи. Ездовой, кряхтя и кашляя, долго искал свои шубенки в санях и в снегу, ругался и уж только тогда, когда ветер принес накаты недалекого боя, засобирался в обратную дорогу.

– Сдохните вы тут, околейте – пальцем не пошевелю. – Но под конец вдруг смилостивился и сказал: – Все, ребятушки, трын-трава – стойте тут только до самой смертушки.

За дележом одежды забыли о похлебке, и рассерженный ездовой едва не увез ее обратно. Наваристую похлебку ели по своим гнездышкам – застывший жир приятно вязал во рту, таял под языком и сразу ласково обливал теплом все нутро. Допив через край вкусные остатки и облизав ложку, сытый Глушков благодушно подумал: «Старика я, пожалуй, зря без рукавиц оставил. Увидимся – отдать надо! – И улыбнулся, утопив руки в ласковом тепле шубенок: – Ай да батя, еще бывай».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: