НОЧЬ ПОРВЕТ НАБОЛЕВШИЕ НИТИ, 25 глава




– Вот я же и говорю, что нам не хватает тебя: мы все там позапустились. Перед тобою подтянемся. Уверяю.

Оба улыбнулись.

Он скорой рысью выехал за деревню, размял лошадь, согрелся сам и, зная, что его ждут в батальоне и ему надо спешить, не торопился. Вспоминал Ольгу, видел ее преданно-счастливые глаза, был уверен, что она любит его, и немного гордился этим. «Она же девчонка еще, – с ласковой жалостью подумал он. – Девятнадцать-то есть ли ей? Ищет крепкую руку. И обрадовалась-то как-то совсем по-ребячьи. Ни скрывать себя, ни прятать не научилась».

Но вернулся на позиции озабоченным: ведь с затаенным нетерпением будет сегодня ночью следить за действиями его батальона вся дивизия. Все ли пойдет так, как задумано, не подкинут ли немцы какой каверзы? Уж что-что, а воевать они, проклятые, понаторели. Въехав в свой овражек, внезапно, но твердо решил общее руководство проникающими в тыл к немцам подразделениями взять на себя. Определенность места, смело выбранного им, ясное понимание своей роли в предстоящем бою вернули Филипенко бодрое настроение.

«Отчего это мне так хорошо сейчас? – вопросительно подумалось Филипенко, – Даже и не помню, когда так было».

Не доехав до своего шалаша каких-то метров семьдесят, увидел старшину Пушкарева и его разведчиков. Они притыкали к отвесному берегу оврага свой шалаш из свеженарубленных дубков.

– Ты на хрена городишь эту ахинею? – остановился Филипенко перед Пушкаревым.

Тот с умной крестьянской медлительностью вытянул из-под ремня свои рукавицы, надел их и, сочтя, что при форме, доложил:

– Ведем наблюдение, товарищ капитан. И есть новости…

– А это зачем? – комбат кивнул на дубки, сваленные под берегом.

– Жилье, товарищ капитан.

– Люди пусть отдыхают, сам ко мне.

Отъезжая от разведчиков, услышал, как кто-то из них сказал:

– Конечно, за чужой щекой зуб не болит.

Перед входом в свой шалаш остановился, – пораженный красотой рисунка на ковре. Подумал: «Ковер-то двусторонний. В Ташкенте, на старом рынке, с руками бы оторвали. Хозяйка, может, слезами изошла по нему. Ни Благовка, ни Орел, ни сама Россия, поди, так не беспокоят ее, как этот ковер. А его вон снизу подпалили…»

По ту сторону ковра, в шалаше, Охватов, смеясь, понукал кого-то:

– Ну-ну…

Незнакомый голос без сердца передразнил его:

– Вот тебе и «ну-ну». Не понял, что ли? Ближе-то подошел – красная занавеска на окне. Откуда она могла взяться? Потом проморгался: не занавеска, а харя тестя во все окошко.

Филипенко откинул ковер, и под ноги ему, выбираясь наружу, полз Урусов, придерживая сползавшую с головы шапку и тихо смеясь. Охватов, стоя на коленях, хохотал во все горло. Полушубок на нем и валенки были густо измазаны глиной. На вопросительно-строгий взгляд комбата с готовностью ответил, берясь за отложенную лопату:

– Стена оттаяла, и я решил заглубиться. Теперь и для начштаба будет теплый уголок. Он пятку отморозил.

Филипенко сел на хворост, стянул с раненой ноги валенок и в шерстяном носке с проношенной пяткой начал шевелить пальцами, кривясь от боли.

– Возьмем Благовку – и хоть снова иди в санбат, – сказал и улыбнулся, вспомнив, что Ольга Коровина будет рядом и станет лечить его. – Ты кончай этот высокопроизводительный труд и – живо ко мне начштаба.

– Товарищ капитан, а что это вы о Благовке? Брать будем? Ии-эх, даешь Благовку! – Охватов весело заторопился, полез к выходу прямо через костер.

– Но-но, ты! Язык за зубами. Да и почистись. Смотри, на кого похож!

 

Как только адъютант старший Спирин вернулся в батальон и рассказал, что план ночной операции в дивизии утвержден, политрук Савельев собрал под бережком коммунистов. Весь день фашистская оборона была неспокойна, поэтому собрание было предельно кратким.

– Товарищи коммунисты, – говорил Савельев без всяких записей, – командование доверило нам начать операцию по захвату берега. Скажите своим товарищам во взводах, если мы успешно выполним это задание, улучшатся и станут неприступными для фашистов позиции нашего батальона, полка, дивизии и армии. И еще. Нам нужна победа. Пусть небольшая, но победа, чтоб каждый наш боец знал, что инициатива в наших руках, что отныне только мы хозяева положения. Да оно так и есть.

Резолюция собрания гласила:

 

Считаем необходимым улучшить и укрепить свои позиции. Постановили: смелым ударом сбросить фашистов на лед, уничтожить и стоять на берегу до последнего дыхания.

 

Потом Савельев записывал коммунистов в штурмовые группы и последним приписал себя.

О времени выступления бойцы пока ничего не знают, им объявят поздно вечером. Узнают и обрадуются, а вместе с тем и опечалятся: все, что ни делается, делается к лучшему, но для кого-то эта ночь будет последней ночью, кто-то уж никогда больше не увидит солнца. И как ни будь командир умен и храбр, как ни талантлив и ни смел его план, все равно будут жертвы, все равно сложит свою голову какой-нибудь волгарь или уралец в холодных снегах Орловщины, под деревней Благовкой, в которой не только никогда не был, но даже и не знал, что существует на белом свете такая деревня с хорошим и таким обнадеживающим названием.

 

 

XVIII

 

В шалаш влез старшина Пушкарев, доложил, что явился, и, встав на колени, перекрестился шутки ради, а потом подвинул из-за спины свою объемистую кирзовую сумку, достал план немецкой обороны, начерченный неумелой рукой и без масштаба. Филипенко, бережно натянув на больную ногу валенок, взглянул на схему и недовольно заметил:

– Ты хоть бы взял Боевой устав да поглядел на условные-то знаки. Вот это что у тебя?

– Станковый пулемет.

– А это?

– И это.

– Хм. Станковый пулемет. Это скорей на чирка походит. Молодые утята у нас такие-то, на Челябинских озерах. Что же ты их, старшина, натыкал под каждый куст?

– В том-то и дело, товарищ капитан, все они засечены нашими наблюдателями.

Филипенко так стиснул зубы, что они скрипнули, желваки у него набрякли, а по щекам пошел легкий нервный румянец.

– Неужели они о чем-нибудь догадываются? Это непостижимо, слушай. Мы же сегодня должны скрытно, без единого выстрела провести к ним в тыл пять взводов. Это как по-твоему, а?

Старшина молчал, лицо у него озабоченно вытянулось; Филипенко крутил перед глазами старшинскую схему и, почувствовав на груди и плечах жарко согревшуюся нательную рубаху, скинул с пуговиц петли полушубка.

– Ведь если он защучит нас в проходах – гибель. Сейчас придет старший лейтенант Спирин, и мы обмозгуем все, а ты, Пушкарев, иди и еще раз проверь, как ведется наблюдение за местами проходов. Два прохода мы должны иметь, хоть сдохни. Иди. А схему оставь.

Прибежал Охватов, распаренный и запыхавшийся, доложил, что начштаба сейчас придет, а потом добавил:

– Почта была, товарищ капитан. Вам ничего. Я сам перебрал всю почту. – И, увидев, что капитан не опечалился, расплылся в улыбке: – А мне привалило – враз два письма.

Филипенко и в самом деле не расстроился, хотя привык и любил получать Симочкины письма. Вспомнив Симочку, он почему-то опять близко и горячо подумал об Ольге Коровиной, оправдывая ее перед кем-то: «Одеть бы ее во все беленькое да во все легонькое, а в солдатской-то дерюге и королева померкнет. И худа она, даже сине под глазами. А губы полные. Любил, наверно, ее майор Коровин. Любил. Он же старше был лет на десять. И злой был. Никаких человеческих слабостей не признавал. Этим и выдвинулся. Званием своим и ее, глупую, окрутил… Да на кой черт ты мне понадобился, майор Коровин?»

Филипенко в сердцах отбросил старшинскую схему, достал из планшета свою одноцветную крупномасштабную карту и – уж в который раз! – стал изучать все изгибы, ответвления и зазубрины овражка, уходившего через оборону к Благовке. Местность была снята крупно, детально и светло. Сама Благовка, деревня на полста дворов, стояла на берегу Зуши и была разделена оврагом на две неровные половины. Северная, меньшая, часть примыкала к опушке молодого леса и была ближе к переднему краю. На эту часть и нацеливал удар комбат Филипенко. Но удастся ли пройти через немецкую оборону незамеченными? Этот вопрос ни вчера, ни сегодня почему– то не волновал комбата, но вот схема Пушкарева заронила в душу сомнение, которое быстро переросло в тревогу, и комбат занервничал, начал пощелкивать крепкими ногтями по зубам.

Только бы один-два вероятных прохода, а там рассредоточились бы, обложили деревню и прихлопнули ее страшной атакой втихую. Он снова и снова брал в руки пушкаревскую схему и убеждался, что все вероятные пути прохода в свой тыл немцы перекрыли сегодня утром. Да в этом и нет ничего удивительного. Раз русские минувшей ночью без единого выстрела взяли «языка» и ушли, значит, можно от них ждать и худшего, если не заткнуть все дыры в обороне. И все-таки надо искать. Не может быть, чтобы немцы залатали все дыры. Оборона легла по трудной местности: тут и овраги, и промоины, и кусты, и лес, а под самой деревней заболоченный луг с кочками и осокой. Да если взять нашу оборону, куда ни сунься, там и пройдешь, только ползи с умом. И у них так же: из-под носа солдата уперли – и хоть бы один выстрел.

– Чего же ты так долго, старший лейтенант? – не скрывая раздражения, спросил Филипенко начштаба Спирина, когда тот пролез в шалаш и хотел было доложить о своем прибытии. – Я этого не люблю.

– Да вот, товарищ капитан, пятку, должно быть, отморозил. Иду – и свету в шарах нет.

– На госпиталь намекаешь?

Нежное, пухлое лицо Спирина все занялось румянцем, и в уголках вдруг набухших век навернулась обидчивая слеза; только по-детски нежные надглазья мучительно побелели. Филипенко понял, что обидел Спирина, и сказал более мягко, почти дружелюбно:

– А мы тут всю зиму кантуемся. Это как?

– Я исправлюсь, товарищ капитан.

– Чего там «исправлюсь» – воевать надо, – опять жестко сказал комбат, окончательно расстроившись: «Другим дают командиров как командиров, а мне дали какого-то тюху-пантюху. Будешь тянуть за него все сам. Это же суметь надо – обморозить пятку». – Ты с этим знаком? – Филипенко небрежно тряхнул пушкаревской схемой.

– Знаком, товарищ капитан.

– Мнение?

– Я сам поведу одну группу, товарищ капитан. Вот здесь, правее ключа.

– Почему сам и почему именно здесь?

– Сам, товарищ капитан, уж сам. У меня так, товарищ капитан, что задумано, того добьюсь. Я удачливый.

– Ну это еще не резон.

– А идти нужно правее, минуя кусты.

– Тут же пулемет, у Пушкарева вот помечено.

– Пулемет. Но он не возьмет сверху. Здесь скат.

– А ну пойдем посмотрим в натуре. Тут, пожалуй, что-то наклюнется. – Филипенко подобрел сразу к Спирину, стал живо застегиваться: – А самому тебе, старший лейтенант, идти не придется.

– Доверьте, товарищ капитан.

– Доверие тут невелико. Наоборот даже. Ты ведь не командир взвода. У тебя же батальон на плечах.

– А у вас?

– А что у меня?

– Вы командир батальона, однако идете.

– Откуда тебе это известно? – Филипенко оторопел от неожиданного ответа Спирина, руки его, застегивавшие воротник, сами по себе опустились. – Ты это откуда узнал?

– По тому азарту, товарищ капитан, с которым вы взялись за всю эту операцию.

Они вылезли из шалаша, и Филипенко с откровенным интересом стал разглядывать своего начштаба, будто впервые видел его, по-мальчишески тонкого и узкоплечего.

– Ты гляди, старший лейтенант, это мне нравится, коль ты угадываешь мысли. Охватов, где мой бинокль?

Охватов, вместе с Урусовым копавший лисью нору под берегом, бросил кирку, нырнул под ковер и растянулся на животе – ноги остались снаружи. Когда подал капитану бинокль, спросил:

– Мне с вами?

– Я считаю, он нам не нужен, – сказал Спирин комбату. – Лишний человек – лишнее движение. Они и так следят за каждым нашим шагом.

– Останься, – согласился капитан.

Часовой, нестроевого вида боец годов под сорок, с землисто-черным и припухшим от мороза лицом, поглядел нездоровыми глазами вслед комбату и сказал с ядовитым присвистом:

– Толкнет нас этот пучешарый в мясорубку.

– Ты о ком? – поинтересовался Охватов, берясь за кирку.

– Не о тебе же, – не сразу отозвался часовой и плюнул в снег, болезненно подобрал сухие черствые губы. Прошелся по снежной тропинке и, снедаемый злостью, опять заматерился длинно и складно: – …Медальку ему дали. Он теперь всех нас в гроб вколотит, чтобы орден заполучить. Гляди какой борзый. На месте не посидит. Знаю я их, таких ретивых да службистых.

– Ты надень-ка на свою собаку намордник, – шутя посоветовал Урусов и, оглядев часового от растоптанных валенок в мазуте и обрямкавшегося подола шинели до тонкой холодной шапки, пожалел его: – На-ко, покури. Плюнь на все да береги здоровье.

– Было бы оно. Что ни поем – изжога, будто масла прогорклого налопался. Лихотит. Сунулся было к врачу: руки, ноги есть – становись в строй. Да ну тебя еще с табаком. А этот пучеглазый капитан подведет нас под монастырь… Сидим тут, и сидеть надо. Тихо да смирно, пока сил не прибавится. Ох, не пуля, так язва доконает меня.

– Может, поставить здесь пограничные столбы да просить у немца мира? – спросил Охватов и отложил кирку, поднял на часового припотевшее лицо.

Но часовой будто и не слышал вопроса Охватова, говорил с Урусовым, сердито сплевывая и кривясь:

– И опять полезем, помяни меня, без единого орудийного выстрела. Где трепкой, где таской, и нету твоей головы солдатской. Не так, что ли? Все говорим: учиться у врага, учиться. А учиться не учимся. Немец сперва выгладит нашу оборону орудиями да танками, как утюгом гашник…

– И у него бывает, чего уж там, – возразил Урусов и, прислушавшись к чему-то, заверил: – Я сам видел, под Трудами эсэсовцы с лопатами бросались на наши танки.

– То эсэсовцы. Головорезы – будь спокоен.

– Это ты напрасно, – с благодушием уговаривал Урусов часового. – Засидимся – еще хуже будет. Тут надо, брат, по старинке: куй железо, пока горячо.

Часовой переставил слова в урусовской пословице, зло усмехнулся и опять стал ходить по тропке, до того притоптанной, что под шагами даже не скрипел снег.

– Лопнули у парня все тормоза, – горько качнул головой Урусов, глядя на согнутую фигуру часового, – Хлебанул, видать. Ты, Коля, не спорь с ним. Оставь его. За слова его хоть сейчас к стенке, а на деле такие обозленные вконец зубами рвут немцев.

– На капитана-то он что тянет? У капитана мать в оккупации.

– Ну и убил он капитана? Убил, да? Черта ему сделается, твоему капитану!

– Да ну тебя, Урусов! – Охватов вылез из ямы, вытер о снег измазанные глиной валенки и ушел в шалаш, лег там ничком.

В костер кто-то навалил много дубового сырняка, и он не горел, а, согреваясь, прел лишь, распространяя вязкий запах распаренного дубового корья.

 

 

XIX

 

И вспомнился Охватову Дурной плес на родной Туре, где, сказывали старухи, под крутым правобережьем живет водяной и в водополицу, когда река поднимается до ласточкиных гнезд в берегу, ревет трубно и однотонно, будто кто-то тонет и не может утонуть. От Дурного плеса вниз, по правому и по левому берегу до самого горизонта, все луга и луга, с озерами, мочажинами, болотными крепями, старицами, а между ними круглый год петляют тропы, осенью стоят стога сена, летом до покоса торчат голые остожья и глохнет рядом одичавший чапыжник, в котором паруется дичь и мелкое зверье. Иногда выходят к стогам дикие козы и под корень изводят крестьянское сено. Весной в лугах цветет неломаная черемуха, и майскими вечерами, когда качнется ветер с Дурного плеса, он приносит с собой прохладный ее запах. В эту же пору на лугах зацветают желтые купавки и лютики, горицвет, близ дорог выкидывает нежно-розовую метелочку пастушья сумка. А еще через неделю-полторы опадают и светлеют старицы, из зябкой уходящей воды дружно простреливает остролистый рогоз, или осока, мягкая и нежная на всходе, и мужики пробуют закидывать сети; в лугах, на старых, размытых пепелищах, местами уже проросших зеленой молодью, горят трескучие костры, и чадит с краешку отсыревшее тальниковое корье…

– Да тут кто-то есть, – услышал Охватов знакомый женский голос и, задумавшись, не сразу сообразил, где он находится, ошалело вращал глазами.

– Бедненький мальчик, я разбудила тебя?

– Да вы сюда вот, Ольга Максимовна, на плащ-палатку. – Охватов засуетился, потом обрадовался и, раздувая и подправляя костер, говорил одно, а думал другое, все засматриваясь на Ольгу, как она, розовощекая, с устало прикрытыми глазами, неспешно снимала свою шапку, по-женски высоко подняв локти, причесывалась, а потом разулась и ноги подвинула к огню.

– Трудно вам будет здесь, Ольга Максимовна. Как это вы решились? В трехстах шагах передняя траншея. Не траншея, а так – ровик. Межа огородная. А дальше ничейная земля. Я иногда, Ольга Максимовна, гляжу на эту нейтральную полосу и думаю: мертвая земля. Ни одна живая душа по доброй воле не ступит на нее. Трудно тут.

– А я посмотрю, Охватов, как вы меня привечать будете, а то возьму да и уйду.

– Да нет, что уж вы. Уж раз пришли – поживите. У нас больных, обмороженных столько! Мы вас любить будем, Ольга Максимовна.

Ольга искоса поглядела на Охватова – понравились ей слова его. Защищаясь ладошкой от огня, улыбнулась своим мыслям, а вслух сказала:

– Нам везде трудно. А сил вот на все хватает, я думаю, потому, что от бойцов мы видим столько нежности и доброты, что нам в обычной жизни такое и во сне б не приснилось. Удивляться приходится. Посмотришь на иного, пласт земли, только что лемехом отвалили, а скажет такое – враз поверишь, будто ты и в самом деле королевой родилась. Откуда что берется! Дома, поди, для своей невесты в самую заветную минуточку таких слов не находил. Я и тебя-то, Охватов, помню за это.

– Мы, мужики, ни в чем не знаем грани. В словах тем более. А вас это портит. Ну, я имею в виду не конкретно вас, Ольга Максимовна. Вы уж потом и цены себе не знаете. – Далее Охватов хотел сказать: «Быстро к чужим рукам привыкаете», но удержался – полез палкой в костер. Помолчал, будто так и надо. Потом собрался с мыслями и искренне признался: – И все равно я люблю вас. Всех.

– Ты, однако, интересный, Охватов.

– Да как все, Ольга Максимовна. Чужое гребу – своего жаль. Или, как говорил у нас один дядек: твое мое, мое не шевель. Жена у меня, Ольга Максимовна, в армию ушла. Вот письмо получил сегодня. Пишет, что ходят уж в одних гимнастерках. А рядом море. Значит, где-то на самом юге. Не послушалась меня.

– А ты был против?

– Еще бы.

– А отчего же против?

– Точно, Ольга Максимовна, может, и не скажу. Словом, не хотел, чтобы мужики глаза на нее пялили. Мы ведь здесь, Ольга Максимовна, все, от мала до велика, как волки голодные. По нашему разумению.

– А что, Охватов, жена твоя интересна, видна собою?

– Да ведь голодный солдат любому куску рад.

– Однако ты, Охватов, в словечках довольно прост.

– Прост, Ольга Максимовна. Весь в наличии.

– Война войной, а жизнь жизнью. Это ты, Охватов, верно сказал. И каждая теперь среди вас красавица. Тоже верно. А и поплачут потом эти красавицы.

Ольга умолкла и загрустила, в опущенных ресницах ее припали тени.

– Вы извините, Ольга Максимовна, я, наверно, сказал что-то не так. Не то, может. Я спорить с вами не хочу: мы, верно, с армейскими девушками добры, ласковы, а бывает, что ни за что ни про что и нахамим, и облаем. Иногда вслед девушке такое скажешь, что у самого уши вянут. Вроде на кой ты нужна, такая красивая. А ведь за грубостью-то, Ольга Максимовна, горькая любовь паша спрятана. Слеза горючая.

– В том-то и дело, Охватов, что иная ласка хуже брани. Ой как это все запутано и сложно! Вот только сказали бы мне сейчас, что я буду мужчиной и, естественно, наравне со всеми должна лежать в окопах, – я б не задумываясь согласилась. Я бы знала свое место, знала, что мне делать. Ведь вот и ты, Охватов, такой милый, все понимающий, а смотришь на меня как? Какими глазами?

– Я люблю вас, Ольга Максимовна.

– Вот и ты о том же. – Она, видно, всерьез приняла его слова, и полные губы у ней сделались совсем печальными.

Охватов не понимал ее печали, но жалел Ольгу той нежной беспричинной жалостью, от которой хочется и самому плакать. В душе у него было так много чувств, что он и сам себя перестал понимать и твердо знал только одно, что ничего больше не скажет ей. Уже не глядя на Ольгу, он поискал что-то руками вокруг себя, потом достал из угла под сводом котелки и сказал, не поднимая глаз:

– Я, Ольга Максимовна, пойду за ужином. Это километра два. А вы сидите тут. Теперь уж скоро комбат придет.

Взяв автомат, без которого шагу не делал, Охватов вылез из шалаша и пошел по тропинке дном овражка в тыл. Морозец к вечеру замолодел, подстывший, но ясный воздух круто холодил дыхание, брал в изморозь еще не остывшие после тепла ресницы. Впереди и слева, над голой горбиной увала, подсиненной сумерками, разливалось блеклое зарево – там набухало полнолуние, ради которого так рано и крупно загорались звезды, ради которого так окреп морозец, ради которого, наконец, так бодро и резво хрустел под подошвой стылый снежок.

Охватов шел, ничего этого не замечая, погруженный в свои мысли. Он думал о Шуре, об Ольге Максимовне – и все было не так, все не устраивало, все было нехорошо. Ведь он еще тогда, в медсанбате, увидел и понял, что Ольга любит Филипенко и всей душой тянется к нему, из-за него она и в батальон пришла, а он, Филипенко, умеет себя держать, небось вперед не распростается: «Я люблю вас, Ольга Максимовна». Да и вообще, ни к чему такие слова. Только и есть что ей приятно послушать, а раз она выбрала его, так она и без слов пойдет за ним. «Они, женщины, настойчивей нас в сердечных делах. Вот взяла и пришла. Дальше ж передовая – мужику страшно, а она пришла, потому что рада своей радостью, потому что делает так, как хочет сама. Хорошая все-таки она, Ольга Максимовна…»

У него не было ни зависти, ни злости, но сердце больно щемит, и наплывают худые предчувствия. «Убьют меня сегодня, – приходит к выводу Охватов и чувствует, как тяжелеют подглазья. – И пусть. Наплевать в жизнь-жистянку. Сам полезу…»

В лесочке у кухни встретил Урусова. Тот уже получил на разведчиков ужин и нес его в ведре под тряпкой. Увидев Охватова, просиял.

– Гречневая каша сегодня с подсолнечным маслицем, – уменьшительно-ласково сказал он. – Я подожду тебя.

Чтобы ведро меньше остывало, Урусов облапил его шубными рукавами, прижал к груди, невольно поглядел на подсвеченный встающей луной край неба и затяжно вздохнул: трудно придется сегодня – ночь светлая, хоть шей. Об этом же и Охватову сказал, когда пошли рядышком. Охватов угрюмо молчал.

– Ты все небось за жену переживаешь? Вот же, язви ее, какая она у тебя поперечная. Но ты, Никола, духом не падай. Нам еще жить да жить. А в жизни то ли еще будет. Все еще будет, и все перемелется.

У немцев где-то очень близко раздался огромной силы взрыв, и эхо его, широко прокатившееся над лесочком и оврагом, совсем мягко лопнуло в наших тылах.

– Нам бы вместе идти сегодня, – сказал Урусов.

– Комбат от себя не отпустит.

– Попросись.

– Это можно.

– Старшина всех нас, разведчиков, по взводам рассовал. Я во втором взводе. Попросись.

– Попрошусь.

Они не дошли до своих укрытий шагов сто-полтораста, как над головой сперва с каким-то вкрадчивым шелестом, а затем со свистящим и резким шипением пролетела и разорвалась на тропинке тяжелая мина. За ней чуть ближе к берегу рвануло еще две. Еще. И в следующее мгновение немцы ударили по оврагу, обороне и даже лесочку, где пряталась кухня, беглым огнем, и взрывы, трескучие, рассыпчатые, будто их бросили из одной горсти, слились в дробный перепляс. В воздухе запахло гнилой гарью, окалиной, обожженным снегом. Охватов и Урусов упали в сумет голова к голове, ослепли и задохнулись, потому что швырнуло им в лицо искристой землей и дымным вонючим снегом. Урусов скинул рукавицы и голыми, зашедшимися от мороза руками рвал наст, совал в ямку голову и мешал сам себе копать. На Охватова напал кашель, и боец бился на снегу, не слыша ни взрывов, ни посвиста осколков, ни взбаламученного ветра, который гулял по полушубкам и ногам. За пологим поворотом берега, где овражек, раздавшись вширь, смыкается с логом, от прямого попадания взорвались две или три наши противотанковые мины, и немцы перенесли огонь туда, в устье оврага.

Вначале Охватов, за ним Урусов поднялись на ноги и, встрепанные, потрясенные, молча оглядывали и ощупывали себя.

Обманчиво-ярким светом заливалась выспевшая луна, и в невидимых лучах ее искрились, неживым блеском играли оседающие снежинки. Шагах в пяти-семи от них чернела воронка, а чуть ближе, в закопченном сугробе, валялось ведро, изодранное осколками. Охватовские же котелки стояли один к другому на тропинке, и в отшлифованной дужке одного из них Охватов увидел отраженный свет луны. Он взял свои котелки и, не сказав Урусову ни слова, даже не поглядев на него, пошел к берегу.

– Коля, ты чего, слушай, а? – крикнул Урусов. Но Охватов не отозвался, боясь показать другу свои слезы, которые перехватили, жестко стиснули ему горло. Все, что окружало его, все, о чем он думал и что ждало его, – все вдруг стало злобным, жестоким и ненавистным.

 

 

XX

 

С вечера и до глубокой ночи с небольшими интервалами немцы обстреливали из минометов и полковых орудий передовые позиции и тылы Камской дивизии. Думать можно было двояко: или немцы прознали о готовящемся нападении русских, или сами готовили нападение.

В батальоне Филипенко накрыло снарядом окопчик боевого охранения и убило двух бойцов – это в самой широкой части нейтральной полосы, на стыке с первым батальоном. Старший дозора с перебитыми ногами, истекая кровью, полз по снегу до своей траншеи часа два. Когда новый дозор пробрался к окопчику секрета, трупы бойцов были раздеты и изуродованы: тут успели побывать немцы.

На правом фланге разнесло огнеметную ячейку и раскололо в ней десятка полтора ампул с самовоспламеняющейся жидкостью. Столб черного густого пламени с немыслимо ярким подбоем, то припадая к земле, то выметываясь высоко вверх, качался на ветру, а немцы, пользуясь им как ориентиром, садили и садили вокруг из тяжелых минометов.

Бойцы нервничали, отказались от ужина и прикипели к оружию, ожидая, что еще выкинет немец. Но сама немецкая оборона, притаившись, жутко-загадочно молчала, и только ракеты выгибали серебристые в лунном свете дуги, и было даже видно, как они чадили легким белым дымком.

Филипенко, адъютант старший Спирин, старшина Пушкарев, разведчики, бойцы из сводной роты, невзирая на зловещее поведение немцев, готовились к вылазке. Бойцы – велики ли у них сборы! – подтянули ремни и – веди их – сидели под берегом, угрюмо курили, мяли снег, чтобы как-то согреться, материли луну и командиров, которые выбрали для вылазки такую светлую ночь.

– В такую-то ночь только и идти – меньше всего он ждет, – говорил боец, хакая прокуренным горлом и утянув всю голову в высокий овчинный воротник.

– Добровольцам по двести грамм сулили.

– Семи хватит.

– Меня в поясницу секануло – осколок в кило, если сказать, будет.

– Ври давай.

– Зря я, пожалуй, вызвался: свербит под сердцем.

– У тебя и прошлый раз свербило.

– Спелым арбузом откуда-то панесло. Не чуешь?

– А вот мать моя, покойница, частенько говорила, что, ежели которому умереть, всегда какие-нибудь запахи блазнятся. Или окликнут будто. Тоже.

– Надоел ты, Абалкин, со своими приметами. Такой молодой, а под самую завязку суевериями напичкан. Откуда это у тебя, Абалкин?

– От ума это, надо думать, товарищ политрук, – обстоятельно и рассудительно говорит Абалкин каким-то мятым голосом. – От ума, потому что ум человеческий во всем должен иметь отчет и предел. Вот возьмем, скажем, тол. Что это такое? Взрывчатка. Верно. А почему эта чертова взрывчатка, где больше сопротивление, туда и бьет пуще? Вопрос? Вопрос.

– Ты, Абалкин, куда-то далеко махнул.

– Это к примеру. Ну ладно, с толом, верно, не всякому по уму. А вот с погодой или затмнением солнца…

– Не затмнением, Абалкин, а затмением, – усмехнувшись, поправил политрук и ловко покачнул перед бойцами авторитет говоруна Абалкина, которого слушали все со вниманием. Заулыбались и бойцы.

– Пророк, научись говорить…

– Так и так можно, – нашелся Абалкин и продолжал твердо и авторитетно: – Словом, многое научились мы определять и предсказывать. А самого главного сказать не можем. Не можем же. Вот что будет с тобой к утру, никто не скажет. И сам ты не знаешь. А знать охота, потому человек и собирает приметы, разгадывает сны, и зачастую, знаете, суеверия эти сбываются. Поэт Пушкин, товарищ политрук, сильно, говорят, был суеверным.

– Точно, точно, Абалкин, кха, – это заговорил тот, с прокуренным горлом. – Кха, Абалкин, кха, правильно все рассудил. Вот дед у меня, кряж березовый, десятый десяток разменял. И за всю свою жизнь, кха, один раз только болел. Ветрянкой. А потому, кха, Абалкин, что он верил в приметы. Как, говорит, кха, Абалкин, увижу-де черную корову во сне, обязательно репы досыта наемся. А если, говорит, репы поем – кустанайский тесть беспременно приснится. Тут даже взаимосвязь наблюдается, кха. Не так ли, товарищ политрук?

– Ох, ребятушки, удалые головушки, всем карачун будет не нонче, так завтра. У немчуры снарядов много. – сказал кто-то из бойцов и загремел котелком.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: