На него сердито зашикали, заматерились:
– Да ты это что, сволота?!
– Говорили же, котелки не брать.
– Ах, сука. Вот пойди с таким – всем карачун.
– Ох и народ! Ох и народ!
Далеко в сугроб вылетел выпнутый сильной ногой котелок, и хозяин молча полез за ним, зарыл в снег. Всем это понравилось, потому что надеялся человек вернуться и взять свою посудину. Вот так и надо, с верой в завтрашний день. А говорить – тоже примета, – говорить больше о худом говори.
– Ну-ка иди сюда, – приказал политрук Савельев тому, что зарыл свой котелок в снег. – Ты что же это всем нам смерть пророчишь: карачун да карачун? Чтоб всех убило, так не бывает. Может, ты того, струсил? Так ты скажи. Здесь добровольцы, они поймут тебя.
Боец молчал.
– Может, останешься, если слабит? Дело добровольное, повторяю.
– Добровольное по нужде. Сам не пойдешь – пошлют. Немец, он железный – все до единого лбы о него расшибем. Хочешь не хочешь, а идти надо. Приходится идти.
– Немец, говоришь, железный?
– А то нет.
– А вот и нет. Вон сегодня наши разведчики притащили «языка». Это, я вам скажу, вояка не из последних: значок у него на груди – «Участник пехотных атак». Так он говорит, что в элита-егерском батальоне награжденных этим значком всего десяток-полтора. Словом, у них все, кто ходил в атаку на русских, считаются героями – даже в поездах им дают отдельное место. Специальными конвертами снабжают, чтобы дома знали, что письма от сына-героя. А ты сколько раз ходил в атаку? Вот теперь и прикинь, кто из нас железный – немец или мы.
– Сопля тонка у фрица тягаться с русским!
– Этих егерей, что сидят перед нами, перебросили из-под Тима. Когда их выводили из боевых порядков, то предупредили, что отправят в Краков на переформировку, потом во Францию вроде. Но вместо Франции – Мценск. Так егеря все без исключения плакали, рассказывают, когда узнали, что их оставляют на Восточном фронте. А ты говоришь – немец железный. Мы железные-то. И знать надо, что немец – в вечном страхе перед нами. Да нам и трястись-то стыдно – мы, как ни скажи, дома. В своем доме мы. Стыдно нам трусить…
|
– Политрука Савельева к комбату, – передали из уст в уста, и политрук поднялся с корточек, пошел к комбатовскому шалашу, костисто-длинный, локти навыверт, с маленькой кирзовой сумочкой на боку. Сними с него сумку – и не отличишь от рядового. В батальоне все рядовые знают его и считают своим, потому что он не говорит трескучих слов, со всеми на «ты», по-свойски грубовато-прост, даже спорит с бойцами и спорит не всегда удачно, или, вернее сказать, без особой настойчивости.
– Мы его боимся, а он нас втрое, – бодрясь, сказал хозяин котелка.
Бойцы, провожая взглядами комиссара, не заметили, как на тропинке вдоль берега в сопровождении трех автоматчиков появился полковник Заварухин. Первые, увидевшие его, не поднялись: не успели. Не поднялись и другие – эти уж не узнали вроде. А командир полка шел, как всегда, грудь в ремнях, вперед, шаг скор и легок. И автоматчики за ним один к одному, шаг в шаг. И все замерли, цигарки спрятали, даже дымок табачный перед носом разогнали.
Заварухин сунулся было в шалаш комбата, но там пушкой не пробьешь, потребовал Филипенко на выход и говорил с ним один на один в сторонке.
– На правом фланге тринадцатого полка фашисты силой до роты проводят разведку боем. Могут они сделать такой шаг и у нас. Вполне понятно – изучают. Есть ли у вас полная гарантия пройти незамеченными? Это самое главное.
|
– Разрешите, товарищ полковник. Немец теперь каждый день будет угощать сюрпризами, а нам надо делать свое дело. Гарантия – кто ее может дать. У меня часть разведчиков и саперы уже ушли в проходы. Я верю в успех. Сегодня верю.
До самой последней минуты Заварухин сомневался, будет ли удачным ночной бой, но вот уверенная решимость комбата разом развеяла все сомнения. И вообще, поведение Филипенко приятно удивило полковника. В струнку капитан не тянулся, говорил с достоинством, жесты скупы, но внушительны. Растет человек.
– Давай, Филипенко, действуй. Больше вопросов к тебе нет.
– У меня вот еще, товарищ полковник… Ольга Коровина пришла ко мне в батальон.
– Как это пришла?
– Пришла совсем. У меня ж фельдшера не было. Выпросил.
– Выпросил и радуйся. У нас в полку-то их, фельдшеров, всех можно по пальцам пересчитать.
– Но она хочет идти сегодня с нами. Я отговаривал – стоит на своем.
– А вот это зря. Вот это зря.
– Скажите ей слово, товарищ полковник.
– А ну давай ее.
От шалаша по тропинке она шла мелким, торопливым шагом, глядя себе под ноги, и только перед полковником подняла голову и поприветствовала его. На ней был полушубок не по росту, длинный, с отогнутыми рукавами, и шапка, уши которой были завязаны на затылке. Оттого, что она стояла спиной к луне и все лицо ее было в тени, оттого, что она строго по-уставному остановилась в трех шагах от полковника и, здороваясь с ним, не назвала его, как называла всегда, по имени и отчеству, оттого, что, поздоровавшись, не сказала больше ни слова и стала ждать, что скажет он, оттого, что она в полушубке, а уши ее шапки стянуты на затылке, Заварухину показалось, что он никогда не знал эту женщину и не сможет говорить с нею, как собирался, по-отечески строго и ласково.
|
– Твой переход в батальон Филипенко я понимаю… и согласен с ним, – сказал он с плохо скрытым холодком и, сделав для Ольги обидную паузу, совсем отрубил: – А ходить с ними запрещаю.
Тоном полковника поставленная на свою ступень подчиненной, Ольга почтительно, но настойчиво возразила:
– Товарищ полковник, я пришла в батальон Филипенко насовсем. Чтобы вокруг моего имени не было никаких кривотолков, прошу вас разрешить мне идти с ними. И вообще, я всегда буду там, где трудно нашим ребятам. У них не в каждой роте санинструктор.
– Я не совсем понимаю тебя, Ольга Максимовна, – смягчившись, сказал Заварухин и шагнул к Ольге, пытаясь заглянуть ей в лицо. – То, что ты делаешь, связано с таким риском.
– Но там, в санбате, я не могла больше, товарищ полковник. А здесь я на своем месте. Понимайте меня, товарищ полковник, как хотите. Больше я ничего не скажу.
– Да большего, пожалуй, и не надо, – полковник вздохнул, задумчиво поправил усы и ответил на какие-то свои мысли: – Узелочки все. Узелочки… Не стану противиться твоему решению, Ольга Максимовна, хотя и сознаю, что мало нам чести, если в передней цепи у нас женщины. Иди, Ольга Максимовна.
Уехал полковник Заварухин из второго батальона озабоченным и расстроенным, не уяснив окончательно, правильно ли сделал он, согласившись с Ольгой Коровиной. «Сколько их, бедных, зеленых девчонок, едва на цвету, гибнет сейчас, – оправдывая себя, думал Заварухин и все-таки не мог примириться с ее поступком, – Нехорошо это. Совсем нехорошо».
XXI
К полуночи луна взобралась так высоко, что тени от нее сделались совсем куцыми, да и сама она уменьшилась, блестя потерянно и мертво, как луженая жесть. Вокруг нее курилось мертвым фосфорическим дымом огромное ожерелье. В густом лунном свете померкли звезды, и только в южной стороне неба, ближе к земле, играл в ярком накале крупный Юпитер.
С закрытых позиций в глубине немецкой обороны неустанно строчили тяжелые пулеметы, и над позициями русских почти все время висели пологим коромыслом трассирующие пули. К полуночи начали постреливать ракетчики, и нейтральный ложок стал совсем неузнаваем: обнажающе ярко освещались все плеши и пролысины, зато непроницаемо чернели кусты, воронки, куски вывернутой земли. Ракеты ослепляли своим коротким, неживучим огнем, и, когда падали, все меркло, погружалось во мрак, жуткий своей слепотой.
Ударный взвод в сорок человек, наполовину вооруженный автоматами, с четырьмя ручными пулеметами и одним ранцевым огнеметом, вел через немецкую оборону старшина Пушкарев. Ложок переползали в один след в самом узком месте, потом на четвереньках ползли по кустам под немецким берегом и, достигнув овражка, опушечной дубняка уходили в тыл фашистов. Из оврага начали подниматься уже перед самой Благовкой. Опять одним следом. Наверху, под кустиком, лежал Урусов и каждого поднявшегося глушил сердитым шепотом:
– Убери башку… Давай дальше! Дальше!
Примерно в середине цепочки выбрался капитан Филипенко, без рукавиц, с обнаженным пистолетом, жарко дохнул на Урусова:
– Торопи, торопи давай!.. Докторша там, в хвосте, посмотри за ней. Слышишь?
Вместо «слушаюсь» Урусов, сосредоточенный на самом главном, крикнул и Филипенко:
– Давай дальше! Дальше!
Следом за комбатом поднялся Охватов, увидел Урусова, обрадовался и хотел что-то сказать ему, замедлил было шаг, но Урусов будто не узнал друга, замахал обеими руками, закричал остервенело и совсем беззвучно:
– Дальше! Дальше! Дальше!
С первыми пятью бойцами Пушкарев спустился в ход сообщения, соединявший Благовку с передовой позицией. Сейчас в любой миг немцы могли наткнуться на русских, и завязавшийся бой в траншее должен был послужить сигналом атаки на деревню. Но пока все было тихо и так спокойно, что Филипенко начинал волноваться и в нервном возбуждении не чувствовал своих окоченевших рук. Ему казалось, что немцы видят бойцов, молча берут их в кольцо и вот-вот ударят из пулемета – всех подчистую высекут за одну-две минуты.
– Вы бы рукавицы надели, – сказал Охватов Филипенко. – Руки отморозите – хуже ранения.
Филипенко все оглядывался назад и будто не слышал слов Охватова, однако, сунув пистолет за борт полушубка, зачерпнул снежку на ладонь и начал растирать руки. Зашедшиеся пальцы заломило, и он по-детски заойкал, ткнулся головой в снег.
– О-о-ой, да это что ж такое! – И изматерился в душу и христа.
Сзади сыпанул щедрой мерой немецкий пулемет – Охватов успел обернуться на звук и увидел рваный огонек среди поля, на взлобке, за которым впилась в мерзлую землю передняя вражеская траншея. Едва умолк этот пулемет, как сразу же яростно и жестоко ударил правый фланг немецкой обороны из множества пулеметов и автоматов. Было совершенно ясно, что второй взвод, с которым шел политрук Савельев, попал под огонь. Медлить дальше было нельзя, и Филипенко скомандовал:
– Две красных!
Охватов выдернул из кармана уже заряженную ракетницу и, впопыхах невысоко подняв руку, выстрелил. При отдаче ракетница ударила его по виску – в ушах зазвенело, перед глазами плеснулось красное зарево. Ломая ногти, не сразу выдернул застрявшую гильзу и услышал:
– Ну держись теперь!
Белый снег, изломанные кусты, что-то в кучах – не то солома, не то ботва, – обгоревшие деревья сада, столбы, земляные насыпи на межах – все опять сделалось красным. Бойцы побежали, подхлестнутые кровавой вспышкой, бодря и оглушая себя, кроили из пулеметов и автоматов разорванную тишину. Охватов догнал Филипенко и побежал рядом – в левой руке автомат, в правой ракетница: забыл, что надо стрелять. Уже миновали сады, огороды, зацепились за спаленные усадьбы, когда справа и слева взяли атакующих в перекрестный огонь три пулемета из построек в самой деревне. Бойцы сразу залегли. Упал и Филипенко, помнивший одно: нужно любой ценой с ходу прорваться к берегу Зуши. Две пули цапнули его в тот миг, когда падал в снег у ветхого нужника на огороде. Лежа, оглядел себя, ощупал и обнаружил, что на правом рукаве вырвало немалый клок овчины – в дыру пролезал весь локоть – и пробило пулей голенище валенка, а самого не тронуло. «Значит, и не тронет», – подбодрил себя Филипенко и, встав на колени, заорал:
– Вперед! За мной!
Пригибаясь, побежал прямо под пули. Охватов не мог заставить себя подняться и засеменил за комбатом на четвереньках. Потерял ракетницу. У колодца с обгоревшим воротом догнал комбата и очень близко увидел кирпичную стену разрушенного дома – из-под нее дробно стучал пулемет, а сверху дымилась короткая железная труба.
Филипенко треснул Охватова по уху за то, что тот отстал и потерял ракетницу:
– Заелся… На пулемет! И-и-ипаче… – Ткнул под самый нос провонявший порохом пистолет.
У Охватова не было ни страха, ни растерянности, потому и не обиделся он на горячность комбата, всхохотнул только от стыда и неловкого чувства перед самим собой.
– Что за смех, а? Что за смех, Охватов? – И, потеряв над собою власть, Филипенко заорал истошно и крикливо: – Вперед!
Охватов откатился от колодца, достал из вещевого мешка четыре лимонки и, сунув их в карманы, пополз на пулемет. Но, к его счастью, на самом губительном участке валялась убитая лошадь, которая, видимо, долго билась в снегу, исковыряла его весь и сама зарылась в него. Охватов, укрываясь за окаменевшим трупом лошади, бросил гранату и не достал до амбразуры дзота. Но в тот момент, когда она взорвалась и ослепила немецких пулеметчиков, перебежал под стену дома. А пулемет опять бил как ни в чем не бывало, и земля под ногами Охватова, и стена, к которой он прирос спиной, мелко дрожали. Только сейчас, немного передохнув, Охватов услышал, как через деревню с воем и визгом на излете проносятся наши мины и снаряды, рвутся на льду Зуши и на том ее берегу. На левом фланге наступающих и по линии обороны кипел жестокий бой. В ближнем неглубоком ходе сообщения полыхнуло пламя огнемета; освещенные вспышкой, бросились врассыпную люди. Огнемет опять плеснул огнем, но вокруг уже никого не было.
Ласкаясь к стене, Охватов дошел до пролома, увидел дымящуюся трубу, выведенную через пол из подвала, и, уже больше ни о чем не думая, побежал к ней и одну за другой опустил в дым две гранаты. В подвале раз за разом охнуло, и пол, усиленный накатником, тяжело просел. Пулемет смолк, а Охватов, выскочив наружу, катанул еще одну лимонку в амбразуру.
И опять пошли наши, просачиваясь через сады, пепелища и сохранившиеся постройки к реке.
Вышедшие из оврага последними продвигались на правом фланге и на подходе к сельскому кладбищу наткнулись на минное поле. Двое подорвались, а остальные заметались, побежали обратно, но не по своим следам, а вновь, и еще погибло двое. С обезглавленной кладбищенской часовенки внушительно и веско зарокотал крупнокалиберный пулемет, ощупывая межевой валок на грани кладбища и заминированное поле перед ним. Фланг залег. Это случилось совсем непредвиденно и грозило провалом всей операции, потому что немцы, потесненные из деревни, могли обойти прорвавшихся с фланга и опрокинуть их.
Филипенко, лежа под кирпичной стеной дома, прислушивался к бою и уже знал, что слева, у политрука Савельева, дела идут успешно и взвод его, вероятно, уже навис над берегом. А справа стрельба все нарастала и густела, но не двигалась. К стене дома, где был дзот и где укрылись сейчас Филипенко и Охватов, подбежал с пулеметом Абалкин, весь ослабевший и какой-то раздерганный, ударился о стену измятой каской – во всем батальоне у него одного имелась каска, – сел прямо в снег.
– Что там? – спросил Филипенко, имея в виду ход сообщения, откуда прибежал Абалкин. Боец не ответил, дышал шумно и часто. Пулемет его валялся в снегу без диска.
– Ребята, нету ли… Нету ли зобнуть? Курнуть, спрашиваю!
Взвинченный голос Абалкина и брошенный им пулемет рассердили Филипенко до крайности. Комбат вскочил, схватил бойца за плечи и поставил на ноги:
– Ты ослеп, кто говорит с тобой?
– Да вижу, товарищ капитан. Вижу.
Только сейчас Филипенко и Охватов услышали, что от Абалкина рвотно разит жженой селитрой и палениной.
Филипенко хватил тошнотворного запаху и отвернулся, а боец, показывая сожженные полы своего полушубка, заторопился, давясь слезами:
– Рукопашная случилась. Рукопашная – ой-е-еее. А наш огнеметчик окатил всех. У меня ни одного патрона. Я теперь с вами. Я теперь с вами. Охватик, дай курнуть. – Абалкин был суетлив, говорил часто, захлебываясь в одышке.
– Возьми пулемет, – с ласковой строгостью сказал Охватов. – Что ты, будто первый раз?
– Ох, что было! Что было! – приходя в себя, протрезвленным голосом сказал Абалкин, достал из снега свой пулемет и даже обмел его рукавицей. – Я с вами теперь… Старшину Пушкарева вот прямо на штык. Слышишь, Охватик? При мне. Под ложечку.
– Замолчи, Абалкин! – со злой грубостью оборвал бойца Филипенко. – Будешь стоять тут до смерти. Пошли, Охватов!
– Товарищ капитан! – взмолился Абалкин, – Товарищ капитан, я же голоруком. Голоруком я.
Но Филипенко и Охватов даже не поглядели в его сторону. Они летели по ямам и рытвинам, через сугробы к замявшемуся перед минным полем правому флангу. Комбат – полушубок нараспашку, рукавиц нет, шапка на голове едва держится – сунулся на кладбищенский валок, а из-за могил так сыпанули автоматами, что на валке весь снег до земли смахнули. Оправились немцы, очухались. Теперь огонь на огонь. Теперь напролом. Теперь или-или!
Клонясь к земле, отошли от валка и увидели на ровном покатом поле подорвавшихся на минах. Увидел и их один, раненый видимо, узнал по полушубкам своих, закричал хрипло, истошным голосом:
– Братики, мины тут! Братики, санитара!..
На пологом скате, в неуязвимую ложбинку, сбилось человек семь. Увидев комбата, поднялись на ноги, томясь нерешительностью, виновато потянулись к нему навстречу, но близко подходить не стали: крут во гневе комбат. А Филипенко, пробираясь в ложбинку по чьим-то следам, очень некстати вспомнил свой первый бой под Глазовкой, когда в канаве у дороги убило Брянцева и когда он, Филипенко, еще взводный в то время, и его взвод растерянно припали к земле. Вот так же все было, как здесь сейчас, никто не знал, что делать, но пришел майор Афанасьев и удивительно беспечным, весело-насмешливым голосом спросил:
– Это что за комедь?
И как легко тогда сделалось всем… «Эх, старик Афанасьев, – еще накоротке подумал Филипенко, – тебя бы сюда. Не дал бы ты нам пропасть». Подойдя к бойцам, Филипенко хотел по-афанасьевски посмеяться над ними и приободрить их, но вдруг закричал страшным голосом:
– Отсиживаетесь?! А там гибнут!.. Охватов, веди к кладбищу! Вперед! Не отставать! Брать кладбище! Я замыкающим – посмейте только оглянуться!
Охватов повернулся и пошел обратно по своим следам – за ним кучно пошли бойцы, стараясь побыстрее проскочить мимо комбата, а он хлопал пистолетом по поле своего полушубка и кричал:
– Вот ты каков! Вот ты каков!
Когда прошли все, в мотке следов остались двое – один лежал, а другой пытался поднять его.
– Это что? Кто еще тут?
– Ольгу Максимовну, товарищ капитан, по обеим ногам. – Это был Урусов. – Разрешите…
– Урусов, ко мне! – приказал Филипенко и, не дожидаясь его, побежал вслед за бойцами.
Урусов, боясь отстать от комбата, спешил, спотыкаясь и недоумевая: неужели комбат бросает на верную гибель военфельдшера Коровину? Наверху, когда уже бежали полем, Урусов догнал Филипенко, обливаясь потом, снял шапку, вытер лоб, лицо и без того взмокшей подкладкой. Закричал, озлобившись до слез:
– Что же мы, товарищ капитан, девку-то бросили? Каюк ведь ей – застынет. Окаянные мы, что ли!
Филипенко чуть-чуть замедлил шаг, пистолетом подтолкнул Урусова вперед себя и на ходу в спину рваным, но просящим голосом сказал:
– Урусов, милый мой, не возьмем кладбище – все накроемся. Может, часик протянет?
Это ласковое обращение комбата, его осевший голос все перевернули в Урусове вверх дном, и, зная, что Коровина без помощи не протянет часу, согласился:
– Бабы, они живучей мужиков.
За такой ответ Филипенко готов был обнять и расцеловать Урусова, но только сказал, опять ткнув бойца в спину:
– Стреляй, Урусов! Ведь на две минуты пораньше бы!
В десятке шагов разорвалась мина, и Филипенко, как-то неловко перевернувшись, упал ногами кверху, охнул. Урусов вытащил его из снега, подал ему пистолет, упавший в глубокий след.
– Глаза, глаза, – обирая закровеневший снег с глаз и губ испуганными пальцами, простонал Филипенко, – Обожгло все. Чем так? А?
– Нешто угадаешь. По лбу навроде шабаркнуло, товарищ капитан.
– А шары видят. Вперед, Урусов. Вперед!
Немцы за спиной своей поставили отсечный огонь, чтобы отрезать прорвавшихся в деревню русских и, подтянув через реку резерв, уничтожить их. Если бы не это проклятое кладбище, правый фланг уже выскочил бы на берег, а там давай, немец, наступай по льду, коль голов много. Но бой приобретал затяжной характер, и преимущество внезапности русскими было потеряно. Все это случилось, конечно, из-за нерасторопности правофланговых, и Филипенко не жалел их, заставляя под градом нуль переметываться через земляной валок на кладбище. Все бойцы, что были под рукой Филипенко, перебрались на ту сторону, только один сполз с валка и застыл в канаве. Автомат его остался на гребне валка. Филипенко сунул свой порожний пистолет в карман полушубка, полез за автоматом и, совсем нечаянно коснувшись коленом бойца, изумился и даже как-то оробел: ему показалось, что боец не только не убит, но даже не ранен.
– Встать! – закричал Филипенко и лязгнул затвором автомата.
Боец, словно его подбросили, вскочил на колени и, молитвенно сложив руки ладонь к ладони, тоненько завыл:
– Родненький мой, товарищ капитан, язвой я маюсь!.. Пощади, родненький, на штык, на пулю пойду!
– Мразь, – только и сказал Филипенко бойцу и без размаху прямо в лицо его бросил автомат. Боец не шелохнулся. Потом вытер рукавом шинели кровь на лице, зашмыгал разбитым носом. А комбат, все еще переживая гадкое чувство, отполз в сторонку, лег на скат валка и подобрался для прыжка, выжидая какой-то своей секунды. Боец взял автомат, поднял его на капитана, но в самое последнее мгновение снял со спуска палец и, не обращая внимания на свист пуль, махнул через валок.
На кладбище резко харкали немецкие автоматы, мягче, но боевитей стучали наши, хлопали винтовки, и вдруг, подминая всю разнобойную россыпь, вздыбился и зашелся над кладбищем, полем и ложбинкой русский станковый пулемет. Бил он с противоположной стороны кладбища, – значит, роты, наступавшие в лоб, прорвались через вражескую траншею. Филипенко, как мальчишка, вскочил на валок, замахал пистолетом без единого патрона, закричал:
– Ура, ребята! Ура!
В этот момент деревню, кладбище, свое минное поле и свою оборону немцы накрыли шквальным артиллерийским и минометным огнем. Мины и снаряды, как всегда при большом количестве, прилетали без свиста, рвались приглушенно, с хрустом ломались и падали деревца, кресты, кусты, загородочки из постаревшего, хилого штакетника. В глубине кладбища, где-то у часовенки, дуплетом ахнули два взрыва такой силы, что под кладбищем, показалось, просела вся земля, а хлопки рвавшихся мин и снарядов после этого вроде совсем сделались тихими и безобидными.
Филипенко, сбегая с валка, почувствовал, как что-то сильно, с потягом ударило его по голенищу правого валенка, и комбат неожиданно со всех ног упал, будто его подсекли по коленям; уже лежа в снегу – на это ему понадобился один миг, – он подумал, что с ним ничего не случилось, что бой на исходе и, без сомнения, выигран и что его, командира батальона капитана Филипенко, не могут ни убить, ни ранить. Он вскочил на ноги, но сделал три или четыре шага и опять упал неожиданно и плашмя. Однако на этот раз бодро повернулся и сел в снегу, весело ругаясь: видимо, большим осколком на его правом валенке рассекло голенище, и Филипенко дважды запнулся за вырванный пимный кусок. Пока отрывал его окончательно, этот похожий на слоновое ухо кусок, подбежал Охватов, и комбат сорванным голосом закричал навстречу ему, чтоб только кричать:
– Автомат бы мне, Колька! С пустой железкой бегаю – это порядок, да?
– Конец, товарищ капитан. Вот же берег. А вы как?
– Как штык. Грудь для орденов непробиваема.
В сумраке наступающего утра было хорошо видно, как сияли от радости налитые шалой кровью глаза Филипенко.
– Этого, с язвой желудка который, фамилию не знаешь?
– Худолицый-то? Не знаю.
– Стрелять в меня хотел. Убил бы, курва, и концы в воду. Понял?
– Понял, товарищ капитан.
– А что понял?
– Сами же вы послали.
– Теперь уж ты от меня ни на шаг. Слышишь? Стрельнут втихую – и нету полководца. А не полководец я, скажи? Вся дивизия встанет на берегу. Не полководец, а? – Комбат шутил, и Охватов хорошо понимал его, смеялся вместе с ним, забыв в приливе радости о только что пережитом. Размашисто шагая по сбивчивым и путаным следам с могилы на могилу, Филипенко захлебывался восторгом, удало махал руками, кричал похмельному, вряд ли зная, что и зачем кричал: – Вот рубануть бы по тому берегу. Методом нарастающей атаки. Ударил бы Пятов через нас, накатом! За Мценск бы вышли.
– Здесь-то дай бог удержаться, – остепенил Охватов Филипенко, и тот, изумленно поглядев на сержанта, весь как-то похмурел, умолк.
У часовенки обошли труп немца, который, стоя на коленях, уткнулся в окровавленный снег обнаженной патлатой головой. Рядом валялась каска. Филипенко пнул ее, и пнул с такой силой, что она, ударившись о стену часовенки, опять упала под ноги Филипенко. Чем ближе к берегу, тем убитых, и наших и немцев, валялось больше. Какой-то боец умер, повиснув на могильной оградке, а свой автомат с развороченным кожухом крепко держал в руках.
– Мертвая хватка, – тихонько сказал Филипенко и, страдальчески сморщившись, потер кулаком переносье, будто, трезвея, приходил в себя.
XXII
По всему берегу суетились бойцы: за валком кладбища – дулами на реку – ставили пулеметы, тащили бревна, камни, кресты, доски, два бойца катили передки без оглобель – все валили на берегу для укрытия, осторожно вглядываясь в сизый утренний туман, закрывший половину реки и тот берег, затаенно и страшно притихший.
Тут перемешались бойцы первого и второго батальонов, но были все как братья, приветливы и улыбчивы, делились табаком, сухарями, ели взятые у немцев мясные кубики – одна соль – и плевались на снег густой слюной.
Командир пятой роты, в длиннополой шинели, перетянутый узким ремнем, весь какой-то мягкий и утепленный, заговорил сиплым женским голосом, подходя к Филипенко:
– Чем же держаться, товарищ капитан? Ни патронов, ни гранат.
– Ты, Корнюшкин, перекрестись, – комбат начертил небрежный крест перед грудью ротного. – Перекрестись, говорю, Корнюшкин, ты же на берегу! А теперь зарывайся в землю. Патроны, жратва, гранаты будут.
– Хотя бы артиллеристы лед, что ли, изломали, – своим жалким голосом сказал вслед Филипенко Корнюшкин и, увидев Охватова, закричал ему: – Охватов, вон же твой друг Урусов раненный лежит! Что ж ты?
Услышал эти слова и Филипенко, обернулся, встретил умоляющий взгляд Охватова и сморщился опять, как от зубной боли:
– Колька, ведь мы – ни дна ни покрышки нам – Олю-то бросили в ложке, перед минным полем. Иди к ней. Пулей, Колька!
И все-таки Охватов не мог не увидеть Урусова, забежал к нему. Урусов и еще трое с ним, неходячих, лежали в одном местечке, в ямках между могил. Друзья увидели друг друга, не удивились и не обрадовались: все было задавлено в душах солдат усталостью и переживаниями. Урусов вроде хотел улыбнуться, но только закатил глаза под лоб, а потом и совсем закрыл их.
– Что с тобой, Илья Никанорыч?
Урусов молча своей рукой нашел руку Охватова и несильно сжал ее в запястье. Потом приподнял полу шинели, и Охватов увидел, что низ живота Урусова плотно замотан бинтом и тряпками, вымокшими в крови:
– Не мужик я теперь и не баба…
Охватов не сразу понял смысл слов Урусова, а когда понял, то растерялся: ему никогда и в ум не приходило, что может быть такое страшное ранение.
– Где ж санитары-то?
Охватов подобрал валявшиеся на снегу чьи-то рукавицы, надел их на Урусова, и тот понял, что друг его уходит.
– Коля, Коля. Постой. Где комбат материл нас – фельдшер наш застыла…
Охватов, пробегая сюда вдоль валка кладбища, видел пулеметные волокуши и теперь решил вывезти на них Урусова. Легкие фанерные волокуши в самом деле нашел у пулеметчиков и полетел – по могильным холмикам через три на четвертый. Когда он вытряхнул из полушубка убитого, а в полушубок завернул ноги Урусова и уложил его на волокушу, Урусов печально повеселел:
– И на фронте, видать, смерть не каждому достанется. Коленька, слышишь ты меня? Фельдшерицу-то поглядеть бы…
Охватов бежал по истоптанному снегу, волокушу бросало, било, и Урусов скоро потерял сознание. «Вот жеребец необузданный», – обругал сам себя Колька и сбавил шаг.
На краю минного поля оставил волокушу и побежал в ложок. Ольгу увидел еще издали и узнал по шапке: солдаты не любят так носить шапки, чтобы тесемки ушей были завязаны на затылке. Шагов сто шел ее следом по примятому снегу, по которому она волочила свои неживые ноги.
Умерла Ольга, лежа на спине и опираясь на локти; застывшее и одутловатое лицо ее было по-живому ало, только истерзанные зубами, с черными прокусами губы тонко обтянули обнаженный рядышек зубов и побелели как бумага. Охватову стало не по себе от вида этих оскаленных зубов, и он остро пожалел Ольгу, что она не смогла собрать вместе свои некогда красивые губы. Он снял с нее шапку и накрыл лицо, особо заботясь, чтобы, кроме него, никто больше не видел ее смертью обезображенного рта.
Поднимаясь из ложка, он несколько раз оглянулся, и задавило его сердце неизбывной жалостью к Ольге, которая только что жила и думала совершенно так же, как и он, Колька Охватов. И так же, как он, не хотела умирать и, безбожница, может, просила спасения у богородицы, а бой уходил дальше и дальше, а с ним уходили люди – ее жизнь.
Урусов от потери крови и стужи весь дрожал, стучал зубами; лицо почернело, и борода откуда-то взялась на нем, тоже черная и забитая грязью. Охватов опять поволок его и, спуская в овраг, к медпункту, полетел кубарем под берег, вниз, только фанерная волокуша загремела как барабан.