Некоторым тюремщикам особенно нравится обладать властью. Их превосходство над заключенными так и сочится из всех пор.
Жаловаться было бесполезно. Заключенную, обвинявшую надзирателя в сексуальных домогательствах, в обязательном порядке отправляли в изолятор «для защиты». Она теряла свою койку, лишалась права на участие в программах (если прежде в них участвовала), снималась с работы и больше не могла рассчитывать ни на какие тюремные привилегии. Кроме того, она могла забыть о комфорте своей тюремной рутины и общении с друзьями.
Надзирателям не позволялось задавать нам личные вопросы, но это правило постоянно нарушалось. Некоторые из них вообще не задумывались о запрете. Однажды, когда я училась паять в теплице, один из веселых работников сантехнической мастерской так и спросил меня: «Какого фига ты здесь забыла?»
Но я видела, что тем надзирателям, которые знали меня лучше, этот вопрос уже давно не давал покоя. Как‑то я ехала на пикапе вместе с другим работником строительной службы, как вдруг он повернулся ко мне и серьезно сказал: «Пайпер, я не понимаю. Что здесь делает такая женщина, как ты? Это же безумие». Я уже говорила ему, что отбываю срок за совершенное десять лет назад преступление. Ему ужасно хотелось услышать мою историю, но я прекрасно понимала, что близость с надзирателем погубит меня – как погубит и любую другую заключенную. Не было никакого смысла делиться с ним моими секретами.
В те выходные, когда проходил Нью‑Йоркский марафон, я пробежала тринадцать миль по беговой дорожке – и это стало моим тюремным полумарафоном. Следующие выходные выдались на удивление теплыми, даже приятными, и я смогла по полной насладиться двухчасовой радиопрограммой «Подпольный гараж Маленького Стивена», посвященной гаражному року. Она выходила на местной радиостанции в восемь утра по воскресеньям, и вел ее Стивен Ван Зандт из группы E Street Band и сериала «Клан Сопрано».
|
Интереснее всего было слушать рассуждения Маленького Стивена о нуаре, женщинах, религии, рок‑движении и судьбе легендарного нью‑йоркского клуба CBGB. Я никогда не пропускала эту передачу. Мне казалось, что она поддерживает жизнь в определенной части моего мозга, которая иначе давно бы атрофировалась, ведь даже в тюрьме не стоит забывать о нонконформизме. В своей среде я была настоящим изгоем, но «Подпольный гараж» давал мне возможность почувствовать себя как дома. Если погода позволяла, я всегда слушала передачу, два часа бегая по стадиону, и часто в голос смеялась. Эта программа была для меня настоящим спасением.
В тот день мой ритуал омрачало лишь одно – присутствие на треке вредной жертвы пластической хирургии ЛаРю, которая жила в блоке Б. ЛаРю была единственной женщиной в лагере, которую я презирала. Я не старалась скрыть своего отвращения к ней, и мои подруги считали это странным. «Пайпер, она, конечно, та еще чудачка, но мало ли здесь ненормальных? Чем она тебя так достала?»
Она доставала меня прямо сейчас. ЛаРю прохаживалась по беговой дорожке. Похоже, она слушала одну из своих фундаменталистских радиопередач, широко раскинув руки на манер Иисуса и фальцетом подпевая какому‑то гимну. Каждый раз, когда я пробегала мимо нее, она не двигалась с места, оставаясь ровно на середине дорожки. Я не сомневалась, что она делала это специально, чтобы насолить мне и вытеснить меня со стадиона. Когда я пробежала мимо нее в десятый раз, мои глаза уже налились кровью – во мне так и кипела ярость. Она портила мне свидание с Маленьким Стивеном, она портила мою пробежку. Я негодующе скрежетала зубами.
|
На одиннадцатом круге я посмотрела на нее с другой стороны трека и представила ее собственное распятие. Я прошла поворот и быстро догнала ее на прямой. Ее странная, толстая от имплантов задница так и маячила в центре, а руки словно были прибиты к воображаемому кресту. Поравнявшись с ней, я подняла руку и ударила по тыльной стороне ее ладони.
ЛаРю удивленно вскрикнула, выронила радиоприемник и свернула на обочину. Мне вслед полетел поток испанских проклятий. На мгновение мне стало хорошо, но это чувство быстро исчезло. Что со мной не так? Неужели я позволила этому месту ожесточить себя? Я поверить не могла, что подняла руку на другую заключенную, особенно на эту жалкую дуру. Мне стало стыдно. Я остановилась, меня замутило.
Когда я сделала еще один круг, ЛаРю стояла возле спортзала с одной из испанских цыпочек, знакомой мне по работе.
– Франческа, прости меня, – неловко извинилась я. – Мне правда очень жаль. Я не хотела тебя пугать. Ты в порядке?
В ответ на это я услышала новый поток испанской брани. Я ухватила суть.
– Франческа, она сказала, что ей жаль. Не держи зла, цыпочка, – посоветовала ей моя коллега и повернулась ко мне: – С ней все в порядке. Беги дальше, Пайпер.
Неужели, чтобы поистине понять мир, нужно найти дьявола в себе?
|
Если вы относительно небольшая женщина и на вас разгневанно орет мужчина вдвое больше вас, если вы при этом одеты в тюремную униформу, а у него на ремне болтается пара наручников, какой бы крутой вы себя ни считали, вам все равно будет чертовски страшно.
Орал один из надзирателей, зубы которого так и блестели в оскале под топорщащимися усами. Это не было связано с моим ударом по воображаемой стигмате ЛаРю на беговой дорожке. Мистер Финн предательски явился среди ночи в блок А, хотя даже не работал в тот день, поймал меня в компании еще семерых заключенных за пределами своего блока и тут же препроводил всех нас в свой кабинет. Это, в свою очередь, обеспечило каждой из нас свидание со старшим надзирателем, который хотел знать, оспаривала ли я обвинение, а именно нарушение статьи 316 тюремного кодекса. Я спокойно сказала, что не оспариваю обвинение, и не стала оправдываться.
Это ему не понравилось.
– Тебе это смешным кажется, Керман? – проревел он.
Я сидела не шевелясь и даже не улыбалась. Нет, смешным мне это вовсе не казалось, да и тюремная ирония меня больше не интересовала. В глубине души я понимала, что он не будет особо свирепствовать. Не отправит меня в изолятор, не применит ко мне силу, не лишит меня права на досрочное освобождение. Все это не стоило той кучи бумажной работы, которую пришлось бы провести. И он понимал, что я это понимаю. Поэтому он и орал, стараясь меня напугать, хотя мы оба знали, что это бесполезно. Нет, смешным мне это не казалось.
Мой проступок был незначительным, я нарушила лишь одно из трехсотых правил, среди которых были неповиновение прямому приказу, участие в несанкционированном собрании или встрече, отсутствие на перекличке, передача ценностей другой заключенной или получение ценностей от нее, владение неопасной контрабандой и непристойное обнажение. Еще менее серьезными были четырехсотые правила: имитация болезни, нанесение татуировок и членовредительство, занятие бизнесом и неразрешенный физический контакт (например, если заключенная решила обнять плачущую подругу).
Более серьезными были двухсотые правила. Они касались драк, вымогательства, шантажа, крышевания, маскировки; участия в групповой демонстрации или ее поддержки; срыва работы; взяточничества, воровства; демонстрации, отработки или применения боевых искусств, бокса, рестлинга или других форм физического противоборства, армейских упражнений и тренировок; а также участия в сексуальных актах – самое известное из всех правил, статья 205.
В последний месяц я стала настоящей королевой рыданий.
Хуже всего были сотые правила, за них можно было получить дополнительный срок. Убийство, нападение, побег, владение оружием, подстрекательство к бунту, хранение наркотиков и восхитительное по своему охвату «поведение, которое нарушает или подрывает порядок функционирования исправительного учреждения или Бюро тюрем».
В конце концов надзиратель перестал прожигать меня взглядом и посмотрел на лысого мужчину, сидящего в углу.
– Вам есть что добавить, мистер Ричардс?
Некоторым тюремщикам особенно нравится обладать властью над другими людьми. Их превосходство над заключенными так и сочится из всех пор. Они считают своей привилегией, правом и обязанностью сделать тюрьму как можно более мрачным местом, угрожая заключенным, унижая их и при первой же возможности лишая их и без того немногочисленных прав. По собственному опыту я знала, что это не те же самые мерзавцы, которые сексуально домогаются заключенных. Эти гады ни за что не хотели ставить себя на один уровень с низшими формами жизни вроде нас и больше всего на свете презирали своих коллег, которые относились к нам по‑человечески.
Не менее здоровый, чем старший надзиратель, Ричардс весь был равномерно розовым. Его бритая голова всегда сияла. Своим видом он походил на злобного мистера Пропера.
– Да, есть, – Ричардс подался вперед. – Не знаю, какого черта там случилось, но всем известно, что в лагере бардак. Иди назад и скажи подругам, что я теперь глаз с вас не спущу. Отныне все будет иначе. Не забудь это всем передать. – Довольный, он снова откинулся на спинку.
Всем восьми нарушительницам зачитали одну и ту же речь – само собой, мы сравнили заметки. Меня наказали десятью часами дополнительных работ.
Чтобы поскорее разобраться с этими часами, я вызвалась отработать их в особой ночной смене на кухне – ее созвали для приготовления ужина на День благодарения. Поп и ее начальник – приятный малый, кабинет которого был полон цветов, – серьезно подошли к планированию праздничного угощения. Особенно большая команда женщин готовила индейку, батат, листовую капусту, картофельное пюре и начинку, а Натали пекла пироги. Я была на подхвате, одетая в резиновый фартук, гигантские резиновые перчатки и сеточку для волос. Мы включили радио, мне несколько раз дали попробовать блюда – и все было готово в срок, несмотря на волнение Поп. (Она ведь готовила такой ужин всего десятый год кряду.)
Мы работали всю ночь до самого рассвета, и утром я чувствовала себя невероятно усталой. Но лучше способа покаяться в своих грехах было не найти – я вложила все силы в общественную трапезу и готовилась разделить еду со всеми остальными заключенными, пускай большинство из нас и предпочло бы в этот день оказаться в другом месте. В День благодарения я поспала, встретилась с Ларри и нашим другом Дэвидом и съела свою порцию вместе с Тони и Розмари – и это оказался, пожалуй, самый вкусный ужин за год. Праздник немного омрачила сидевшая возле меня тихая испанская цыпочка, которая в какой‑то момент разразилась слезами и уже не смогла успокоиться.
Я всегда считала себя протестанткой, однако, не понимая этого, была воспитана в идеалах стоицизма – греко‑римского ответа дзену. Многие люди на воле (особенно мужчины) восхищались моей стойкостью, когда я собиралась в тюрьму. Согласно Бертрану Расселу, виртуозным стоиком является тот, чья воля находится в гармонии с естественным порядком. Он так описал основную идею:
В жизни отдельного человека добродетель есть единственное благо; здоровье, счастье, богатство и тому подобное не принимаются в расчет. Поскольку добродетель заключается в воле, все истинно хорошее и плохое в жизни человека зависит исключительно от него самого. Он может стать бедным, но что с того? Он по‑прежнему может оставаться добродетельным. Тиран может бросить его в темницу, но он все же может продолжать жить в гармонии с Природой. Его могут приговорить к смерти, но он может погибнуть благородно, подобно Сократу. Следовательно, каждый человек обладает безграничной свободой, когда освобождается от мирских желаний.
Да, когда у тебя отбирают даже последние трусы, без стойкости точно не обойтись. Но как сочетать ее с ненасытной жаждой общения с другими людьми? Как быть уверенной, что желание близости, дружбы, человеческой поддержки нельзя назвать «мирским»? За исключением смерти, худшее наказание для человека – это полная изоляция от других людей, одиночка, яма, карцер, дыра.
Правда в том, что у меня не очень получалось быть стоиком. Я не могла противостоять эмоциональному течению жизни и ее пульсации, не могла отказаться от неидеальных людей, которые казались мне важнее всего на свете. Я снова и снова ныряла в поток, но, оказываясь там, обычно могла сохранять спокойствие и держать голову над водой.
И все же я порой гадала, почему моя потребность нарушать границы завела меня так далеко – в тюремный лагерь? Может, мне просто не хватало ума? Может, я не умела учиться на расстоянии и вечно лезла в самое пекло, опаляя ресницы? Неужели, чтобы поистине понять мир, нужно найти дьявола в себе? Самым жутким, что я обнаружила в себе и в системе, которая держала меня в заключении, было безразличие к страданиям других. Но что же мне было делать теперь, когда я поняла, какой была плохой, и признала себя гадкой не только втайне, но и во всеуслышание – в суде?
Если я что‑то и узнала в лагере, так это то, что на самом деле я была хорошим человеком. Да, с дурацкими правилами дела у меня обстояли не очень, но я более чем готова была помогать другим. Я стремилась отдавать как можно больше – даже больше, чем сама ожидала. Мне было уже неинтересно судить других, а когда я все же делала это, мне становилось стыдно. Но главное – в тюрьме я смогла познакомиться с женщинами, которые научили меня быть лучше. Казалось, полный провал моих попыток быть хорошей девочкой был сопоставим с моим желанием стать хорошим человеком. И я надеялась, что бабушка одобрит это и, может быть, даже простит меня за то, что я в тяжелый час не могу быть с ней рядом.
Бабушка умерла на следующий день после Дня благодарения. Я тихо оплакивала ее, и друзья скорбели вместе со мной. Я чувствовала себя совершенно истощенной. Часами я смотрела на далекие холмы, вспоминала прошлое и ходила по треку. Ответа на свое прошение об отпуске я так и не получила. Как и сказала Поп, надеяться мне было не на что.
Мне казалось, что в тюрьме нет ничего сложнее материнства, особенно в праздники.
Примерно через год, уже вернувшись домой, я получила письмо из Данбери. Формальное, даже немного высокопарное, оно было написано Розмари. Внутри лежали две фотографии моей бабушки. Двоюродная сестра прислала их мне в тюрьму, и я не одну сотню раз смотрела на них, когда хотела улыбнуться. На первой моя бабушка открывала подарок – огромную черную футболку с логотипом «Харлей Дэвидсон». У нее на лице был написан нескрываемый ужас. На второй смешной подарок уже лежал у нее на коленях, а она смотрела в камеру, и ее глаза блестели от смеха. В письме Розмари выражала надежду, что на воле у меня все хорошо, и объясняла, что нашла эти фотографии в библиотечной книге и узнала, кто на них. Розмари писала, что знает, как сильно я любила свою бабушку, и что порой она вспоминает обо мне.
Досрочное освобождение
Свобода становилась все ближе. Несмотря на полученный в ноябре выговор, я должна была отсидеть тринадцать месяцев из своего пятнадцатимесячного заключения и выйти из тюрьмы в марте, получив «досрочное освобождение», которое, как правило, предоставляли за хорошее поведение. В январе меня должны были отправить на временную квартиру на Миртл‑авеню в дальней части Бруклина. Ходили слухи, что после пары анализов на наркотики и устройства на работу с временной квартиры заключенных отправляют домой – главное, чтобы у тебя не осталось долгов.
На Миртл‑авеню меня уже ждала Натали. Я попрощалась со своей соседкой в первую неделю декабря. Накануне ее освобождения я была сама не своя, засыпала ее вопросами и то и дело свешивалась со своей койки, чтобы в последний раз взглянуть, как она лежит внизу. Натали, похоже, сознательно решила не волноваться. На следующее утро, пока она прощалась с немаленькой группой провожающих, я нервно топталась у двери, прямо как ребенок. Мне хотелось быть последней. Я старалась держать себя в руках, но получалось паршиво – мое волнение было даже сильнее, чем при прощании с йогиней Джанет.
– Натали, не знаю, что бы я без тебя делала. Я тебя люблю.
Пожалуй, я еще ни разу так прямо не говорила с этой гордой женщиной, которая целых девять месяцев была моей соседкой. Я чувствовала, что снова не сдержу слез. В последний месяц я стала настоящей королевой рыданий.
Натали нежно обняла меня:
– Соседка, все хорошо. Мы скоро увидимся. Буду ждать тебя в Бруклине.
– Верно, Натали. Не теряйся, пока я не выйду.
Она улыбнулась и в последний раз вышла за лагерную дверь.
Наша система сажает детей за решетку, а затем возвращает их в районы, которые опаснее тюрем.
В январе на временную квартиру должна была отправиться и Поп. Мы так близко сошлись с ней отчасти потому, что в одно время возвращались на волю. Для Поп, как и для Натали, освобождение означало совсем другое, чем для меня. Поп провела за решеткой более двенадцати лет – ее посадили еще в начале 1990‑х. Она помнила мир, в котором не было ни мобильных телефонов, ни Интернета, ни инспекторов, перед которыми нужно отчитываться по условиям досрочного освобождения. Она ужасно волновалась. Мы много говорили о том, что произойдет после ее освобождения: сначала она должна была на шесть месяцев отправиться на временную квартиру, а затем переехать в дом, где жила ее семья. Ее муж сидел в тюрьме на юге страны, до выхода ему оставалось еще три года. Поп собиралась устроиться на работу в ресторан и призналась, что мечтает однажды купить тележку и продавать хот‑доги на улице. Она переживала из‑за компьютеров, из‑за временной квартиры, из‑за детей и из‑за необходимости покинуть место, которое, каким бы мрачным ни было, более десяти лет служило ей домом.
Я тоже волновалась, но не из‑за возвращения домой. На второй неделе декабря я получила письмо от своего адвоката Пата Коттера, который из Чикаго писал мне, что один из моих соответчиков, мужчина по имени Джонатан Бибби, должен был в ближайшее время предстать перед судом, в связи с чем меня могли вызвать в качестве свидетеля. Пат напомнил, что по условиям моей сделки со следствием я обязывалась предоставить полные и правдивые свидетельские показания, если меня вызовут в суд. Он также заметил, что федералы могут перевести меня в Чикаго, чтобы я явилась на суд, и планируют поступить именно так. Он написал:
Не то чтобы я не хотел еще раз с тобой встретиться, но, судя по отзывам бывших клиентов, путешествие с Бюро тюрем может быть весьма неудобным и утомительным для заключенного. При возможности я постараюсь избавить тебя от этой необходимости.
Я испугалась. Никакого Джонатана Бибби я не знала. Мне не хотелось ехать в Чикаго и уж точно не хотелось становиться свидетелем обвинения – то есть крысой. Я хотела остаться здесь, в лагере, заниматься йогой и смотреть кино в компании Поп. Я позвонила адвокату и объяснила, что никогда в жизни не встречала Джонатана Бибби и даже не смогу его опознать. Если меня переведут в Чикаго ради суда, это может сдвинуть дату моего отъезда на временную квартиру в январе. Я попросила Пата сделать несколько звонков от моего имени и сообщить в прокуратуру, что я не знаю ответчика и не могу считаться ценным свидетелем.
– Конечно, – ответил Пат.
Похоже, рассчитывать на то, что я останусь в Данбери, не приходилось.
Не посвящая всех в свои тайны, я сообщила о письме только Поп.
– О, милая, – сказала она, – тебя ждет переброска по воздуху. – Она имела в виду федеральную систему транспортировки заключенных, «воздушную тюрьму». – Приятного в ней мало.
Когда Натали освободили, я несколько дней жила в своем отсеке одна. Голый полосатый матрас на нижней койке заставлял меня чувствовать себя одиноко. Я довольно много времени провела за решеткой, чтобы понимать, что не стоит пассивно уповать на тюремных богов в надежде, что они пришлют тебе чудесную новую соседку. За стенкой от меня жила славная Фэйт, поэтому я договорилась о переезде к ней. Теперь я спала на койке, которую до этого занимала Ванесса, а еще раньше – Коллин. Фэйт сильно отличалась от Натали, но, к счастью, была почти такой же молчаливой. Она очень обрадовалась, когда мы стали соседками по койке, и вечерами за вязанием – у нее было на это особое разрешение – рассказывала мне о своей симпатичной дочери‑подростке, которая жила в Нью‑Гэмпшире.
Фэйт отбывала долгий срок по делу о наркотиках, и я подозревала, что она взяла на себя чью‑то вину. Она постоянно переживала о дочери, которую не видела больше года, и вязала ей на Рождество зеленый свитер. В тюремном магазине всегда продавалось не более трех‑четырех цветов акриловой пряжи – серый, белый, бордовый и зеленый, – но бордовый и зеленый постоянно заканчивались, к великому неудовольствию вязальщиц. Джай еще семь месяцев назад начала вязать своим детям рождественские игрушки. Мне казалось, что в тюрьме нет ничего сложнее материнства, особенно в праздники.
Я получила письмо от Помпон, которая раньше работала в гараже и недавно уехала домой, в Трентон.
Дорогая Пайпер,
я подумала о тебе и тут же получила письмо с фотографиями. Я очень рада! Моя сестра сказала, что в тюрьме я была толще. Я ответила, что это все из‑за одежды. Поверить не могу, что тебя наказали! Эми написала, что ее соседку отправили в изолятор, но о твоем выговоре не упомянула. В лагере уже совсем с ума сходят.
Помпон, мама которой тоже сидела в Данбери, очень волновалась перед освобождением. У нее были родственники, которые неохотно позволили ей жить с ними, хотя она подумывала о том, чтобы пойти прямо в приют для бездомных.
Когда она вышла на свободу, ее встретили холодно. Квартира, в которой она жила, находилась в районе, где каждый день раздавались выстрелы – и они пугали сильнее, чем пальба на тюремном полигоне. Полки во всех шкафах были пусты, поэтому Помпон пришлось потратить свои скромные деньги на покупку еды, шампуня и туалетной бумаги. Она спала на полу.
Боже, как мне тебя не хватает! Печально признавать, но я скучаю по тюрьме, потому что здесь просто дико… Да, я на свободе, но как будто все равно взаперти. Честно признаюсь, вы были мне семьей. У меня был день рождения – и что я получила? Ничего. А ужин на День благодарения мне пришлось выпрашивать. Теперь ты понимаешь, почему я так боялась возвращаться домой.
В лагере ее день рождения отметили бы на славу. Но Помпон не теряла чувства юмора, без которого ей было бы не выжить. В письме она перечислила всех, кому я должна была передать от нее привет: в список вошли ее соседка по койке, Джай, другие девушки из гаража, – и от всей души пожелала мне скорейшего освобождения. Свое письмо она завершила словами: «С любовью, Помпон».
Это чувство казалось мне очень странным, но я хотела, чтобы Помпон снова оказалась с нами, в тюрьме. Я боялась за нее. В тюремном гетто оружие было только у охранников, а те его без надобности в ход не пускали.
– Пайпер? – На пороге моего отсека появилась Эми.
Я не очень любила, когда кто‑то приходил ко мне в гости, предпочитая общаться с другими заключенными в общественных местах.
– Что такое, Изверг?
Я прозвала Эми «маленьким извергом», когда мы еще работали вместе в электромастерской. Она вполне заслуживала этого прозвища: сквернословила направо и налево, часто выходила из себя и почти ни к кому не проявляла ни грамма уважения. Но я, несмотря ни на что, любила Эми, а она веселила меня. Ей очень хотелось быть сильной – она и была сильной, как истинное дитя улиц, – но я видела в ней шипящего котенка, которого можно в любой момент взять за шкирку. И все же котята умели царапаться и кусаться.
Эми подошла к моей койке и залезла на табурет. Я видела, что она расстроена. Эми должна была выйти на свободу раньше меня и отправиться домой, на север штата Нью‑Йорк. Дома ее тоже ждала неизвестность, хотя ситуация была не столь печальна, как у Помпон. Эми несколько недель по телефону договаривалась о работе и проживании, и все это порядком измотало ее. Она отчаянно пыталась дозвониться до отца, но у нее возникли какие‑то проблемы с телефонной системой. Объясняя мне это, она говорила все быстрее и быстрее, пока не захлебнулась словами и не начала икать.
– Залезай, Эми. – Я подвинулась, и она устроилась рядом со мной на койке. – Мне жаль, что все так ненадежно. Но все будет в порядке, ты скоро окажешься дома. – Я приобняла ее, пока она плакала.
Она зарылась лицом в мои колени.
– Но я хочу к папе!
Успокаивая, я гладила ее по светлым локонам, которыми она так гордилась. Мне было страшно осознавать, что наша система сажает детей за решетку, а затем возвращает их в районы, которые опаснее тюрем.
В очередной раз сверившись со списком, я увидела, что днем должна посетить обязательное перед освобождением занятие, посвященное жилищному вопросу. Сердце у меня забилось чаще. Все заключенные федеральных тюрем обязаны посетить несколько учебных занятий перед возвращением в общество. Это было вполне логично. Многие женщины в Данбери провели в тюрьме не один год, а это не только накладывало на них отпечаток институциональности, но и способствовало их инфантильности. Было глупо полагать, что по возвращении из тюрьмы они сразу смогут перестроиться и спокойно продолжить жизнь на воле.
И опять мое прошлое вставало на пути моей свободы.
Мне было любопытно, что нам сообщат на этих занятиях. Первым в моем списке оказалось занятие о здоровье. В назначенное время я пришла в комнату свиданий, где были расставлены стулья для двадцати женщин. Занятие проводил надзиратель, работающий в тюремном пищеблоке. Я наклонилась к Шине, сидевшей рядом со мной, и спросила, почему ведет именно он.
– Он играл в бейсбол на профессиональном уровне, – ответила она, хотя такое объяснение показалось мне несколько странным.
С минуту я раздумывала над ее словами, пытаясь найти в них хоть какую‑то логику.
– Но почему занятие ведет надзиратель из Данбери? И даже не сотрудник медчасти? – Шина закатила глаза. – Неужели все занятия ведет тюремный персонал? Они ведь не работают на воле, с бывшими преступниками. Они всегда здесь. Что они знают о возвращении в общество?
– Пайпс, ты напрасно ищешь здесь логику.
Парень из пищеблока оказался милым и забавным и очень нам понравился. Он рассказал, что важно правильно питаться, заниматься спортом и считать свое тело храмом. Но он не объяснил, как получить медицинскую помощь, которую могут позволить себе бедняки. Он не сказал, как будут оказываться услуги по охране репродуктивного здоровья. Он не порекомендовал никаких вариантов психиатрической помощи, хотя некоторым из присутствующих она явно была необходима. Он не упомянул, куда обращаться людям, которые порой десятилетиями страдали от зависимости, когда на воле их снова начнут преследовать старые демоны.
Темой другого занятия было «позитивное отношение к жизни» – об этом рассказывала бывшая секретарша начальника тюрьмы. Она смотрела на всех свысока и очень нам не понравилась. В своей лекции она подробно описала, как пыталась похудеть, чтобы влезть в красивое платье к празднику. К несчастью, сбросить вес ей не удалось, но на вечеринке она все равно повеселилась, потому что не теряла позитива. Не веря своим ушам, я оглядела собравшихся. Среди них были женщины, лишенные родительских прав, которым предстояло бороться за воссоединение с детьми; женщины, которым некуда было податься, в связи с чем из тюрьмы они отправлялись прямиком в приют для бездомных; женщины, которые никогда не имели дела с традиционной экономикой и должны были найти приличную работу, чтобы не вернуться за решетку. Передо мной не стояла ни одна из этих проблем – мне в жизни повезло гораздо больше, чем большинству моих соседок по Данбери, но банальность этих занятий меня оскорбляла. Следующую встречу вела суровая немецкая монахиня, которая заведовала тюремной часовней. Ее лекция оказалась настолько туманной, что я ничего из нее не запомнила, но речь в ней шла о «личностном росте».
Дальше нам предстояло услышать о жилье. Жилье, трудоустройство, здоровье, семья – все эти факторы определяли, сумеет ли освобожденный арестант стать законопослушным гражданином. Я знала ведущего этого занятия по строительной службе – он был вполне ничего. Он говорил о том, что нам и так было известно: об инсоляции, алюминиевом сайдинге и лучших типах кровли. Он рассказывал и об интерьерах. Мне так надоел этот фарс, который Бюро тюрем называло официальной программой подготовки к возвращению на свободу, что я просто закрыла глаза и стала ждать окончания встречи.
Тут одна из женщин подняла руку:
– Э‑э, мистер Грин, все это очень интересно, но мне нужно снять квартиру. Может, вы расскажете, как ее найти? Есть ли какие‑нибудь программы, по которым мы можем получить доступное жилье, и все такое? Мне сказали, что придется идти в приют для бездомных…
Вопрос не рассердил надзирателя, но заставил его задуматься.
– Знаете, мне мало что об этом известно. Лучше всего искать квартиру по объявлениям в газетах или на интернет‑сайтах.
Мне оставалось лишь гадать, какой бюджет Бюро тюрем выделяет на возвращение заключенных в общество.
Я внимательно смотрела на Ларри, сидевшего напротив меня за столиком в комнате свиданий. Он казался усталым, под его глазами темнели круги. Я вспомнила, как йогиня Джанет однажды сказала о наших любимых: «Они мотают срок вместе с нами».