— Банда перестроилась, — наконец произнес он, не замечая нетерпения Упорова. — Раньше партия только командовала: «Пли!». Сегодня она перевоспитывает преступников, реабилитирует одичавших в лагере ученых, писателей, художников, политиков и требует перевыполнения плана по добыче золота. Рогожин, после того, как вы его нарисовали…
— Барончик рисовал Рогожина, — поправил Голоса бригадир.
— Какая разница?! Словно с ума сошел: носится с нами, как свинья с куском мыла, а у людей зависть образуется. Люди-то советские, у них другого чувства родиться не может.
— Рогожина надо простить, — Упоров с трудом скрывал внутреннее довольство. — Он был зачат по недоразумению, в период нэпа, и хочет себя реабилитировать добрыми делами…
— Бросьте вы! У него хорошее пролетарское происхождение. Почти олигофрен! Тут придраться не к чему.
В голову парторга закралась мысль: создать в зоне бригады по аналогии с движением коммунистических коллективов на свободе. Дурак!
— Вы ему об этом, надеюсь, сказали?
— Он такой мнительный, что может принять за оскорбление. Мне стало не до шуток, когда майор поведал о том, что он намерен собрать бригадиров Крученого, заставить их следовать нашему примеру. Заставить! По-другому не умеем…
— Они развяжут «метлы» и такое ему наговорят!
— Вы как думали?! Парторг стал не в меру деятелен. Переборщили вы с этим самым партхудожником, Вадим Сергеич. Бугры соберутся завтра в кочегарке, чтобы обсудить совместные действия против нас.
Упоров присвистнул.
— Вот так новость! Вы славно поработали, Соломон Маркович.
— Туда должен сходить Никанор Евстафьевич.
Дьяков сможет повлиять на них своим авторитетом.
— В бригадах половина сук. Другие, после того как воров начали трюмить, колеблются…
|
— Выходит…
— Выходит, как и заходит! Нам нет надобности ставить его в известность. Туда пойду я.
— Мне кажется, — Соломон Маркович хитро прищурил луповатый глаз, — разговор необходимо перевести из взаимных упреков в просительный, товарищеский диалог. Мы, мол, открываем самый короткий путь на волю и ждем от вас…
— Все — по ситуации. Ну, а главный вопрос?
Голос вздохнул, помолчал, однако недолго содержал себя в строгости. Улыбнулся, постучал по дереву, прежде чем сказать:
— Они уже подготовили документы на всех, кто подошел по сроку. Мероприятие есть мероприятие! Возможно, в ближайшее время вам предстоит личная встреча с секретарем райкома партии.
— Я этого не переживу! А если все-таки переживу, то непременно убегу с тобой в Америку! Зачем я ему нужен?
— В нас действует партийное сознание. Партийный закон, зарплата, судьба, семья, школа, проститутки, церковные иерархи. В партии заложен преступный смысл извращенного развития государства.
На лице Соломона Марковича выказалась низкая потребность мщения, он даже слегка скрипнул зубами, чтобы убедить в своих чувствах бригадира, и продолжил более миролюбиво:
— Когда-нибудь они взорвут сами себя. Не знаю только: радоваться тому или плакать…
— Радоваться! — категорически посоветовал Упоров. — Сегодня надо радоваться и всячески поддерживать их тупиковое направление. Завтра нас с вами в этой стране не будет. Порядок подмены ценностей сохранится в России до конца столетия. Вы доживете до конца столетия?
— Не знаю. Сомневаюсь… Откуда такая точность в прогнозах?
|
— Я бы не дал этим козлам даже года. Но раз уж они не поскупились и дали мне двадцать пять, пусть живут, простите, догнивают до конца столетия. Что с Морабели?
— Загадка… — Волков все изобразил на лице. — Ему почему-то не хочется с вами расставаться. Полковник может стать основной проблемой лично для вас.
Вадим задумался, не спуская с Соломона Марковича отсутствующего взгляда. Он, конечно, не испытывал благодарности к начальнику отдела по борьбе с бандитизмом за настоящий к себе интерес, но в этом предугадывалась и надежда. Пока что сомнительная, зыбкая, однако все-таки присутствовала.
— Важа Спиридонович уже стал парторгом?
— Еще нет. Предстоит беседа в Главном управлении и ЦК. Говорят, он очень хочет. Ну, просто — очень!
— Кто не хочет стать парторгом?! Ни за что не отвечаешь, за все спрашиваешь.
Упоров с искренней нежностью погладил по голове Соломона Марковича, как цыган — конокрад гладит надежную лошадь:
— Соломончик, друг мой некрещеный, вы — большая умница. Вам бы шпионом работать где-нибудь на Гавайских островах. Надеюсь, инстинкт самосохранения подсказывает — Никанора Евстафьевича не стоит перегружать излишней информацией?
— Он мне подсказывает, — подтвердил догадку бригадира Голос. — У гражданина Дьякова развит индивидуальный творческий эгоизм и, кажется, наш уважаемый…
— Короче! — напрягся Упоров.
— Короче нельзя. Я не знаю, что он успел натворить, но майор Рогожин при его имени неловко морщился.
— Обыкновенная профессиональная зависть? — немного успокоился Упоров. — Они же оба — политруки.
|
— Уж поверьте моему чутью — дурак не умеет прятать настоящие чувства. Они настоящие.
— Старая калоша! Наверняка хочет откинуться хорошо упакованным.
— Кто не хочет иметь надежные виды на будущее? — пожал плечами Соломон Маркович. — Человек бессилен перед искушением. В нем нет того духа, способного преодолеть…
— Обходитесь без обобщений, профессор. — Глаза бригадира потеряли тепло. — Он кроит в самый неподходящий момент! Хотя бы из вежливости мог пригласить нас в долю…
— Это поступки из будущей эпохи зрелого социализма, когда в доле будут все. Вы в ней жить не собираетесь, поэтому давайте спать.
— Согласен, — зевнул бригадир, но, вспомнив о чем-то важном, предупредил Волкова. — Соломон Маркович, меня страховать не надо. Управлюсь.
— Как скажете, Вадим Сергеевич. Я бы не рискнул в одиночку — к этим людоедам. Впрочем, каждый имеет право на свой собственный способ существования. Рискует за свой счет…
Последние слова Упоров не расслышал. Он спал.
В рабочую зону они шли рядом. Отец Кирилл говорил, а бригадир слушал его вполуха, находясь во власти собственных мыслей.
— …То были союзы, созданные самим Господом, и подвиги любви, Им освещенные. Но как часто в наше лихое время страсть и легкомыслие берут верх над трезвым благоразумием. Таким союзам уготована жизнь ночного мотылька над горящей свечой: сгорают, осыпая души супругов пеплом разочарования. В вашем союзе вы — взрослый, трезвый муж. Муки, пережитые вами в каторжном обществе, не могут служить оправданием будущей ошибки. Отрекитесь от плотского эгоизма и вместо земной, по-человечески понимаемой выгоды, примите Совет Божий, ниспосланный вашим сердцем…
— Она ждет меня седьмой год.
Монах наклоняется, поднимает с влажной земли насаженную на березовую ручку совковую лопату, не торопясь осматривает инструменты, только после этого спрашивает:
— Когда назначено венчание и где такое возможно?
— В клубе. Сегодня. Во время репетиции.
— Мудрено придумали. Ну да сочту за честь благословить ваш союз.
— Я знал, что вы нам не откажете.
С тем бригадир уходит, польщенный его смирением Тихомиров кланяется ему уже в спину.
Бригадир идет по косогору отвала туда, где зэки начали строить теплушку для нового полигона. Зона тянулась все дальше и дальше к ручью Надежды, что журчал у подножия гольца с названием Лисий хвост.
Там, по словам геологов, «золота хоть лопатой греби».
Ему плевать на то богатство. Оно администрацию волнует: ордена, звания, слава. И это тоже козырь в твоей игре, если каторжный срок перешагнет предел ожиданий…
Вадим шел, не разбирая дороги, через низкий кустарник, цепляющийся крючьями веточек за кирзовые сапоги. Куски черной грязи отскакивали в разные стороны, оставляя за ним грязно — зеленый след.
Его отвлек запах свежеспиленного леса, а уже потом — голоса. Шестеро зэков, стоя перед невозмутимым Ольховским, размахивали руками и произносили бранные слова. За их спинами лежали ошкуренные штыковыми лопатами бревна. Охранник, в расстегнутой до пупа гимнастерке, сидел на лесенке в обнимку с автоматом, лениво наблюдая за перебранкой.
— Сказано двойной, так оно и будет, — говорил, не обращая внимания на угрозы, Ян Салич. — Нам здесь зимовать.
Упоров на ходу спросил у Ольховского строгим голосом:
— Кто отказывается выполнять ваши задания?
Пособник гестапо осмотрел стоящих перед ним зэков, кивнул на новенького уголовника с крупными масляными глазами что-то вспоминающего кота.
— Вот этот гражданин замутил всю поганку.
— Он не умеет обращаться с вором, бугор, — ласково произнес «гражданин, замутивший поганку». — Двойную работу делать даже по инструкции не будем. Хрен пройдет, фашистская морда!
— У меня пашут, а не блатуют, — сдерживая гнев, объяснил Упоров.
— Ой! Ой! Ой! Какой большой хозяин. «У меня пашут!» Семена Гладкого вся Колыма знает, и никто с ним не ссорится. Запомни это, Фартовый!
Упоров побледнел. И тогда стоящий за спиной Гладкого Миловиден, подняв с земли лиственничную доску, без суеты опустил ее на голову новенького. Звук получился тугой, отозвавшись в ушах каторжан глухим
— Что это с вами, мужики? — спросил бригадир, посторонившись, чтобы не мешать падать разом обмякшему Сене Гладкому. — Завтра к вечеру не будет теплушки, останетесь без зачетов.
— Эй, Упоров! — крикнул с вышки сонный охранник. — Живой тот блатюк или на вахту звонить?
— Тебе, попка, лишь бы хипиш поднять.
Бригадир носком сапога повернул обслюнявленное лицо Гладкого. Сероватые веки вздрогнули, вяло сползли с глазных яблок. Глаза мутные, бездумные, смотрят мимо в высокое небо, а нижняя губа отвалилась на подбородок.
— Дышит. Полейте его водичкой, ребята.
— Зачем?! — искренне удивился Баловник. — Доской по жопе стукнем — мозги в голову вернутся. У него же прямое сообщение. И не вор он вовсе, яин — нет.
— Полейте, сказано! Как очнется, пусть начинает пахать или канает отсюда по холодку!
Упоров обошел Гладкова, зашагал дальше, слыша, как кто-то за его спиной мочился на оглушенного зэка.
«Не сдохнет, — подумал бригадир, испытывая некоторое опасение. — Сдохнет — так мент все видел. Не стоит ломать голову. Иди оно все к черту! У тебя сегодня — свадьба. Пусть душа отдохнет».
Зэк знал — душа у него есть. Сделанное в замке открытие не принесло ему, однако, облегчения. Он стал думать о Земле, как об инкубаторе, где Господь наладил производство душевного материала для своих космических целей. Нет стихийного расставания души с телом.
Все предначертано, случается по непознаваемому замыслу Востребователя. Позвал — и они, души, потекли пузырьками сквозь толщу атмосферы в тайные закрома. Без сопротивления, в блаженном неведении, сплошным потоком бывших смыслов, обессиленных Волей самого Создателя до самопокорнейшего состояния. Война. Преступлений больше. Мир. Потом замедляется иссякает, просто накапливаются силища до новых глобальных разрушении. На сегодня тебе ясно одно — до гроба и за гробом тебя ведет чужак Воля. Стоит ли заплетать извилины в косички, заботясь о своей судьбе? Ты — материал здесь, ты — материал там. Твоя моральная аттестация никого не интересует, отец Кирилл — существо более доверчивое и потому более, обманутое, чем ты. Не надо ему верить. Верить только в себя!
Такой вариант защиты от постоянного беспокойства по поводу своего неопределенного существования на этот раз сработал не так уж плохо, и он распахнул двери кочегарки в состоянии душевного равновесия.
Все получилось так неожиданно, что Роман Билеткин, возглавлявший в свое время на Крученом беспредел, зло плюнул под ноги и спросил:
— Кто нас вложил, Фартовый?!
— Кому ты нужен, такой важный революционер?!
Из семи присутствующих на сходняке бригадир Билеткин выглядел наиболее внушительно, если не сказать — устрашающе, чем частенько пользовался для утверждения собственного авторитета.
— У нас свой базар, Вадим, — попытался смягчить разговор Степан Есаулов, но схитрить до конца не сумел и убрал глаза от пристального взгляда Упорова.
— Гони кому-нибудь другому: базар — за меня, но без меня.
— Раз знаешь — садись! — предложил в жесткой форме седой Роберт Силин, катая слова, будто они сделаны из тонкого железа и слегка скрежещут. Руки его устало лежат на впалой груди, связанные вялым узлом. Вся его сгорбленная фигура известного в прошлом вора к ссоре не располагает.
— Мы тебе в глаза скажем. Духу хватит. А попрешь буром супротив опчества — убьем на законном основании, как общеизвестного баклана.
Сидящий в углу хозяин котельной Трибунал убрал от уха ладонь, оглядел всех присутствующих настороженными глазами. Затем тихонько опустил грязные ноги в валенки с галошами.
— Куда мылишься, царская вошь?! — подметил беспокойство Новгородова Билеткин.
— До ветру, Тимофеич.
— Отседа никто не выйдет, покамест мы свои делишки не обговорим.
— Прикажите — в карман нужду справлять?
— В уголок, как все люди делают. Я так соображаю — ты нас вложил, Трибунал. А?!
— Такого за мной, господа каторжане, не водилось вот уже полвека, — не сробел Новгородов, почувствовав возможность красиво умереть на людях. — Пусть сам скажет…
— Скажет, когда спросим, — заговорил явно не с добором Саня Еневич по кличке Экономист, возглавивший сучью бригаду после того, как Зоха ушел этапом на Ангарлаг строить большую химию Сибири. — Ты рекорды ставишь — нам глаза колют. Просили тебя остепениться? Просили. Перед ментами ришешься. За Дьяка прячешься, ёра! Завязывай с рекордами, иначе зарезать придется. Как соображаете, бугорки?
— Толковое предложение! — поддержал Еневича Билеткин. — Для начала можно зубы вырвать, чтоб не казал по каждому случаю, вошь!
«И эта душа, этот смысл потечет с тобой в накопитель Господа? Что-то тут не совпадает даже с обыкновенным здравым рассуждением. Ты блудишь, парень…»
Упоров посмотрел на Билеткина с уничтожающим равнодушием, как посмотрел бы член Политбюро на третьего секретаря райкома, ничего не сказав в ответ. Его молчание подействовало отрезвляюще на тех, кто начинал заводиться.
— Слышь, Роман, — окликнул Билеткина Есаулов, — Вадима на забоюсь не возьмешь.
— Никак взад пятки навострил?! — Еневич подошел к Есаулову.
— Осторожней на поворотах, Саня!
— Иди сюда, ухарь! — Упоров уже стоял в углу кочегарки, держа в руках короткий лом для чистки топки, и голос его звучал насмешливо. — Грохну первым.
За спиной бывшего штурмана в невидимом скрещении сошлись две стены. Чернота спрятала их пересечением, да и наличие самих стен скорее всего было умозаключением, чем зримой реальностью.
Лом подействовал на всех умиротворяюще. Трибунал все-таки сунул ноги в валенки, предложил:
— Никанора Евстафьевича крикнуть прикажете?
— Не надо, — улыбнулся старику Упоров, — я пришел выслушать своих товарищей по каторге, сказать — их пытаются использовать, как гончих псов. Билеткин, сучий потрох, толкает вас по своей всегдашней привычке к крови. Еневич голосовал за то, чтобы мне отрубили руки. Нас гнут менты, мы режем друг друга по натырке вот таких мерзавцев! Что худого в том — мы стремимся поскорей откинуться?! Кто из вас того не хочет?!
— Вадим, — перебил, играя цепочкой от карманных часов, Ефим Строчкин, мешковатый мужик в стеганой душегрейке поверх толстой байковой рубахи. Упоров помнил Строчкина по этапу, что шел на «Новый». Он сидел, скрючившись в три погибели на замерзшем товарище, дул, вытянув толстые губы трубочкой, на помороженные руки. Они и сейчас еще были в белых проплешинах, словно зэк вынул их из куля с мукой. — Ты ловчее нас. Чо тут горбатого гнуть? Перехитрил ментов. За это не казнят. Хотя в одном Билеткин в масть попал: пашете вы через меру.
Упоров прислонил лом к прокопченной стене, подойдя к бочке с водой, сполоснул руки и сказал:
— Хули по кочегаркам блатовать? Рогом шевелить надо. Пашем мы за свое свободное существование и как можем. Он вас в блудную волокет.
Вадим опять указал на Билеткина.
— Ему выгодно мутить. Там замутил поганку, здесь плесканул керосина и, глядишь, среди порченых проскочил.
Упоров натянул кожаную кепку и подождал. А его уже никто не перебивал, его уже слушали с нужным вниманием.
— Вас здесь собрали по натырке администрации. Ей что надо? Чтоб мы кентовали? Хрен в рот! Чтобы мы врагами жили и клали друг дружку. Но я вам не враг. Даже тебе, Роман. Хоть ты и приличная сволочь. До свидания!
Он все сделал красиво, и его никто не тормознул. Уже за порогом подумал — на Том Свете ничего подобного быть не должно, иначе зачем он нужен, Тот Свет?
Двери за спиной скрипнули еще разок расслабленной пружиной. Вадим не обернулся, при том, что знал: там есть кому ударить в спину. Он решил — за спиной остался тот, кто хотел с ним объясниться по-хорошему, быть понятым. Тем более не стоило останавливаться, чтобы не расслабиться и не нагружать себя излишней заботой о чьей-то душе. Не твое это дело…
Чтобы отвлечься, он предпринял новую попытку мысленно обратиться к Тому Свету. Перешагнув кучу шлака, утопив сапог в вытаявшую грязь, не огорчился, поворачивая картину мира наизнанку. Однако она никак не выворачивалась. Мысль о предстоящей беседе с партийным секретарем — хозяином, ни с того ни с сего изъявившим желание его видеть, держала сознание в рамках жестокой реальности. Он забыл о сходке бугров и Том Свете. Он жил на этом, и у него были земные заботы обыкновенного заключенного…
В штаб Упорова вели вместе с Токаренко — бывшим членом Союза писателей, которого он знал еще но пересыльной тюрьме, где мощный, спокойно — ироничный человек, называющий себя «выдающимся придурком социалистического реализма», доверительным голосом опытного пропагандиста рассказывал местным ворам, поди самим сочиненную историю о том, как Маркс по пьянке проиграл в немецкой тюрьме свою бороду Владимиру Ильичу: А тот…
— Змей подколодный, под гуманиста хилял. Чтобы скостить грешок отцу — основателю. Взял бритву и на глазах у воровского европейского пролетариата побрил Карлушу, как яйцо. Человек, естественно, расстроился: какой же он Маркс без бороды?! Стал тогда Маркс пугать нашего Ильича призраком, который в это время в самом деле шлялся по Европе. Ленин, не будь дураком, откинулся из немецкой тюрьмы, подвалил к тому призраку, напоил и притащил в Россию в крытом вагоне. Что они натворили, вам рассказывать не надо.
Призрак так и не протрезвел…
Воры посмеивались сдержанно, на всякий случай, чтобы не выдавать своей неосведомленности о смещении времени опальным писателем. А один, по всей вероятности живущий в сомнениях жулик, Черт — кликуха, попытался вяло возродить:
— Лишка двигаешь за Ильича, фраер. Воры его уважают…
— Потому и толкую за его большевистскую дерзость — ну кто бы еще догадался Маркса побрить? Один из его кентов, эсер. Тоже шпанюк, но бледной масти, слинял с нашей социалистической зоны и писал картавому уже со свободы. Щас вспомню, что он ему писал: «Вы одним росчерком пера, одним мановением руки прольете сколько угодно крови с черствостью и деревянностью, которой позавидовал бы любой выродок из уголовного мира».
— Ну, это бандитский базар! — обиделся старый законник Лапша. — Ты его к нам не притусовывай.
Вадим тогда подметил: они имели какие-то фальшивые лица, за которыми — не совпадавшие с их выражением мысли. Наверное, им хотелось зарезать писателя.
Именно с таким лицом явился настоящий призрак в его недавнее забытье, состояние — почти сон, возникшее на грани соприкосновения неизреченного с видимым.
Оно скрывало надвигающийся хаос, готовый произойти или явиться из того странно знакомого существа. Впрочем, призраку, наверное, не обязательно обладать сущностью. Достаточно того, что он — призрак.
Зэк понудил себя открыть глаза, но призрак не исчез, отплыл в сторону дверей над верхними нарами.
Прозрачно мягкий, неопределенно очерченный, словно сотканный из табачного дыма. В больничке, перед тем как войти в покойного Саловара, призрак имел бордовый цвет. Была смерть, и наряд был праздничный.
Этот серый, будничный, в нем он просто бродит по России. Упоров попытался истребить видение, тряхнул головой. Призрак взял и убрался с глаз долой. Осталось только ощущение присутствия фальшивой улыбки, как окно в будущее, затянутое серым дымком загадочности.
Сквозь то окно доносилось едва уловимое дыхание другой природы, несродной с той, что он называл жизнью.
Подмена. Фальшь — жизнь, пославшая своего представителя в доверчивый, легко поражаемый мир для пропаганды коммунизма. Причем цель могла быть и не так конкретна. Ее определила направленность не прерывавшегося разговора бывшего члена Союза писателей с заинтересованными ворами.
— …Вы думаете: мы — люди?! Держи карман шире! Мы — блюдо. Бесовское блюдо, рецепт которого составил алкоголик Маркс, Ленин — поварешка, а хватает нас Сатана…
Воры переглянулись. Им опять перестал нравиться этот тип, так складно компостирующий мозги. Но он был слишком, самостоятельный, сильный человек, с которым следовало считаться. Писатель широко улыбнулся Лапше:
— Вопросы есть?
— Ты хочешь сказать — главный черт в доле с коммуняками?
— А ты думал — он твой подельник?!
Вор не ответил на дерзость. Вор задумался…
Кажется, все было совсем недавно: Токаренко взял пятак и погнул его без видимых усилии. Положил на грязные нары, погладил сильной ладонью. Теперь та же рука опирается на костыль. Она усохла до размеров руки ребенка, и сам Еремей Григорьевич, усталый, погасший, долго вспоминает их первую встречу. В неживом лице теплится неживая усмешка. От взгляда в бездонные больные глаза у Упорова остается ощущение внутреннего разговора, при котором мысли делали взаимные извилины, обтекая нежелательные воспоминания…
Они чего-то боялись. Чего могли бояться мысли? Их ведь никто не слышит…
«Всего!» — отвечает внутренний голос. Истолкование ясное, как бесхитростная логика раба. Странное дело: вопросов больше не возникает даже внутри себя.
Токаренко вошел в кабинет первым. Вышел минут через тридцать. Придержав Упорова за рукав, спросил без улыбки:
— Знаешь, куда нас ведет Коммунистическая партия?
Сопровождавший их старшина весь собрался. В фокусе мыслей охранника сконцентрировалась бдительность матерого профессионала. Несколько секунд они рассматривали друг друга с тайной иронией. Токаренко ответил сам:
— К коммунизму, чудак. Что испугался?
Он действительно испугался сразу, как только переступил порог, потому, что к его собственному "я" вдруг прикоснулось чужое, тоже обнаженное, почти дружеское, но не плотское. И он сказал себе: «Будь осторожен: их трое», ничем не выдав своего тайнознания.
Губарь стряхнул пепел в хрустальную пепельницу, обратился к человеку у окна, особой посадкой головы выдающему свою принадлежность к партийной элите.
— Тот самый, заключенный Упоров.
Гость оглядел зэка с заботливым вниманием родного отца, выпустил дым изо рта и кивнул. Потом все вместе помолчали.
— С вами, Упоров, хочет поговорить первый секретарь райкома партии Иван Николаевич Лукин.
Расслабленная кабинетными удобствами фигура секретаря с властной мягкостью прошлась туда и обратно вдоль широкого окна, прежде чем раздался слегка давящий на "р" голос:
— Мне все про вас известно. Потому сразу начну с дела. Ваша бригада лучшая на Крученом.
— На Колыме, гражданин начальник.
Лукин улыбнулся, с напускной простоватостью тряхнул головой:
— Лихо! Допустим! Допустим, в вас говорит рабочая гордость.
— Другой нам не положено, гражданин начальник.
Иван Николаевич попытался убедить зэка, что интерес его к бывшему штурману возрастает, и снова засмеялся. Смех получился деланным рабочим смехом профессионала, выражающего свое партийное отношение к ситуации.
— Партия в своей работе ориентируется на конкретного гражданина, — он приглашает для участия в обмане начальника колонии, и полковник согласно кивает, — на его насущные потребности. Она не видит в вас, заключенных, навсегда испорченных людей, верит таким, как вы!
Искусственная страсть секретаря покоробила зэка, но он тоже кивнул с готовностью оправдать веру партии. «Ну, вот он себя и проявил, рогатый путанин».
— Мы тут посоветовались насчет досрочного освобождения тех членов бригады, которые достойно проявили себя, находясь в заключении. Не скрою — есть серьезные возражения, и некоторые дела, очевидно, будут задержаны по особым обстоятельствам…
— Позвольте вопрос, гражданин начальник? — сказал Упоров.
Не привыкший к тому, что его перебивают, Лукин поморщился, однако согласился, продолжая игру в доступного народу человека.
Вадим кашлянул в кулак, прислушиваясь к зачастившим ударам собственного сердца.
— Верный ленинец, Никита Сергеевич Хрущев, неоднократно подчеркивал — неисправимых людей нет…
Лукин благосклонно опустил ресницы серых, приятных глаз, мимолетом глянув в сторону Губаря.
— Он лично обращался к представителям преступного мира с призывом встать на путь. Многие откликнулись. Наша бригада — наглядный тому пример. Пять лет впереди идем…
У секретаря зарделись уши, он нетерпеливо поглядел на часы.
— Меня не надо агитировать. Существует специальное законодательство, на основании которого…
— Я же к вам не как к прокурору обращаюсь, — тихо и проникновенно произнес зэк. — Как к представителю ленинской партии. Над нами вся Колыма смеется. Работаем лучше других, не щадя себя, а освобождаться на общих основаниях. Непонятно людям. Дух слабеет от равнодушного отношения. Маяк, он ведь тоже горит не вечно…
Лукин был смущен искренней тревогой бригадира за судьбу дела и, потрепав зэка по плечу, сказал:
— По-человечески тебя понимаю, Упоров. Вы — активный авангард массы. Возьмем ваше дело под контроль. Главное — не падать духом!
Секретарь убрал руку с плеча, недовольно морща нос, обратился к Губарю:
— Много еще в нашей работе формализма, но процесс очищения идет бурно, и скоро мы выметем бюрократов из всех звеньев социалистической системы. Партийность и бюрократия несовместимы! Вот я, как впрягся с комсомола, второй десяток лет заканчиваю на партийной ниве. Работа наша, как у чекистов, незаметная. Но представь себе на мгновение фантастическую мысль — нет партии…
Лукин задержал дыхание, зэк послушно последовал его примеру.
— …Все рухнет, рассыплется прахом, ибо она — цемент общества, намертво спаявший нас в духовный монолит. Ваша бригада тоже родилась не на пустом месте. Верно? Вы поверили в партию, партия оценила ваше прозрение…
Упоров, продолжая поддакивать откровениям партийного секретаря, совершенно неожиданно задумался о нем как об активной пустоте, не обремененной тяжкой ношей совести, да и разум при нем был искусственный, заложенный в носящее человеческий образ хранилище чьей-то недоброй волей и ею же ограниченный. Он мог, наверное, развиваться только согласно спущенным инструкциям. Пустота… куда, при надобности, легко вложить любое содержание — от палача до мироносца.
Трудно даже заподозрить существование в нем души собственной, секретарь никогда не выкажет миру своего первородства. Он — ничто, а сыт от того, что пуст…
— …Скажи мне, Упоров, откровенно: как относятся в зоне к нашей партии? Откровенно — прошу! Почувствуй себя, так сказать, на одной ноге с хозяином района.
Вадим не спешил с ответом, хотя знал — придется соврать. Прежде зэк закусил в раздумье губу, так, чтобы секретарь видел его внутреннюю сосредоточенность.
Нахмурился и сказал:
— Боятся, гражданин Лукин. И уважают, конечно. Некоторые, таких мало, ругают…
— Такие везде есть, Упоров. Особенно за океаном. Мы с тобой, дорогой, наблюдаем агонию частнособственнической психологии. Мир круто, болезненно идет к социалистическому обновлению… Кстати, как ты отнесешься к идее: создать из бывших заключенных такую же бригаду на свободе?
— Мы об этом думали, гражданин секретарь, — он попытался сделать плакатное лицо, — посторонними людьми себя не чувствуем. Стараемся следовать курсу партии, насколько нам позволяет наше положение. Многие сегодня переосмысливают свою жизнь…
— Вот! — Лукин поднял вверх палец и прошелся с ним, как с факелом, по кабинету, — Слыхали, Остап Николаевич?! Вот о чем я буду говорить на следующем пленуме райкома. Глубинное оживление инициативы. Отклик на мудрую, дальновидную политику партии. Теперь конкретизируем разговор. Есть интересное месторождение. Сложное. Для настоящих энтузиастов.
— Содержание, гражданин начальник?
— Тридцать, тридцать пять граммов на куб.
— Фролихинская терраса.
На этот раз секретарь райкома удивился по-настоящему и, похоже, был сконфужен.
— Читаете мои мысли? Как это понимать?!
— Любознательность не чужда каторжанам. Там подвесной пласт. Необходимо снять метров десять торфов.
— Золотоносных.
— Именно. Снять и промыть только тогда, когда доберемся до настоящего золота. Страна не должна терять ни грамма драгметалла.
— Интересно! Интересно!
Он что-то записал в блокноте и смотрел на Упорова, наконец-то опознав в нем своего человека. Оба лукавили. Для одного ложь была работой, для другого — мостиком, по которому он надеялся выбежать на свободу.
Каждый рассчитывал поменять ложь на искренность.
«Ловко я ему базакенбасил! — радовался подготовленный Ольховским по всем перспективным месторождениям каторжный бугор. — Только бы проглотил, не подавился».