О том, как писалась эта книга 24 глава




— Ты… психа не справляй. Надо бы полегче его.

Такая дыра, здесь — дыра. Похожи, правда, капитан.

Опять распахнулась дверь, ругаясь, вошел Алискеров.

— Входите, полюбуйтесь: бунт! Отказываются идти в барак. Разбаловали бандитов!

Капитан Зимин надевает очки, говорит строго, но спокойно:

— Свободны, Упоров. Объясните людям — ваша невиновность установлена. Идите!

— До свидания, гражданин начальник. Печку когда чинить?

— Старшина распорядится. Идите, вам сказано!

Зэк прошел мимо озадаченного Алискерова, глянув на него без торжества остатками не исчерпанной в поединке ярости. Толкнул дверь вахты, а оказавшись на широком, скользком крыльце, увидел согнутых ветром, сжавшихся от долгого ожидания людей. Они качнулись к нему все вместе.

— Ура! — грянуло над Крученым.

— Отставить выкрики! — забеспокоился Барабулько.

— Будет вам, гражданин начальник, — успокоил его Иосиф Гнатюк, — мы порядок не нарушаем.

— Я что? Я ничего. Руководство может подумать…

— Руководство уже подумало, сказало: «Вин не виновен!»

Фунт молчал. Почти уже целый час смотрел в одну точку и слушал невыразительный, без всякого живого чувства рассказ пожилого вора Сосульки, который по полной своей старческой изношенности возвратился с Золотинки на Крученый после двухлетнего отсутствия.

Известно было — возвращаются с гиблого места лишь раскаявшиеся да вот такие не пригодные к общественному труду крахи с готовым билетом на Тот Свет. Других не выпускали, выносить — выносили, но с обязательной дыркой во лбу и вперед ногами.

День уже позевывал, тянулся к вечеру, кутаясь в спокойные, длинные сумерки.

Зэки сидели рядышком на низкой скамейке, прислонив спины к нагретой майским солнышком стене. Один молчал с полным ко всему безразличием, а другой полушепотом изливал душу, по-стариковски незлобно и занудливо. Временами его рассказ прерывался. Он закусывал золотыми зубами нижнюю губу, качал грязной головой, глядя на Граматчикова:

— Смотрю: вроде бы — ты! В то ж время подменный какой-то. Чужой. Да… нехорошо получилось. У нас тоже шибко хорошего мало было. Должно, наполовину в первую зиму вымерли. Сторожа наши за все пулей расчет вели. Мы их тоже сокращали, но не в том количестве. Перезимовали худо-бедно. Потесней бы жить, покрепче вору за вора держаться. Куды ж там?! Пожаловал этапчик с Широкого, в ем — полный комплект беспредела. Как полагается — резня началась. Ментам такое мероприятие на руку, плановое оно. Усмирить не успели тех лихих людишек, за своих принялись. Ржанникова знал?

Фунт кивнул, склонив вбок изувеченную шею, а после снова преклонил стриженный тупыми ножницами затылок к серым теплым доскам.

— Дружил он с Конотопом. Кажись — хохол, но определенно трудно сказать. Прыщеватый такой, злой. Грех и порок в нем сошлись родными братьями. Кто прознался за его сучье прошлое, ума не приложу. Сдается мне — с Ванино за ним характеристика пришла. Взяли мальца без хипиша при картежных делах, допросили чин по чину, приговор вынесли. Сидит, буркалы выкатил, немой, будто пень. Повели кончать в баню. Я еще пожалел стервеца, зарезать хотели. Ну да там такие исполнители были: пока до живого доберутся — вымучают человека. Давай, говорю, повесим паренька. Хряк рылом закрутил, но потом согласие дал — повесить. Петля — орудие проверенное. Ею святых на Соловках кончали, чтоб кровя не пускать. Как ни кровожадны большевички были, а святой крови стеснялись…

— Гони больше — «стеснялись»! — пробурчал с ухмылкой Фунт.

— А чо?! — возмутился Сосулька. — Не все ж они из бандитов. Мужики обыкновенные среди них тоже встречались. Со мной сидел один на пересылке, человек — человеком. Да и Гаранин в Пасху не расстреливал.

— Рассказывай! — перебил Граматчиков.

Сосулька шмыгнул тонким носом, улыбнулся закатному краешку солнышка, уплывающему за горбатую спину сиреневого хребта.

— Глянь, Фунтюша, какая красота на свете живет! В одном человеке ее нету. Ну, так доскажу. Приладили мы веревку в надежной балочке. Подвел я напоследок к двери сучонка и говорю: «Поклонись свету белому, когда теперь увидишь».

— Жалостливый ты человек, Сосулька…

— Ты дале слушай. Он, падла, белей снега, но улыбается и кричит, совестью сучьей клянется — Жора одного с ним сучьего племени. Петля — на шее. Разве можно в петле сбрехать?! Засомневался я, поначалу хотел уж вести обратно для дальнейшего разбора. Посовещались. Повесили. Ему что, сукину сыну, висит себе, язык нам кажет, мы мозги ломаем: сообщать — не сообщать?! Решили — промолчим. Так Хряк, он же своего личного закона отродясь не имел: с пеленок блатным пользовался. Вложил! Снова — сходняк. Сом на нем верховодит и бочком — бочком Жорку под нож толкает. Народ заключенный, каждый справедливости требует, а понятие о ней не имеет. Революция сплошная! Безголовая революция, а не сходка. Вот когда за Никанора Евстафьевича…

— О нем не надо, — холодно обрезал Фунт.

Сосулька поднял жидкую бровь, вынул из кармана расшитый бисером кисет, сыпанув на ладонь табачку, затолкал в каждую ноздрю понемногу. Чихнул с громадным удовольствием, рассуждая сам с собой, сказал:

— Надо — не надо. Никанорушка бы такой смуты не допустил. Плохо у нас там правительство гулеванило: до власти жадность большая, уважения нету. Они на один день вперед не глянут. Вспомни, Фунтик, как четверо воров из побега перед вахтой лежало, а Чеснок был живой, только под наркозом состоял. Решили на него мента списать. Все — за! Один Никанорушка — против. Чуял! Природа в нем волчья, потому и нюх такой.

— За Жорку не договорил…

— Так нож ему прописали.

— Мрази кровожадные!

— Истинно так. Приговор есть, но грех на душу никто брать не хотел. Мне поручают исполнителей назначить, а у меня, веришь — нет, от такой несправедливости язык отнялся. Тогда Георгий встает и произносит: «Наговор ваш начисто отрицаю, но против опчего мнения ходить не могу». Взял нож. Сом сразу поплошал на глазах. Георгий сходке поклонился. Сому в рожу — тьфу! Сам — раз! И будьте любезны — по самую рукоятку в грудях. Тут-то разлад и зародился на полный серьез. Ржанников еще ногами сучит, покойником, можно сказать, себя не признал, а Шмакодявка, крученый такой лепило, все бой клеил колотый, как застонет бабьим голосом: «Не прощу себе Жоркиной смертушки!» Блядва двурылая!

— Сам-то за что голосовал, Пафнутич? — спросил Фунт и повернул к Сосульке строгий взгляд.

Пафнутич еще разок нюхнул табачку, не убирая, однако, слезливых стариковских глаз.

— Сам, как все. Дальше слушай. Жорку обмыли, одели во все чистое. Побрил я его. У фраеров нары на гроб разобрали и похоронили в зоне. Менты только этим годом вынуть заставили… а так все искали. Думали — рванул. Сом после такого поворота почуял неладное к себе отношение, побег стал готовить. Два месяца делали подкоп, землю на чердаке прятали. Вымотались. Поскреби-ка ее, каменную, целую ночь! Меня старшина Веркопуло спрашивает: «Что вы, подлюки, худеете? Кормят вас, охраняют, воспитывают. Дрочите, чи шо?» Но так никто и не догадался, пока однажды к нам самолично Оскоцкий не пожаловал. Что тебе за того мента рассказывать?! Така прокоцана шкура — хрен обманешь. Зашел, зыркнул на лаги — те провисли, как вымя: тяжесть такая на них схоронена. Усе ему ясно стало. Но понтоваться не начал, потому как, сам понимаешь, за несостоявшийся побег орденов не дают. Факт нужон. Факт они в свой праздник получили 10 ноября. Пятнадцать рыл вышло из зоны. Всех скосили до единого. У них не забалуешь. Привезли на плац, сложили рядком.

Оскоцкий пальцем тычет в покойничков, кричит от дрянности своей весело: «Я вам — баню! Вы мне — побег! Я вам — кино! Вы мне — побег! Таперича — в расчете!» Чо к чему кричал, раз в расчете — непонятно.

— Кто у вас нынче на верхних нарах устроился?

— Вишь, беспокоят тебя наши дела. Душу, Евлампий, попортить трудно…

— За мою душу, Николай Пафнутич, не страдай. У руля кто стоит в воровской зоне?

— Водяной. Кешка Водопьянов. Самостоятельный вор, тихий, до крови не жадный. Уже побег сколотил, с полпудика золота на материк ушло. Старается паренек. Жаль, в слове слабоват, на одной ловкости мужицкой держится. Сам не помышлял возвернуться? Примут тебя непременно…

— То ушло навсегда. Жалости не осталось…

— Как знаешь… Оно, может, и правильно: бригада ваша знатная. И бугор ваш, рыбина скользкая, у начальства в почете.

— Бугра оставь в покое. Не сел на воровской крюк, уже и рыбиной стал?!

Фунт поднес свое татуированное шрамами лицо к высохшему лицу Сосульки:

— Я сразу понял — зачем ты пожаловал, с червей ходить не стоило. Говори только о деле, иначе ухо оторву!

— Офраерился ты, Евлампий, донельзя, — вздохнул Сосулька, — запамятовал: вор, как нож, везде пролезет.

— Не грозишься ли, Николай Пафнутич? — на этот раз вкрадчиво спросил Фунт и как остановил все звуки: такая вдруг вокруг них образовалась плотная тишина.

Дед сглотнул слюну, голос стал ломче, но не задрожал:

— Придержи злобу — со старым товарищем говоришь по прошлому своему ремеслу. Верно толкуют — нрав у тебя дурковатый образовался. Лучше на ус мотай: откуда туда грязь плывет.

— От Дьяка!

— Т-с-с… торопишься! Думай — какая выгода Никанорушке с того?

— Тогда менты.

— Такое же мнение имею. Хитрости имя не занимать. Да и вам тоже. Не лупись. Знаю — бригадой перед поселковым советом деревца сажали. Для свободных граждан старались. Думать без смеху не могу: Дьякушка, злодейчик всероссийский, как Ленин, улучшает ихнюю жизнь. У других зэков все по-людски: вышел, заглотил банку спирта, поймал бабу посговорчивей, в рожу менту дал и прямым ходом — в БУР. У вас благородно получилося. С чего бы, Фунтик?

— Замочи один рога — всю бригаду спалит. Воры выносят решение, и все ему подчиняются…

— Не туда гребешь. У воров всегда опчая выгода, а у вас бугор пенки снимает…

— Дьяков керосин! Не отпирайся! Жалею — горло старой жабе не порвал!

— Опять ты к чужой глотке тянешься. Разве можно за фраера — бугра на уважаемого вора руку поднимать? Стыд-то какой! Тебя самого, когда выписывали из воров, с миром отпустили. Могли иначе постановить…

Николай Пафнутич глубоко вздохнул, высморкался, старательно вытер ладонь о голенище яловых сапог.

Чахлая полоска заката, переливаясь, умирала в слезливых глазах Сосульки, огорченного поведением Граматчикова.

— …Стал бы тогда твой час последним перед вечностью. Кто понять сумел, нужное словцо замолвил? Молчишь. У Никанора Евстафьевича и грех, и доброе дело душа спрятать может. Он для тебя в ней добро нашел. Помягчай к нему, парень. Просьба наша такая. Еще ответь мне, Фунтик, кто это догадался партийного крикуна на картине намалевать? Опять бугор ваш?!

— Хоть бы и я!

Николай Пафнутич дышит с тяжелым присвистом: или смеется про себя, или возмущается, не поймешь.

Но говорит ровно, не говорит даже, а выговаривает, как нашкодившему мальчонке:

— Ты — нет. Ты можешь «медведю» брюхо распороть, грохнуть кого по запарке. Далеко думать тебе не дано. Длинные, змеиные мозги для такого дела нужны. Особенные, я бы сказал. Бугор, получается… Хорошую сеточку плетет фраерок, чтоб золотую рыбку выудить. Для себя…

Искалеченная улыбка, сменившаяся короткой судорогой, тронула лицо Граматчикова. Он примерился к Сосульке тем же невыразительным взглядом, от которого многим становилось неуютно еще до того, как Евлампий вынимал нож. Он сказал:

— Делить нас пришел. Не по-вашему у нас скроено? Но, благо, нету у тебя такого клина. Одно ботало, и то поганое. Его оторвать можно. Инструмент — при мне.

— Старость смертью не напугаешь, Фунтик. Ты же не бандит с большой дороги, не потерявший совесть комсомолец. Сурьезный вор… в прошлом.

— Тогда не вози по сухому пузу мыло. Говори — с чем пришел? Кроишь, мозги наизнанку выворачиваешь. Завязывай!

Сосулька пошевелил губами, поглядел на Граматчикова, почесал грязную голову:

— Неправду с тобой играть не стану. Рушится наше дело. Дорога в тропку выродилась, а тропка повела честных воров к кладбищу. Колымские блатные постановили беречь тех, кто всю жизнь жил и живет по нашим законам. Меж пальцев у ментов прокрался Сосулька, чтобы передать тебе лично их низкую просьбу. Должны вы с бугром твоим крученым вывести на свободу в целости и сохранности Никанора Евстафьевича. А коли кто из вас раньше его по ту сторону образуется… извиняйте.

— Кончай! Фраерам жевать надо, мне и так ясно, что дело темное. Буду с Вадимом толковать.

— Осторожненько только…

— Учишь?!

— Зачем? Совет даю. По старости разума, слава Богу, не лишен. И на меня, в крайности, не цельтесь: во мне проку мало. Другие есть головы вашу судьбу решать.

— Шкуру бережешь, Николай Пафнутич?! Береги. Кому она только нужна? Крови в тебе тоже не осталось: одна желчь с хитростью пополам. Тоскливый ты человек. Муторный. Ответ получишь после нашего разговора.

Граматчиков встал, потянулся, медленно растворяясь в темно — сиреневых сумерках, направился к бараку.

Николай Пафнутич поежился, запахнул телогрейку, опустил у шапки уши. Кровь почти не грела, потому так приятно было спрятаться в старую, но добротную одежонку.

Вор, одиночество, ночь. Наконец-то их оставили в покое…

— Иди сюда, Евлампий! — позвал Граматчикова бригадир, когда, выпив кружку воды из стоящей у порога деревянной бочки, тот начал стаскивать сапоги. — Послушай, что придумал Убей-Папу.

— Вадим Сергеевич! — заломив руки, воскликнул успевший обзавестись остренькой бородкой почтальон и культработник. — Это не я придумал. Общелагерное мероприятие. Плановое! Распоряжение спущено руководством колонии. Я обязан проводить его в жизнь. Самодеятельность есть форма выражения личности в искусстве, развитие коллективной культуры масс.

Граматчиков сел на нары к бригадиру, спросил:

— Что-нибудь доброе?

— Самодеятельность хочет организовать. Песни, пляски, читать стихи. В общем, кто на что способен.

— А пахать за нас кто станет!

— После работы за счет личного энтузиазма.

— Добровольные идиоты, значит?

— Но участвовать будем…

Упоров собирался еще что-то сказать, однако с ближних нар склонился к столу Зяма Калаянов, улыбнулся культработнику и спрыгнул на пол. Раскинув руки, он прошелся петухом вокруг гостя, громко объявил сиплым голосом:

— Вальс — чечетка с храпом на животе! Начали!

 

Куды идешь?! Куды идешь?!

Куды шкандыбаешь?!

В горком — за пайком!

Хиба ж ты не знаешь?!

 

— В БУРе шесть раз бацал на «бис».

— А без храпа и без слов можно? — спросил Сережа Любимов. — Просто вальс — чечетка в исполнении члена передовой бригады…

— Обворовываете искусство! Весь смак в храпе и народных словах.

— Пиши Калаянова, — распорядился Упоров, — будет бацать без храпа и молча.

— Насилие, — вяло протестовал зэк, — искусство этого не терпит. И музыки нет.

— Музыка найдется, — Ольховский поднял подушку, достал отливающую зеленоватым перламутром губную гармошку. Протер рукавом инструмент и поднес к губам со словами: — Что предпочитаете?

— Водку с балычком. Если все съел сам — валяй «Амурские волны».

— Тра-та-та! Та-та-та-та! Трата-та-та!

Понеслись чуть скрипящие звуки. Калаянов сложил руки за спиной и, закусив кончик языка, отстучал первые такты чечетки. Крутнулся вокруг оси, снова заполнил проигрыш чистыми ритмическими ударами.

— Имея такие ноги, воровать! — Гарик Кламбоцкий перестал штопать дыру на рукаве линялой тельняшки. — Ты должен был плясать в ансамбле Советской Армии.

— Лучше — МВД! А это видел?

Зяма грохнулся на живот и сделал в такт музыке несколько недвусмысленных движений. Вскочил, эффектно закончив номер, упав на колени перед почтальоном и работником культурного фронта.

— Высокий класс! Можно казать в Большом театре.

— Но без храпа, — Убей-Папу умоляюще посмотрел на Дьякова, — скажите ему. За храп с меня голову снимут.

— Скажем, скажем, — пообещал Никанор Евстафьевич, — ты еще бандеровцев запиши в свою бумагу. Что скажешь, Иосиф?

— Заспиваем? — Гнатюк дернул Семченко за рукав исподней рубахи. — Согласный, Грицко?

— Почему не спеть? Эй, самостийники, греби до нас! Сидайте рядышком.

Украинцы сели в проходе между нар, одаривая друг друга смущенными улыбками, как будто были в гостях у незнакомых хозяев и пытались угадать, что позволено в этом доме, а чего не позволено. Они шептались, перемигивались, подшучивая над простоватым Клюваченко, успевшим переодеться в цветастую косоворотку.

Семченко кашлянул строго и выразительно, сразу глаза певцов вросли в запевалу, признав в нем единственного на данный случай вожака. Грицко хватил таким дерзким вызовом, что у картежников в дальнем углу барака дух захватило:

 

Ой, во поли тай женцы жнуть!

 

Хор вторит слаженно, каждый голос полон невыразимо жесткой силы. Все вместе сливаются в тяжелый колокольный звук, стиснутый узкими стенами барака, требующий широты и простора украинских степей, чтобы развернуть свою сжатую силу на все бесконечное пространство родины, чтобы хоть голосом коснуться ее дорогой земли. Успеть прошептать ей на ухо: «Мы едины! В жизни и смерти. Едины!»

 

А як пид горою, тай пид зеленою

Казаки йдуть!

 

Глаза певцов видят то, о чем поют, тем еще больше вдохновляясь, и дух замирает у тех, кто слушает плененную песню, и нет никакой возможности освободиться от напряжения, вызванного неусмирённой стихией могучих звуков.

Пропетая в дюжину мужских глоток песня срезалась на самой высокой ноте, словно ей удалось вырваться из тесного барака, а после, одурев от свободы, умчаться в беспредельные пространства Вселенной и на излете устало опуститься на отеческую землю певцов.

Молчаливое удивление слушателей тянулось до тех пор, пока Дьяк не произнес с чувством:

— Это один раз возможно, более не повторится…

— Замечательно получилось, — подпрыгнул Убей-Папу, — записываю. А товарищ Кламбоцкий пусть покажет номерок из своего прошлого репертуара. Согласны?

Кламбоцкий встал и поклонился.

— Так, — потер руки культработник. — Может быть, кто из вас стихи почитает?

— Озорник! — сразу нашелся Зяма, указав на сидящего с полуоткрытым ртом зэка. Тот ответил жалостливой улыбкой обманутого идиота, но не отказался.

— Он мне такие поэмы в камере заделывал! — Зяма прижал руки к груди. — Александр Сергеевич замучается такие сочинять. Жалость до слез берет. Он с виду только придурковатый, на самом-то деле…

— Чьи произведения собираетесь читать, Миловидов?

— Свои. Собственные, то есть, — ответил Озорник, — смущенно опустив в пол глаза, — прям сейчас прочитаю.

— Давайте! — скомандовал Убей-Папу, принялся было писать в своем блокноте с дерматиновой обложкой, но, что-то вспомнив, поднял на зэка вопросительный взгляд…

Озорник прокашлялся, начал читать:

 

Я кассу взял не из корыстных целей,

Мне просто нужно было её взять.

По Колыме меня ведут теперь метели

И заставляет подлый мент пахать…

 

— Стоп! Стоп! Стоп! — замахал руками перед носом Озорника культработник. — Нельзя! Цензура не пропустит.

— Почему не пропустит?! — завопил Зяма. — Это же конец света! Главное — бескорыстно, за просто так талант отдает людям! Мы опротестуем! Дай ему в рог, Озорник!

— Зяма, уймись, — сказал Упоров, — может, кто сам что-нибудь предложит. Желательно — без блата.

— Игру разрешено предложить, бугор? — спросил, ковыряя в зубах, Вазелин.

— Но без карт, пожалуйста! — попросил Убей-Папу. — Меня предупредили…

— Ты чо буровишь? Какие карты?! — возмутился Вазелин. — Самая народная, доступная каждому игра. Из зала приглашаются на сцену две команды по пять человек. Одной команде даешь спичечный коробок и другой — ту же тару. Командуешь — начали! Кто вперед полный вшей наберет, тот и победит. Мы на Линьковом в двадцать минут управлялись. Смех, веселье!

— Вши не пойдут. Руководство против вшей.

— Врешь, блоха конопатая! По глазу вижу — врешь? Начальство поддержит: ловкость у людей развивается и коллективизм.

— На Линьковом вша не чета нашей, — зевнул с потягом Ключик, — энергичная, крупнее местной. По хребту бежит — спина прогибается. Местная для такого мероприятия не годится.

— А вот и годится, если тару уменьшить!

— Зажимают вшивые твои таланты, Вазелинчик, — посетовал одноухий проходчик Пашка Палей, — завистники!

— Кламбоцкий, вы фокус показать хотели! — культработник старается перекричать развеселившихся зэков.

— Потерпи, Сережка, потерпи. Зашью тельник — все увидишь. Тайна черной магии. Исчезновение предметов. Я — единственный хранитель тайны…

— Можно так записать для конферанса?

— Только так, и не иначе! Скромно, без пошлости. Сам в каком жанре подвизаешься?

— В драматическом…

— Не ошибусь — играешь Робин Гуда.

— Нет, что вы!

— А жаль…

 

Фунт повернулся к Упорову, сказал…

— Воры прислали человека. С поручением…

— Сосульку?

— Угу. Дьяк должен выйти из зоны не позднее тебя. Сходка постановила.

— Выйдет на общих основаниях…

— Может, сказать при всех Дьяку, чтоб перестал кроить?

— Подумаем. Еще есть время. Ты не отказывайся и не обещай. Понял?

Фунт не ответил. Зэки сидели рядом, закованные в томительное молчание, отгороженные своими заботами от общего веселья. Левую щеку Граматчикова подергивает тик, но, похоже, он не чувствует, и Вадим смотрит на ее короткие, тряские прыжки в надежде — она сейчас устанет и остановится. Должна же наконец!

Щека трясется…

Потом было услышано и понято обоими. Вадим убрал взгляд от щеки Евлампия. Негромкие слова прошли сквозь их общую тишину:

— Я прочту стихи…

И опять тишина, и они решили — она замкнулась, она снова — броня. Щека замерла, тягуче, напряженно, как застывающее на морозе тесто. Держится из последних сил на самом, кажется, пределе. Вслед за тем, кто обещал читать стихи, сказал еще один злой и ехидный голос:

— Валяй лучше молитву.

Его сердито обрывают:

— Не выступай!

— Можно и молитву, — соглашается Монах, — точнее: не молитву, проповедь.

— От чегой-то нас Бог не бережет?! Объясни!

— Не смейте! — почти на визге запротестовал Убей-Папу, но Иосиф Гнатюк закрыл ему широкой ладонью рот.

 

Мучительные мысли вернулись из затянувшегося их тихого омута, всплыли со дна в огромном пузыре, который лопнул на поверхности беззвучно. Отец Кирилл стоял в кругу, очерченном светом единственной лампы. Белое лицо с рублевских икон над черным сатином русской косоворотки загадочно непроницаемо. Рука, та, которую Вадим помнил пришитую к столу финкой Ведьмы, лежит лебединым крылом на куске ночи у изгиба локтя, и кровь, пролитая отцом Кириллом, сочится из памяти тяжелыми, теплыми каплями. Живая… Кап! Кап! Кап!

Красные слезы — в глазах, сквозь них человек, пытающийся объяснить тебе своей жизнью, для чего нужен твой приход в этот безобразный мир. Зачем?! Как он, ты все равно не сможешь — не дано, как есть, не хочешь, но живешь. Циничное надругательство над жизнью — это странное ее прожитие. Весь отпущенный срок по указанной тропке, в указанном направлении, в потемках чьей-то безумной воли… Ползешь? И поди высунься из миллионной шеренги — тут же станешь мишенью. Он встал. Или не падал… Идет, хоть и туда же, куда все — к смерти, но не в страхе ожидания, в несомненной уверенности своего постоянного продолжения.

Идет. Ему уже хорошо в будущем веке, тем хорошим он светится сквозь черное одеяние и свет тот известен людям. Когда только прозреть успел? До начала срока жизни? Почему ему — прозрение, а мне — нет?! Не ищу… Собьет тебя с толку Монах. Погреет душу, уведет от цели, будто ребенка, очарованного светом первой звезды на небосклоне. Станешь покорным, тихим, способным принимать чужую боль, как свою. Все чувствовать душою обнаженной.

Благодать нисходит на смиренных…

Помнишь, как семь священников продолжали стоять и молиться перед входом в Берелехскую зону, когда раздалась команда «Ложись!»? Они остались стоять и скошены автоматной очередью с молитвой на устах. Она от пули не защита. Тогда зачем такая молитва?…

Благодать нисходит на смиренных?

Бог, значит, отверз небо, дал всем вход в него. Ты не пошел. Остался лежать недалеко от Дьякова и Львова. Покорные выживают, чтобы снова не покориться.

В будущем. Жизнь она, действительно без всякой ясности, но все-таки — жизнь. Особенно приятна, когда становится игрой с твоей удачей. И надо держаться не слишком близко от отца Кирилла, чтобы она продолжалась так, как угодно тебе.

Жизнь должна быть собственной. Твоей! Который раз он путает все мысли…

В это время Кирилл говорит низкие голосом, с необычайно грустным выражением лица:

— Смущенный бесовщиной, народ наш встал на путь предательства Отца своего Небесного и грехом тем заслонил себе путь праведный. Тогда-то и был убран Покров, защищающий жизнь нашу телесную. Сотнями тысяч понеслись грешные и праведные души на Страшный Суд, где Господь каждому воздаст за содеянное им…

— Здесь — суд! Тама — суд! — заворчал Озорник. — Нигде продыху нет. Тюльку гонит поп!

— …И углубляясь в размышления о событиях, нас постигших, найдете зависимость с наказанием в том же отступничестве от Святых Основ бытия, дарованных нам для гуманного существования, и ответим молчанием на Суде Его нелицеприятном, ибо солгать Там, как привыкли мы лгать здесь, невозможно.

Человек с верою понятен всем и все ему понятны.

Общество таких людей есть общество света и добра. Общество без веры есть тьма, в которой человек невидим, зол и нетерпим к ближнему своему, страдающему в темноте, как и он сам. Жребий наш тяжкий, однако мы его вполне достойны…

Монах пожал с сожалением плечами.

— …Кабы мы стремились распознать Свет и шагнуть в том направлении. Господь непременно поощрил то желание. Куда ж там! От Истины к партии бежим, а чьих рук это безобразие: сплошная каторга со смертельным исходом? Приняв за истину коммунистическую ложь, унизили мы свое Божественное происхождение, потому и суд нам изречен, как отступникам. Бродяжничаем по жизни, сочиняя себе произвольные страдания…

Культработнику удалось укусить пленившего его Иосифа Гнатюка за руку, он страшные голосом закричал:

— Прекратить антипартийную пропаганду! Я обязан доложить!

— Зачем? — спросил его добродушный Ключик, бросив в распахнутый рот Убей-Папу окурок. — Репетиция, Конкурс. Будем считать — номер отца Кирилла не прошел. Сам видишь — никто не аплодирует. Хочешь, я тебя загипнотизирую?

Андрей сунул руку под подушку и вынул забурник:

— С одного сеанса отключает на три часа.

Убей-Папу потерял возмущенный румянец, покачал головой:

— Мне не надо. Глупость какая…

— Будем считать — мой номер тоже не прошел. Кто следующий?! Процесс-то не прерывай!

— Граждане заключенные, прошу активней!

— Слушай, Сережа, — прервал Любимова Упоров, — репетиция — завтра? Сообщишь мне точное время. Больше не морочь нам голову. Все будет в норме.

— Не забывайте про идейную направленность, — стараясь быть строгим, предупредил Убей-Папу, — главное в искусстве — партийность. Без этого искусство мертво!

— Кто тебе такое сообщил, Сережа?

— Как кто?! Ленин! Уж вы-то, Вадим Сергеевич, обязаны знать!

— Я знаю. Тебя проверял. Сегодня одного такого в штабе встречал. Он, прямо говорить страшно, номер партийного билета забыл…

— Дурасов! — загорелся Убей-Папу. — Так не мудрено: такая радость — восстановили в партии, после десятилетнего перерыва! Голову потерял человек.

— Не только голову, — криво ухмыльнулся Вазелин, — он еще раньше расстался с невинностью…

Упоров видел это жалкое зрелище… После двенадцати лет Колымских лагерей освобождали парторга оборонного предприятия Дурасова. Невиновность доказали те, кто в свое время доказал виновность. Нынче он седой, беззубый, целует чудом сохранившийся партийный билет. Благодарит, присягает на верность собственных палачей.

Ползучее существо! Очистки на помойке жрал, за черствую пайку звери тебя в сушилке пользовали. Неделя до свободы оставалась, не смог унять развивавшуюся похоть — случился с Тушманом, а он, все знают, сифилис не долечил. И уходит товарищ Дурасов на волю без зубов, но с верой в партию, да еще с такой болезнью из царского прошлого.

Благодать нисходит на смиренных…

Только бы вырваться! Все останется здесь — продолжать жить кошмарной жизнью разлагающегося трупа: строить коммунизм, блатовать, воровать, предавать, наполнять партийностью литературу и искусство, соединяя в несчастном, донельзя порабощенном человеке низкую подлость с высокой гордостью пустого звука — «советский»! Живите так… Только без меня. Даже погибая, они не увидят своего ничтожества. И пусть! Это не твое. Завтра ты женишься на девушке, которую любишь. Тебе потребуется большая трезвость расчета, потому что рядом с чистым, искренним чувством будет стоять другое, у него нет названия. Это чувство зверя, желающего выжить, сохранить себя и свою любовь любой ценой. Тебе надлежит быть совершенным в преданности тому, во что душа твоя не верит, более того — презирает, бессильная что-либо изменить…

Скачущие мысли Упорова прервал поздно возвратившийся из штаба Соломон Маркович Волков. Голос устало забрался на нары, затих сгорбившись, как старый гриф, ожидающий восхода солнца.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: