Барончик ходил кокетливой «елочкой» и со стороны смахивал на объевшуюся балерину, которую постригли наголо, чтобы вывести вшей. Упоров ломал голову: как этому типу удается выскальзывать из самых сложных положений без потерь? Мало того, что он выжил после трех побегов, так еще начал права качать в зоне среди фраеров, будто сам всю жизнь катился по масти козырным вором. Шушера пузатая!
«Неспроста его заносит, — проводил взглядом вальяжного Селивана бригадир, направляясь к шахте. — О барыге, который спалился на материке, он, конечно, не знает. Иначе бы давно духариться перестал. Он — последнее звено перед Дьяком. Опасное положение…»
Дальше Вадим не хочет продолжать свои мысли: они упираются в смерть Барончика, в которой, несомненно, будет и его вина. Он знает — так оно и получится, но одно дело — знать, другое — сказать честно самому себе, не говоря уже о жертве…
С той недодуманной мыслью Упоров вошел в шахту, торопясь приняться за работу. Чувство внутренней неустроенности продолжало оставаться при нем, как ожидание зубной боли, и с ним приходилось мириться.
— Ты — трус! — мощный удар кирки поставил восклицательный знак в конце предложения. Затем удары сыпались с размеренной частотой, и между ними были слишком короткие промежутки для глубоких переживаний.
Поганый Барончик, однако, продолжал торчать в голове ржавым гвоздем, вокруг которого гноились дурные предчувствия. Они оказались вещими. Обернувшись на крик за спиной, хотя и не поняв, в чем, собственно, дело, он уже был уверен — оно связано с Селиваном. Да, оно и должно было произойти: Дьяк начал действовать.
Бригадир увидел блеснувший свет приближающейся лампы, следом разинутый рот на мутном лице Ключика.
|
Казалось, Андрей выкрикивает бессмысленные, покалеченные узостью пространства слова:
— Бугор! Его кончают!
Ключик кричал со страхом, что было мало похоже на того, кто мог постоять за себя перед кем угодно.
Случилось что-то невероятное. Бригадир настороженно замер, держа кайло готовым к удару. Однако, прежде чем ему удалось обуздать нервы, Фунт притиснул Андрея к земляной стене, спросил с ленивым любопытством и негромко:
— Чо стряслось, Андрюша?
Ключников молчал, будто забыл о своем крике, рассматривая их с отвлеченным вниманием.
— Ну?! — бригадир тряхнул его за борт телогрейки.
Вспыхнувшая без причины злость ушла, она оказалась непрочной, как всякое зависящее от настроения чувство.
— Двое воров с нового этапа, — начал Андрей, сглотнув слюну. — Здоровые быки, с одним я на Веселом был. Пришли кончать Барончика…
— Мог и заслужить. Зачем глотку рвал? — спросил разочарованно Евлампий Граматчиков. — Такую мерзоту и грохнуть не стыдно.
Упорову думалось — они рассуждают уже о покойнике. И это обстоятельство его никак не огорчило, скорее — он испытал некоторое облегчение.
— Нет, — опять покачал головой Ключик, точно так же, как делал это с закрытым ладонью Фунта ртом. — Там другие коны, с материка. Про них не знаю. Кирюша по доброте своей душевной за него вмазался. Тогда Дьяк приказал и Кирюшу…
— Что?! — Граматчиков поймал Ключика за грудь, подтянул к себе. — Кирюша, сука, посмел?!
— Он же — Дьяк… — прошептал Ключик.
— А вы?! Козлы безрогие?! Дали ему жертву! Откупились, шкуры! Вадим…
Евлампий говорил через плечо, голос его был голосом, отталкивающим все возражения:
|
— Тебе придется меня извинить. Я должен это сделать, иначе не получается…
— Мы идем вместе, Евлампий.
Мгновенный, какой-то скачковый выбор не дал ему даже перевести дух. Он не был сделан, он — пал. Он заключал в себе будущую трагедию, обрывал двусмысленность существования, внося в него трагическую ясность.
Зэки не выпустили из рук инструмента, пошли, держа кайла, как боевые топоры, опущенные лезвием к земле.
— Сейчас подъедет майор Серякин, — доложил бригадиру Ольховский, но был едва замечен.
Они сели на лавку, расстегнув телогрейки, выпили по глотку чифира.
— Где Тихомиров? — спросил, ни к кому конкретно не обращаясь бригадир.
— Увезли в больницу.
— А Дьяк? — Граматчиков ничем не выдал своей заинтересованности во встрече с Никанором Евстафьевичем.
— Не знаю, — Ольховский зябко обхватил себя склеротическими руками. — Он был словно не в себе…
— Не в себе ему еще быть, — то ли желая подыграть Фунту, то ли искренне произнес бинтовавший грязным бинтом руку Вазелин.
Упоров взглядом заставил зэка замолчать и спросил:
— Как это случилось, Ян Салич?
Ольховский, вероятно, пытаясь вернуться к пережитому, вздохнул, раздумчиво произнес:
— Никанор Евстафьевич сидел здесь и совсем не волновался, когда пришли те двое с Линькового…
— А что ему, падле, переживать?! — не утерпел закончивший свое дело Вазелин.
— Выйди! — сказал Евлампий. Все остальное досказали его глаза без цвета и жалости.
Зэк вышел. Отхлебнув из общей кружки, Ольховский продолжил как ни в чем не бывало:
|
— Так я говорю — он был очень спокоен. А Селиван с отцом Кириллом носили стойки к шахте. Те двое, с Линькового, пошли с двух сторон, для верности, чтобы не разминуться. Барончик их расшифровал, но поздновато: они уже вынули ножи. В одного он бросил стойку, сшиб его. В другого вцепился отец Кирилл. Пока они возились в грязи, Селиван рванул к вахте. Догнать его было невозможно: так быстро человек бегать не может…
— От смерти всяко-разно побежишь, — пробормотал Ключик.
Ольховский, должно быть, не расслышал, говорил о своем:
— Никанор Евстафьевич очень плохо отозвался о тех бестолковых исполнителях. Но больше всего обиделся на отца Кирилла. Он так кричал!
Ян Салич положил на хрящеватые уши ладони, закрыл глаза, зубы его слегка клацнули, подчеркивая пережитый ужас.
— Дьяков выхватил топор. Вначале хотел сам, но почему-то передумал, приказал привести приговор в исполнение Соломону Марковичу. Представляете?!
— Дьяк всегда — при голове, — мрачно объяснил Граматчиков.
— Не знаю! Не знаю! Волков потерял лицо. Так и стоял — безликий, с топором в руке. Двое держали отца Кирилла. Кажется, он даже не сопротивлялся…
Ян Салич убрал глаза от стола и поглядел в окно, двигая рыжими бровями.
— …Сейчас мне уже не кажется. Отец Кирилл отвернулся, чтобы не смущать Соломона Марковича. А я думал…
— Вы бы не отвлекались, Ян Салич.
— …И я подумал, — повторил порозовевший Ольховский. — Я понял — каким образом страдания одного спасают других. Христос умер за неблагодарную толпу, а воскрес за весь род человеческий…
— Это дела Небесные…
Вечные ценности не создаются: они — дарованы. Соломон Маркович, поверьте, стоял в решительном сопротивлении злодейству. Только ножи тех двух и бешенство Никанора Евстафьевича помогли ему одолеть себя…
— Отрубил?!
— «Три перста! — кричал расстроенный бегством Барончика Никанор Евстафьевич. — Три перста руби! Чтоб всю жизнь двумя крестился!» Соломон Маркович сделал все, как заказывали. Топор был острый. Он там и торчит. Пальцы увезли в больницу…
— Куда сам-то Голос подевался?
— Их увезли вместе. Сердце… Нет, он живой. Такое просто трудно пережить без потерь. Невозможно! Безумный выбор! И как судить…
Ольховский замолчал на полуслове, другим тоже не нашлось что сказать. Потом возникшей тишины коснулось топанье за дверью теплушки. Майор Серякин спросил с порога:
— Как же так, Вадим? Ну, как ты мог этому краху топор доверить?!
Бригадир догадался скорее по доброжелательности тона, нежели по словам — пострадавший сказал то, что надо всем. Не следовало сомневаться… Наверное, отец Кирилл извинялся за свою неловкость: в его натуре.
Такое разящее добро, после которого чувствуешь себя мелким негодяем. И Соломончик рядом с ним не менжанулся…
Упоров поднялся с лавки, настроение менялось, и он уже играл с прежней легкостью и в прежние игры:
— С людьми у меня туго, Олег Степанович. Пришлось «гвардейцев» кинуть в бой.
Серякин запросто взял из лежащей на столе пачки «Севера» папиросу.
— А что Барончик на вахту рванул? Кум ему мозги полощет. На чем этот прохвост прокололся?
Майор прикурил от протянутой Ольховским спички и, пустив в потолок дым, добавил озабоченно:
— Вы же мероприятие сорвать можете, мужики. Новый замполит к вам собирается. Помнит тебя, Важа Спиридонович.
— И я его не забыл…
«Мероприятие живет! — на душе потеплело. — Партия его поддерживает. Да здравствует партия! Какой бы дурной и бесчестной она ни была — да здравствует партия!»
Мысль пугала и радовала. Дьяк, которого полчаса назад был готов зарубить киркой, должен жить, чтобы побыстрей разобраться с Барончиком. Лишь бы кум не расколол эту устрицу.
И все-таки за оживающей надеждой стояла угрюмая мертвенность. Он старался ее не замечать. Хотелось видеть только день, не думая о ночи. Промелькнул призрак с фальшивым лицом, улыбнулся фальшивой улыбкой. Прошел сквозь всех, нигде не задерживаясь.
Он только вскользь, про себя отметил, как серо-дымчатая плоть пришельца медленно набирает розовый цвет — начало чьей-то смерти. Но даже этот розовый мудило не мог отвлечь бугра от земных дел.
— Пусть Селиван сам отвечает за себя. Я его выгоню из бригады.
— За каждым ёрой не уследишь, — согласился Серякин. — Ты хоть знаешь, на чем он мог рога замочить?
— Да, такая воровайка сама себя обманет!
— Ясно. Просьбы есть?
— Есть, гражданин начальник, — Евлампий Граматчиков впервые за долгие годы каторги уважительно обращался к чекисту: — Можно ли нас с заключенным Упоровым посетить в больнице…
— Валяйте, — не дослушал заключенного просиявший майор. — Совпадение какое: хотел вас о том просить. Я распоряжусь…
Он еще говорит о чем-то, так внезапно случившемся, выясняет с бригадиром подробности. Фунт не слышит, смотрит на говорящего со строгим вниманием, думая о своем: странный человек этот Серякин, наивно убежденный — тюрьма может образумить человека и тот начнет другую жизнь. Он всегда словно в ожидании этого события, которое вот-вот должно произойти. Наверное, у него была хорошая бабушка. Серякин вырос на сказках. Многие зэки над ним втихаря смеются.
Фунту он нравится… хоть и мент.
И здесь распорядилось время. Гера Яновна Гершензон уже не была той надменной и строгой Эльзой Кох, какой ее помнил Вадим. Только неизменная папироса во рту торчала так же вызывающе прямо.
— Черт возьми! — сказала она вместо «здравствуйте» и обаятельно улыбнулась. — Не надеялась, что вы выживете, Упоров.
— Я вас огорчил?
— Ну, что вы?! Временами даже ощущала себя соучастницей и, признаюсь, слегка гордилась. Вам как-то удавалось выживать без подлостей. Возможно, не всё знаю…
— Не всё, — спокойно подтвердил зэк.
Тонкие губы начальника медицинской части дрогнули, на этот раз улыбка оказалась не столь симпатичной, будто она польстила собственной догадливости.
— Тогда скажу так: другие предпочитали подлость чаще вас. Не ухмыляйтесь, Упоров, я по-прежнему считаю вас обыкновенным уголовником. А этот ваш, ну, в общем, приятный человек, лежит в подсобке. Не ахти как, зато отдельная палата. Пойдемте, Фартовый!
И она засмеялась приятным молодым смехом.
Зэк еще не знал, что многое пережитое здесь когда-то повторится через несколько секунд: от слепой ярости до благодатного прозрения. Лишь срок его переживания будет отпущен другой.
— Здесь, — сказала главный врач, остановившись у той самой низкой двери без номера, из которой много лет назад возник Федор Опенкин в расписной рубахе, с бесшабашным взглядом человека, явившегося за собственной смертью. Упоров оборвал воспоминания в тот момент, когда Гершензон сказала:
— Прощай, Фартовый!
— Прощаться не время, Гера Яновна. Надеюсь посетить вас с искренней благодарностью за все, что вы для меня сделали. До свидания!
Граматчиков уже стоял на пороге кладовой, и по тому, как наливалась кровью покалеченная шея, Вадим догадался — предстоит увидеть нечто небывалое, может быть, даже трагическое. И невольно сжался.
Крохотная комнатушка без окон была освещена лампочкой, висевшей над единственной койкой под серым сукном одеяла. Отец Кирилл сидел лицом к двери, глаза закрыты терзающей его болью, левая рука лежала на склоненной голове Никанора Евстафьевича. Тихая идиллия встречи двух потерянных братьев, что после бесконечной разлуки решили отдохнуть на берегу речки детства, поражала каким-то разящим несоответствием пережитого и увиденного. Словно на вечерние фиалки брызнули живой кровью. Но было так.
Вор плакал… Тяжелые слезы тяжелого каторжанина, возможно, впервые прощенного за свой самый страшный грех, повлекли за собой безумные надежды, и Вадим тоже затих перед открывшимся чудом, момент отсек в нем опытного циника, но оставил человека сочувствующего, сумевшего понять причину, породившую воровские слезы, что расшатали затвердевшую каменность порока, отринув грешника в тихую исповедальню, где его глубоко несчастный внутренний жилец счел нужным оживиться для глубокого покаяния.
Зэки стояли, глядя на вздрагивающую спину Никанора Евстафьевича. Никто не верил в молитвенное исцеление черной души (да она и не ему принадлежала), но видели ясно — какая чудодейственная сила исходит от полноты милующего сердца. Ощущение внезапной ладности соединило всех и сразу, на мгновение…
«Будем, как дети…»
Фунт осенил себя Крестным Знамением. Отступил за порог с непокрытой головой, отдал еще один низкий поклон. И Вадим невольно последовал его примеру. Там, за порогом, каялся вор. Кто, кроме Господа, мог разделить долю грешника? Кто мог разомкнуть для них круг бытия? Само молчание было понятным и ясным поводом согласия, бессловесного прощения.
Полшага в сторону от тленного, а там такая благодать…
Зэки прошли мимо удивленной Геры Яновны с безгневными лицами иноков, возвращающихся после Пасхальной службы. Они простили. Прощающий всегда светлее карающего, ибо прощение невозможно без миродержащей основы — любви. Кара же есть явление «не сущее», миру в каре не выжить.
Гера Яновна была застигнута врасплох их преображением. Она смотрела вслед двум сильным, задумчиво — светлым мужчинам, размышляя о полной недоступности психологии преступника.
В конце концов, все обошлось без лишней нервотрепки: успевший улизнуть из-под ножей исполнителей Барончик, трезво оценив свои шансы на выживание, находясь в камере следственного изолятора, вскрыл вены.
Логика привела его к благоразумию, но на стене камеры он написал нехорошее слово.
Смерть Селивана не повлияла на профессионально подготовленное партийными и административными органами мероприятие, после чего большая часть знаменитой бригады оказалась на свободе.
То был широкий пропагандистский жест, поощрявший увеличение производительности труда без увеличения капиталовложений. Партийные колдуны вытягивали чужие жилы. Увы, они уже не тянулись: зэки из бригады Фартового сделали невозможное, идущие за ними могли только повторить…
И опять происходило что-то важно — бесполезное: воровской дух сменял дух сучий, но человеческим так и не пахло, хотя однажды на разводе кто-то прилюдно перекрестился, был наказан за вызывающее поведение, а ложась спать, обнаружил под подушкой пайку хлеба.
Сучий век грядет, а время ему благоприятствует, однако тот самый призрак с фальшивым лицом на их сходку не явился, что отняло у нее настроение должное, опору, без которой даже двуликие грешные люди опускаются до праведных поступков.
— Это слепое недоразумение, — уверял собравшихся посрамленный пророк Мирон. — Упоров, один хрен, потеряет руки. Куда бы он ни делся: в тюрьму, пустыню, лес, другие страны, за ним будет следовать наш приговор и палач. Возможно, их у него уже отняли…
У пророка был вид парализованной змеи, хотя он и пытался показать всем признаки выздоровления. Что толку? Обман, независимо ни от чего, стремится к самообнаружению. В том суть обмана. Мирон плохо спал ночами: мучали прилипчивые мысли о золотом кладе воровской кассы. «Ну почему ты не вор?!» Бордовый призрак хохотал ему в лицо, но он его не видел. «Ну почему ты не вор?!»
Пророк судорожно закрывал глаза, топор взлетал над руками Упорова, который торопился назвать место, где спрятано сокровище. Но слишком быстро и слишком тихо. Шепотом… Заманивая слух в безнадежные глубины тайны. Там усыхал до мертвого шороха опавших листьев, обреченно и вяло распадающегося в немоту.
Суки проиграли…
Бывший заключенный ощущал протестующий трепет нового секретаря партийной организации управления лагерей Важи Спиридоновича Морабели. Внутреннее отрицание произносимых им слов делало их мертворожденными. Полковник улыбался улыбкой, готовой выродиться в гримасу гнева.
— Я обещал, Вадим? Сдержал слово! Моя радость широка, как небо над нашими головами!
И мягко, совсем по-дружески:
— За тобой должок, дорогой.
«У узких душ не бывает широких чувств, — думает Вадим, с благодарной улыбкой пожимая вялую ладонь партийного вожака. — Ты не скоро оставишь меня в покое. Но будет лучше, если мы не встретимся на одной тропе».
Помыслы уже бежали вперед, жизнь безудержно расширялась. Только последняя ночь в зоне оказалась неожиданно сложной. Неволя держала, с ней приходилось прощаться, как прощаются с нелюбимой женой: было тяжко, но было… десять лет совместной жизни.
Твои собственные годы. Навсегда покинутое время вдруг, словно в прозрении, увиделось необходимым путем мученического очищения перед новой бесконечной жизнью.
И началось болезненно сладостное прощание, с приходом тихого света, при котором под молодой, не отяжелевший провальным храпом, сон к нему явился Мухомор. Был он в точности такой, каким его клали в гроб, сколоченный из горбыля: серый и неухоженный. Трещали мерзлые негнущиеся руки, лопалась бескровно кожа.
Сейчас он почти прежний, но немного неясный: все-таки человек с перевернутой страницы бытия, да и видишь ты его, возможно, даже затылком.
Мухомор просил перевезти свое покореженное обвалом тело с местного кладбища в родную деревню Суково, что на Тамбовщине. Незвучащий его разговор едва совпадал с самыми приблизительными представлениями о голосе, отстраняя необязательные здесь условности. Допустим, звук.
Ни о чем они толком не договорились. В конечном счете Мухомор то ли с понта, то ли в самом деле обиделся и удалился, огорченный, плывя печальным облаком над новыми половицами недавно отремонтированного пола. Постепенно покойный зэк терял образ, лишь у крайних нар на мгновение обрел прежнюю неустойчивую ясность, погладил по голове улыбающегося Ключика и окончательно исчез.
«Он приходил прощаться», — вздохнул Упоров, но даже от такого легкого переживания едва удерживался во сне. Он переждал, пока вернется прежнее состояние.
В сущности, ничего страшного не происходит. Ведь это же вполне нормально, ну, разве что совсем крохотное отступление от первоначальной жизни, без излома, а именно плавный переход в то самое состояние, где ничего не надо придумывать, тем более — делать. Просто ты сидишь рядом с Федором Опенкиным, ощущая тихую грусть. Такая благодатная возможность общения через зримую память. Рядом прошел Денис Малинин с простреленной грудью. Он не стал себя объяснять, улыбнулся и, получив в ответ их уважительное отношение, остался тем доволен. Слова здесь не нужны, наверное, потому, что в них можно спрятать двойной смысл, тогда нарушится состояние Истины. Никто не хранит ложь в душе, она живет в человеческих мозгах. Здесь же общаются души, здесь только Истина, только Истина…
Нет потерь, человек бессилен освободиться от пережитого, обмануть сам себя. Видишь — оно начинается, то, о чем ты пытался забыть.
Старшина Стадник прошагал мимо, держась за живот, сосредоточенный на своей боли. Ее принес твой правый апперкот в солнечное сплетение.
«Там нет боли!» — едва не крикнул Упоров. Усилие отринуло его от замечательного мира вне телесных ощущений. Он едва задержался на самом краешке и, перестав льстить своей глупой догадке, замер. Поганая логика земного странника оказалась лишней. Здесь ею никто не пользуется. И Каштанка уплыл вместе с Малиной. Стыдливо незаметные, не обремененные смыслом жизни бывшие люди. Они просто были. Ты же не сомневаешься в их наличии. Это несомненный мир, О! Е — настоящий и более реальный, чем тот, который ждет тебя.
Странный чахоточный доктор из Ленинграда, положивший за твой грех свою чахоточную жизнь под пулю Стадника, тоже счел нужным явиться. Он был слегка подменный или излишне просветлевший, так что подумалось: «Подобное стремится к подобному». Следом дивно спокойный Ваня Шерабуркин. Должно быть, помирился с Богом и живет себе по святой Его праведной воле. Живет… Все бы ладно, да вот Барончик на прощание не явился: сороковины не прошли, и душа его кружила над задубевшим телом где-то у края чахлого леса, на который наступало новое кладбище. И пока Упоров думал обо всех тех, необычайно странных, но и то же время столь доступных явлениях бестелесного мира, заботы собственной воли постепенно таяли. Он уплывал от них по течению невидимой речки, наслаждаясь искушением близости опознаваемых им бывших людей и событий, которые уже произошли. Так его вынесло на тот берег, где он жил нынче, досиживая последние часы заключения.
Из досрочно освобожденных членов своей бригады Упоров покидал зону последним, после того как укатил на посланном за ним из Магадана такси Никанор Евстафьевнч. Проводы знатного вора каким-то боком напоминали похороны. И рассуждая о своем последнем каторжном сне, Упоров думал об окружающих как о неизлечимых слепках, и даже Дьяка ему было жалко.
А тот ни с кем не попрощался, только на минутку заскочил в больничку. Вышел вовсе хмурым, утратившим себя человеком. Неопытному взгляду было горько на него смотреть. Никанор Евстафьевич находился в состоянии болезненной подозрительности, с трудом передвигал ослабевшие ноги.
Давно его таким никто не видел. Да как давно?!
Он никогда таким и не был. И не сказать, что понтовался урка: больно все натурально получалось, и за правду принять… какая правда у вора?
Водитель такси, лихой парень с косой ухмылкой поперек наглой рожи, взял из рук Дьяка деревянный чемоданчик с барахлом, открыл дверцу машины. Там, на заднем сиденье, лежала медвежья шкура.
— Надолго покидаешь, Никанор? — спросил идущий к штабу старшина Холобудько и сам подхохотнул собственной шутке.
Уже наклонившийся Дьяков поднял глаза, свинцовый взгляд через плечо не успел найти шутника, а старшина уже шагал, бодро отмахивая правой рукой с зажатой в ней газетой «Правда».
— Боле не приеду, — ответил в спину Холобудько Никанор Евстафьевич, плюнул и добавил со вздохом, — не ждите…
Машина тронулась. Он долго и безучастно молчал, даже проскочившая под самым колесом лиса не вызвала в нем никаких видимых ощущений. Вор сохранял блаженное состояние несчастного человека до тех пор, пока очертания Крученого не растворились в голубой прозрачности дня. Тогда он сказал:
— Везешь меня в Сусуман.
Водитель дал по тормозам, непонимающе уставился на дремлющего вора.
— Разговор шел только за Магадан, Дьяк…
— У меня появился хозяин? — голос обрел опасный холодок. — Кто может знать, куда мне ехать? Чо молчишь? Я же не дознаватель. Кто?!
Таксист больше не упрямился. В нем уже ничего не осталось от того знающего себе цену молодца, что небрежно вышел из новой «Волги» у ворот зоны. Он стал другим, послушным человеком, осторожно поворачивающим руль влево…
Никанор Евстафьевич передумал ехать в большой город: вольные нравы, суета, полно всяких неожиданностей. К тому же суки, желающие поквитаться с Упоровым, уже там. Пусть себе разбираются. Сам мозги ломает за свои шаловливые грабки.
«Отрубить могут… Для их предела нет. И поделом! — вдруг озлобился вор. — Ишь, чо удумали, босяки: голову киркой мне проломить! Фунт бы хряснул! Тому любой закон не указ. За брательника мечтал поквитаться, полудурок. Вадим тоже не больно путевый, но… ручной. Куражу в ем многовато, хитер… тебя от неволи избавил. М-да… С ем дела иметь можно».
Душа теплела. Вор собирался жить. Он даже увидел лицо бывшего штурмана, затушеванное туманной рябью.
Остановил мысли, довольствуясь полной пустотой. Снова вздохнул по-стариковски глубоко, не заметив быстрого, услужливого взгляда водителя.
«…С ем дела иметь можно. Одно худо — долю вернуть придется. Пущай бобром себя почувствует, тогда мышью быть не захочет. Прикормится, от кормушки куда побежит? За ем душок гуляет, будто ложит втихаря морячок. По злобе мог слух родиться, а коли и правда, чо за бывшего комсюка ручаться, а замаранный сам на себя не понесет».
Он был уже не мстительно трезв, погружаясь в игру практического воображения. Все складывалось так, как оно и было задумано. Церковное золото — в руках Львова, из этих рук не уплывает. За царские монеты от европейских коллекционеров получена настоящая цена.
Остальному богатству лежать до срока под надежным фундаментом старого храма в благодатной Грузии. Оно обеспечит спокойствие тех, кто ведет воров по тайным тропам изнанки жизни, бережет их от ереси честного труда и сам готов недрогнувшим взойти на костер правосудия.
Что ж делать с Фартовым и почему он торчит в твоих мыслях? Не такой, как все… Сосредоточиться мешало неясное ощущение вины. Но ты же никогда не был виноватым. Не знаешь, что это такое. Впрочем, однажды состоялась казнь, пришлось поделить вину между собой и казненным. Тогда тебя словно разорвали на две части, и ты, необыкновенно расстроенный, прозевал боль разрыва.
Художник, иконописец, который рисовал иконы с такой чудесной благостью, что им верили даже атеисты, сказал однажды в сушилке:
— Понимаете, какой ужасный этот созданный революцией мир, если воры в нем — народные герои?!
Он жил чистым, белым чувством творца, им оценивал бытие, но не имел слуха на опасность. Заколотый в сумерках у туалета, Яков Михайлович улыбался бережно принявшей его смерти. Печальный Никанор Евстафьевич попросил отца Кирилла отслужить молебен за упокой души раба Божьего и распорядился опустить им же посланного убийцу до уровня дырявого «петуха».
Вор не желал гибели человека, так искренне презиравшего большевиков, однако не сумел простить подобного отношения к своим серым братьям.
Талант опасен, особенно такой неосторожный…
Фартового лучше прикормить, чтоб опосля по пустякам не каяться.
— Эй, как тебя кличут, хлопец?!
— Степаном, Никанор Евстафьевич.
— Вот что, Степан, поворачивай на Магадан. Не будем огорчать твоих хозяев: они, поди, строгие?
За зоной бригадира ожидала дюжина теперь уже бывших зэков. Вадим помахал им рукой:
— Обождите! Я, как-никак, человек семейный.
Сбросил с плеч вещмешок, шагнул к ней, тоненькой и озябшей на промозглом ветру. Трогательно сжавшаяся, она была очень похожа на ту зеленоглазую девчонку, стоящую перед ним в дровянике, где он прятался от смерти, с зажатым кулачком, из которого на земляной пол и огромные подшитые валенки капала тягучими каплями кровь.
— Ну, здравствуй, чудо мое! Спасибо тебе! Ты вынула меня из этой грязи.
Натали пыталась не заплакать, только кивнула, скривив накрашенные губы. Слезы все-таки появились сами. Без спросу, как случайные гости. Они похищали из его души счастье, и ему захотелось всплакнуть самому.
— Будет хныкать. Мы больше не расстанемся.
Ей не дались слова, она опять кивнула в ответ, забавно сморщив нос.
— Видишь, я вернулся. Бог даст, через полгода увезу тебя из этой страны. Катись оно все к чертям! Захлопнем двери — не обернемся!
Вадим даже показал, как он захлопнет двери, и действительно не обернулся, прошагав чуть впереди нее вальяжной походкой баловня судьбы.
— Фантазер! — Наташа наконец вышла из неловкого состояния, говорила с грустной улыбкой. — Фантазер-уголовник. Через полгода ты станешь отцом…
Уже готовые слова пресеклись на самом кончике языка. Он сжался, как будто стоял перед умным, коварным дознавателем, и тот поймался за «живое».
Мелькнула мысль — сейчас же склонить ее к побегу из страны, чтобы вместе жить тем желанием, готовиться и действовать.
Чад черной свечи проплыл перед глазами, остудил изготовившееся к прыжку стремление, поберег от скоропалительности и чистоты порыва. При каждом сделанном тобою шаге подумай, а затем шагни снова… Зона лишь расширила границы, но осталась зоной. Правду надо говорить себе, другие в ней не нуждаются. Ты — волк — одиночка. «Белый», утверждал Дьяк, но волк. Даже волчица не должна знать. Зачем ей это? Тем более на сносях…
Но вначале надо поверить в собственную ложь самому. И он поверил. Бывший зэк наложил на все, что простиралось вперед, за пределы гниющей страны, оковы молчания, заставив себя поверить в то, что ничего страшного не произошло. Вот твоя жена. В ней — твой ребенок. Если родится мальчик, получит твое имя. Все идет нормально, не надо усложнять. Придет время — убежим втроем.
А пока — до свидания, Америка! Мы открываем новый континент по имени Россия!
Вадим вытер рукавом полосатой рубахи даже на ветру покрывшийся испариной лоб и улыбнулся ей счастливой улыбкой человека, который никуда не спешит:
— Здорово!
Долгий поцелуй заменил многие ласковые слова.
— Ты даже не представляешь, как это здорово!
Левой рукой Вадим обнял ее хрупкие плечи, правой подхватил с земли вещевой мешок и, обернувшись, сказал, чувствуя, как душа освобождается от тесных объятий выбора: