Словарь действующих лиц и фракций 16 глава




— Какие слухи? — спросил Ахкеймион.

— Ну как же! — хихикнул Сарл. — Люди не могут просто так мириться с тайной. Если артель съедают, надо придумать Великого Поедателя Охотников, не важно кого. — Он повернулся к Ахкеймиону, скептически поморщившись. — Он считает, что в Черных пещерах прячется дракон. Дракон! — Взгляд Сарла метнулся обратно на Киампаса; раскрасневшееся лицо коротышки было вздернуто вверх, руки сжимались в кулаки. — Дракон, сейчас тебе! Да «голые» их приканчивают. Всех нас рано или поздно приканчивают «голые».

— Шранки? — переспросил Ахкеймион, а перед его мысленным взором проносились чудовища, изрыгающие огонь. Сколько же враку пролетело через его древние сны? — Почему ты так уверен?

— Потому, что их кланы каким-то образом перебираются через горы, — ответил Сарл, — особенно зимой. Почему, ты думаешь, столько скальперов рискуют идти в Черные пещеры?

— Я же тебе говорил, — упирался Киампас. — Я встретил тех двоих из Аттремпа, единственных, кто остался в живых из Высоких Щитов. Меня не проведешь, я знаю, когда…

— Слабаки! — сплюнул Сарл. — Тряпки! Да на выпивку тебя хотели раскрутить! Высоких Щитов повырезали у Длинной стороны гор. Киампас, Киампас! Это все знают! На Длинной стороне!

Два сержанта уставились друг на друга. Взгляд Сарла был умоляющим, как у сына, который вечно защищает перед отцом своего родного брата, а у Киампаса — скептический и раздраженный, как будто он был единственным психически здоровым офицером в толпе сумасшедших — что, подумалось Ахкеймиону, было не совсем далеко от истины.

— Пойдем по нижней дороге, — отрезал лорд Косотер. — И войдем в Черные пещеры.

Тон был такой, будто Капитан осуждает все человечество, а не только затеянную здесь мелкую перепалку. Нечеловек, в пятнистой рясе, скрадывавшей его высокую и широкую фигуру, продолжал пристально смотреть на восток. Перед ним взбиралась по склону гора, как одетый в белое страж, неслышно переговаривающийся с высотой и далью.

— Клирик говорит, что он помнит.

Ахкеймион вернулся и застал Мимару в плотном окружении Шкуродеров, большей частью из Укушенных. Рядом с высоченными Оксворой и Поквасом она выглядела беспомощной, как ребенок, и изображала сдержанную доброжелательность. Она старалась стоять вполоборота к тропинке, словно готовясь в любую секунду ретироваться, а также избегала смотреть на любого из них дольше нескольких мгновений. Ахкеймион понял, что она боится, но собой владеть в состоянии.

— Значит, ты айнонка?

— Тогда понятно, почему капитан втюрился…

— Может быть, теперь не нас он будет раздевать своими злобными глазами!

Смех был вполне искренний, так что Мимара тоже улыбнулась, но совершенно не похожий на их обычный разбитной гогот. Как давно подметил Ахкеймион, солдаты в присутствии женщин, которых не могут купить и которыми не могут овладеть силой, начинают вести себя деликатно. Веселая и беззаботная манера, вежливый интерес к пустякам прикрывают страдания и ненависть, глубину которых не в состоянии постигнуть женщина. А эти люди были больше чем солдаты, даже больше чем охотники за скальпами. Шкуродеры. Люди, чья жизнь полна дикости и неуемной жестокости. Люди, которые с легкостью забывают мертвого насильника, который раньше был их закадычным другом.

И той, кого они не могут взять, они попытаются добиться.

— Так я и думал, — сказал Сома, когда Ахкеймион подошел к ним. Вид у Сомы был довольно благожелательный, но чувствовалось некоторое упрямство, которому разумнее было не перечить. — Она тоже одна из Укушенных!

В воздухе витал дух заговора. Они спланировали все это как способ переманить добычу к своему костру. Далеко ли зашел их сговор?

— Охайнский перевал закрыт, — сказал Ахкеймион. — Метель.

Можно было заметить, как их лица силятся подобрать приличествующее выражение.

Следить за внезапными переменами бывает забавно. Своего рода обнаженность ума — когда планы вдруг повисают в воздухе, лишившись логики, на которой были основаны изначально. Плотские устремления этих людей были связаны с исходом экспедиции, а исход экспедиции зависел от перевала.

— Решение принято, — сказал он, всеми силами стараясь, чтобы в голосе не звучало удовлетворение. — Мы бросим вызов Черным пещерам Кил-Ауджаса.

 

Глава 9

Момемн

 

Ошибка нищего не приносит вреда никому, кроме самого нищего. Ошибка же короля приносит вред всем, кроме самого короля. Слишком часто мерилом власти выступает не число тех, кто подчиняется твоей воле, но число тех, кто страдает от твоей глупости.

Триамис I. «Дневники и диалоги»

 

Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн

Ей казалось, что лицо онемело, не чувствуя пощипывания.

— Мамочка, он нас слышит? Он знает?

Эсменет так крепко стиснула маленькую ручонку Кельмомаса, что сама испугалась, не сделала ли она ему больно.

— Да, — услышала она собственный голос. Камень усыпальницы не давал улетать словам, ловил и удерживал их, и они обволакивали ее, теплые и близкие, словно она говорила, уткнувшись в шею возлюбленного.

— Да. Он же сын земного бога.

Согласно нансурскому обычаю, мать мертвого ребенка мужского пола должна была каждую полную луну после кремации метить лицо пеплом своего сына: две полосы, по одной на каждой щеке. Траксами, так они назывались — «слезы погребального костра». Только когда ее слезы перестанут темнить их, ритуал мог прекратиться. Только когда она перестанет рыдать.

Она чувствовала его следы у себя на щеках — жгучие, осуждающие, словно преображенный Самармас превратился в противоположность собственной матери, своего рода яд, который не выдерживала ее кожа.

Словно Самармас теперь целиком принадлежал своему отцу.

Традиция была слишком старой и почитаемой, чтобы ей перечить. Эсменет видела траксами у женщин на гравюрах, относящихся к ранним годам древнего Кенея, эти женщины шли вереницами, как пленницы. А в ритуальных спектаклях, которые разыгрывали храмы во время религиозных празднеств, лицедеи рисовали вертикальные черные линии на покрытом белилами лице, чтобы изобразить несчастных женщин, точно так же, как горизонтальные красные линии, вуррами, использовались при изображении обезумевших от гнева мужчин. Для нансурцев траксами были синонимом траура.

Но если остальные могли хранить останки своего ребенка в домашних склепах, маленький Самармас, имперский принц, был погребен в высшей королевской усыпальнице при храме Ксотеи. И опять то, что для других было очень хрупким и личным, для нее превратилось в отвратительное представление. Тысячи людей столпились у ворот площади императорского дворца и тысячи — у основания мощного Ксотеи, бурлящий балаган, смешавший скорбь и нетерпеливое любопытство. Матери подбрасывали в небо пыль и рвали на себе волосы, слонялись рабы, разинув рты, мальчишки подпрыгивали, чтобы хоть что-то урывками разглядеть из-за плеч взрослых, и прочее, и прочее. Даже здесь, в запутанных переходах храма, ей чудилось беспокойное гудение толпы.

Что скажут они, увидев, что щеки ее сухи? Что подумают об императрице, которая не способна оплакивать потерю нежно любимого ребенка?

Освещенные лишь отдельными фонарями стены усыпальницы как будто висели в полной тьме. Каждая ниша свидетельствовала о пристрастиях различных эпох и династий. Некоторые ниши были кричащими и разукрашенными, другие, как соседние ниши Икурея Ксерия и его племянника Икурея Конфаса, были просто выбиты в голом камне, без мраморной облицовки, которая придавала благородства многим прочим нишам. Эсменет старалась не задумываться об иронии того, что ее сын покоится так близко от Конфаса, который был последним императором Нансурии перед возвышением Келлхуса. Точно так же старалась не смотреть она и на оплывшую свечу и маленькую чашу с зерном, которые были оставлены на краю его ниши.

Настанет день, когда все ее дети упокоятся в этом застывшем мраке. Неподвижные. Безмолвствующие. Когда-нибудь здесь обоснуется и она, в виде остывшего пепла, заключенного в серебро, золото, а может быть, в зеумский нефрит — во что-то холодное. Все субстанции, к которым алчно тянется человек, холодны. Когда-нибудь ее жар истечет во внешний мир, и для теплых пальцев живых она станет как пыль.

Когда-нибудь умрет и она.

Облегчение, которое принесла эта мысль, оказалось столь неожиданным и глубоким, что Эсменет ахнула. Ее охватило смятение, лишая разума и воли. Она покачнулась, подняла ладонь к увлажнившимся глазам. В следующий миг она поняла, что сидит на полу, в позе, от которой могли ужаснуться ее вестиарии, сочтя чересчур вульгарной и неблагородной — точно шлюха, которая уселась на подоконнике и свесила ноги. Эсменет заметила, что на нее смотрит Кельмомас, и постаралась успокоить его улыбкой. Прислонясь головой к неумолимому мрамору, она продолжала мысленно видеть сына. Маленького. Беззащитного. Точная копия своего погибшего брата-близнеца.

— Мама, он нас слышит? — донесся до нее голос сына.

Она не могла перестать повсюду видеть Самармаса, его запекшуюся на траве кровь, его тельце, маленькое, как у зверька, медленно слабеющее на копье, медленно уплывающее в забытье. Стоило только прикрыть глаза.

Стоило только поднять глаза и увидеть другого сына.

— Я говорила тебе…

— Нет… Я хотел сказать — а когда мы думаем? — Теперь он плакал, приоткрывая рот в безутешных судорожных всхлипах. — С-Сэмми слышит, когда мы думаем?

Она развела в стороны колени и приняла Кельмомаса в объятия. Его сдавленный плач обжег ей шею. И она увидела, со всей пронзительностью скорби, что смерть Самармаса расколола ее душу надвое: одна половина онемела и застыла в немом вопросе, а вторая тянулась к этому ребенку, к этой копии погибшего брата, вобрать в себя его рыдания.

Как защитить его? А если защитить она не может, как тогда любить?

Она положила руку ему на голову, сдула прилипшие к губам волоски. Щеки были мокрыми, но не разобрать, ее ли это слезы. Не важно. Толпа удовлетворится. Экзальт-министры вздохнут с облегчением, поскольку ятверианский культ уже серьезно вышел за рамки мелкой секты, представляющей не более чем досадную помеху. Кто посмеет поднять голос или руку на потерявшую ребенка мать? А Келлхус…

Как же она устала. Нет сил.

— Мертвые все слышат, Кел.

 

Иотия…

 

Жизнь прожита и забыта.

А на ее месте…

Ветер, сухой, как горячий пепел. Просторная комната, чистая, свежевыкрашенная и отделанная изразцами, пол с наклоном, чтобы стекала дождевая вода. Женщина в простой льняной сорочке, с черными, цвета воронова крыла, волосами, юная, как невеста, кормит грудью младенца, улыбается, спрашивает что-то милое и смешное. Голова склонена, в миндалевидных глазах вспыхивает огонь, вот-вот рассмеется тому, что сейчас услышит, какой-то мягкой и доброй шутке.

Кремовые стены окаймлены вьющимися зелеными узорами.

Позабытая жизнь…

Беспокойство туманит ее темные глаза. Она бросила быстрый взгляд на ребенка, припавшего к груди, и снова спросила:

— Любимый, все в порядке?

«Ты как будто спишь…»

За распахнутой дверью простор бронзового и голубого — светлые, мягкие, бездонные тона. Синева не висит неподвижно позади кивающих пальм — поднимается вверх, вверх, к белым стропилам в небе. Колышется, как полотно.

За порог. Двор — там ловят цыплят угрюмые немолодые рабы. Девочка из прислуги застыла как вкопанная, только взгляд шарит вокруг. Кожа темная, как палка метлы у нее в руках.

Ворота. Улица.

Ребенок заплакал, когда его резко подхватили с колен. Женщина кого-то бранит, плачет, выкрикивает.

— Что ты делаешь? Что случилось?

«Проснись, прошу тебя! Ты меня пугаешь!»

Сильная рука размашисто сбрасывает хрупкую ладонь. Шаги, уходящие прочь. Даль, уходящая в забвение. Тянет в невидимые пространства. Женщина пронзительно кричит:

— Любовь моя! Не надо, пожалуйста!

«Что я сделала?»

Двести пятьдесят семь лет назад один строитель-шайгекец скопил двадцать восемь серебряных талантов, закупая обожженный кирпич выше по течению реки Семпис, где глину мешали с песком. Если не считать бронзового оттенка, жилище, которое он построил, было неотличимо от прочих. За последующие века дважды наводнения случались такие мощные, что вода плескалась у южных пилонов. Хотя разрушения оказывались минимальны, от основания внешних балок отвалились куски, так что здание приобрело обшарпанный вид, и собаки почему-то полюбили задирать там заднюю лапу.

Обвалилось оно именно тогда, когда и должно было обвалиться, увлекая за собой соседние дома, смяв четыре жилых этажа и раздавив всех несчастных, находившихся внутри. Был грохот, и множество криков слились в единый рев, оборвавшийся тишиной. Вверх и в стороны взметнулась пыль. Загремели и глухо застучали о землю дождем посыпавшиеся кирпичи. Улицы были забиты кричащими в ужасе прохожими.

Женщина и ребенок пропали.

Забытая жизнь…

Улицы. Несметное количество народа. Причудливое движение, как будто струйки песка текут сквозь друг друга, не сталкиваясь и не изменяя направления.

Переулки. Разноцветные навесы холодят пыль, заслоняют от солнца вереницы прогуливающихся, приглушают свет, разбивая его на тонкие сияющие полосы.

Просторная агора.

Через расступающуюся толпу шествует священный павлин, чувствуя себя в полной безопасности. Поблескивают над пышным оперением блестящие глаза, благословляя всех, кто постарался не встретиться с ними взглядом. Орет какой-то мужчина, угрожающе наклонив голову, дает подзатыльник мальчишке, идущему рядом, так что у того клацают зубы. Два старика чешут в затылках и смеются, обнажая похожие на глиняные черепки зубы. Больная собака, хромая, взбирается на ступени храма, глухо ворча полуоткрытой пастью.

Жизнь…

…Она садится в пыль рядом с другими такими же несчастными. Те равнодушно сидят в тени храмовой стены с поднятыми ладонями, как будто подставляют их под дождь. Их увечья прикрыты тряпьем или открыто гниют на пыльном воздухе. Неприлично старая, лишенная всякого сострадания, она садится и начинает просить милостыню. На тех, кто снует мимо них, жалких теней, она не смотрит.

За тысячу четыреста двадцать два года до этого один скюльвендский разбойник надругался над кенейской женщиной, которой потом недостало мужества лишить себя жизни, как того требовал обычай. Она бежала из семьи, страшась, что те убьют ее, чтобы сохранить свою честь, и родила ребенка, сына, на берегах великой реки Семпис. И теперь потомок того сына бросил половинку монетки, в нужный момент, но небрежно, так что острый угол отскочил у нее от большого пальца и заставил поднять глаза…

Бумажный взгляд старухи.

Преклоненные колени стремительно опускаются на землю. Сильные руки потянулись к ее запястью, приблизили его к себе. Невидимые губы прижались к ее горячей ладони. Запах меди и кожи.

Дряхлый взгляд вдруг от удивления становится детским.

— Меня зовут Псатма Наннафери, — прошептала она.

Пульсирует, бьется кровь. Голос так близко, что говорящего не разглядеть. За голосом пульсирует, бьется живая кровь…

— Я — Добрая Удача… Я живой, я хожу и дышу.

— Да, — выдохнула она, кивнув старческой головой. Железная душа, выкованная жестокостью, трепетала, как девушка во время первых кровей. — Мы родные брат и сестра, ты и я.

«Благославенна будь наша Матерь».

— Родные…

Дрожащая рука потянулась к невидимой щеке. Мозолистые подушечки пальцев, не дотрагиваясь, скользили как по жиру или по краске. Слезы приносили очищение глазам.

Плач по забытой жизни.

— Красивый.

Плач по тому, что пришло на место этой жизни.

 

Момемн…

 

Стоя перед большим посеребренным зеркалом, Эсменет мельком увидела, что Кельмомас, такой маленький, что его легко не заметить, бродит по темным углам гардеробной.

Сквозь открытые ставни балкона потоками лился яркий утренний свет, и там, куда не достигало сияние, которое он отбрасывал на пол, ее покои казались погруженными в неровный тусклый полумрак. Эсменет оценила свое изображение с небрежностью человека, много времени проводящего перед зеркалами. Мысли ее были слишком заняты стратегическими вопросами, чтобы беспокоиться о внешности. Майтанет и Финерса ушли всего несколько секунд назад, оставив ее с бесчисленными «предложениями» о том, как лучше разоружить, внушить почтение или даже запугать Ханамем Шарасинту. До окончания нынешней стражи Эсменет предстояло встретиться с ятверианской матриархом.

Она видела отражение сына, который выглядывал из шелковых складок платьев, одно алое, другое — лазурное. Кельмомас был как робкая крадущаяся тень, не плотнее висящих вокруг него шелков. Эсменет сразу почувствовала неладное, но отчего-то — по привычке или от усталости — не подала виду, что заметила сына. Внезапная боль сковала ей горло. Еще не так давно они с Самармасом играли в эту игру вдвоем: затевали прятки в ее гардеробе, пока она одевалась. А теперь…

— Малыш? — позвала она и бросила взгляд в зеркало на свою улыбку. Оказалось, что та вышла такой вымученной, что Эсменет от ужаса бросило в жар. Вот как теперь она выглядит всякий раз, когда улыбается — как будто она просто кривит губы?

Кельмомас молча разглядывал свои ноги.

Эсменет отпустила рабов легким щелчком пальцев и повернулась к сыну. В прохладном утреннем ветерке плыла птичья песенка.

— Малыш… А где Порси?

Она сама поморщилась от этого вопроса, который задала лишь по привычке. Порси за небрежность высекли и отослали. Кельмомас не ответил, и Эсменет отвела взгляд и снова посмотрела в зеркало, делая вид, что ее занимают складки муслина на талии. Руки машинально собирали и разглаживали ткань, собирали и разглаживали.

— Я… я могу быть Сэмми…

Кажется, она услышала эти слова больше грудью, чем ушами. К сердцу прилил холод. Но она продолжала стоять лицом к зеркалу.

— Что это значит? Кел, что ты такое говоришь?

Родители настолько привыкают к своим детям, что нередко перестают их воспринимать, поэтому какие-то внезапно проявляющиеся мелочи вдруг поражают и тревожат. Потому ли, что Эсменет смотрела на сына в зеркале или вопреки этому, но он вдруг показался ей маленьким чужаком, плодом другого, неизвестного чрева. На мгновение ей подумалось, что он слишком красив, чтобы…

Чтобы ему верить.

— Если ты не… — начал Кельмомас сдавленным голосом. Он мял правой рукой ткань туники, так что край дополз уже до колена.

Наконец Эсменет обернулась, вздохнула и сразу же устыдилась, что вздох мог бы показаться раздраженным.

— Малыш, если — что?

Его узенькие плечи дрогнули в беззвучном рыдании. Он смотрел вниз с той отчаянной сосредоточенностью, на какую способны обиженные мальчики — как будто собираясь кого-то задавить взглядом.

— Если не хочешь, чтобы я… Если ты не хочешь, чтобы был… Кельмомас, я могу быть Сэ… Сэмми.

Чувство потери вновь обрушилось на нее, оглушило до оцепенения. Она потрясенно осознала всю глубину своего эгоизма. Да горевала ли она по Самармасу на самом деле, спрашивала себя ее исстрадавшаяся душа, или только превратила его в свидетельство своей тяжкой доли? По ком был ее траур?

Она хотела заговорить, но голоса не было.

Кельмомас попытался совладать с дрожащими губами.

— Я в-ведь такой же… я же п-похож на…

Он сел на пол, а потом рухнул весь, бесформенной кучей шелков. Он не хныкал и не рыдал, он голосил, хотя звук получался соразмерным его телосложению, но такой глубины и надрыва, что в нем слышалось нечто звериное.

Оторвавшись от своего отражения, Эсменет, шурша холодной тканью, встала над ним на колени. Теперь, когда она видела свое преступление, ей чудилось, что она все понимала с самого начала. Кружа по лабиринту жалости к себе, задавленная весом бесконечных дел и забот, она не нашла времени остановиться и задуматься о том, как страдает Кельмомас. При всей подавленности и опустошенности последних дней, она, как все матери, обладала крепкой, словно кремень, натурой, закаляющей сердце общей унаследованной в поколениях мудростью. Дети умирают. Они умирают всегда, таков этот жестокий мир.

Но не для Кельмомаса. Он потерял гораздо больше, чем брата и товарища по играм. Он потерял собственную жизнь. Он потерял самого себя. И это не укладывалось у него в голове.

«Я — это все, что у него осталось», — думала она, гладя его тонкие золотистые волосы.

Но что-то внутри все равно замирало от ужаса.

Дети. Как они много плачут.

 

Если не считать бело-золотых знамен с изображением Кругораспятия, императорский зал для аудиенций на Андиаминских Высотах почти не изменился со времен Икурейской династии. Все было задумано так, чтобы повергнуть в трепет просителей и подчеркнуть славу и величие восседающих на троне. Прежние нансурские императоры всегда стремились к помпезности, не вяжущейся с их реальной властью, полагая, возможно, что иллюзия, если следовать ей с достаточным упорством и рвением, может воплотиться в жизнь.

Как говорил Келлхус, статуи — настолько же молитвы, насколько и орудия, преувеличение, закованное в преуменьшающий камень. То, что мир усеян развалинами капищ, много нелестного говорит о человеческой душе. Люди всегда стараются торговаться с позиции силы, особенно если в сделке участвуют боги.

Сегодня, все время думалось Эсменет, эта мысль наверняка подтвердится.

Она уже вполне привыкла к своему месту у самого трона, на возвышении, даже полюбила там сидеть. В нескольких шагах от ее ног широкими полукружиями нисходили к Аудиториуму ступени, туда, к тому месту, где собирались придворные и кающиеся преступники. По обеим сторонам вздымались ряды огромных колонн, уменьшаясь с перспективой в размерах и освещенности. Между их мраморными стволами неподвижно висели узорчатые гобелены, каждый из которых был подарком от какой-то провинции Новой Империи, и на каждом из них в качестве основного мотива было изображено Кругораспятие. Животные тотемы от туньеров. Тигры и переплетающиеся лотосы от нильнамешцев…

Казалось, что все было увязано с ее положением, как будто у камней и у пространства были лица, которые они могли поворачивать к ней и почтительно опускать. Она находилась в неподвижном центре, неосязаемой точке равновесия.

Но больше всего ей нравилось отсутствие задней стены — ощущать, как естественный свет льется ей на плечи, знать, что все собравшиеся в Аудиториуме видят ее на фоне ярко-синего небесного свода. Самая уязвимая позиция, место для статуи божества, оказывалась слишком неуловимой и размытой, чтобы служить прямой мишенью для проклятий. Ничего не любила она так, как вечерние аудиенции, когда просителям приходилось закрываться руками от солнца, чтобы видеть ее. Поэтому говорить и поступать ей можно было с безнаказанностью бестелесного силуэта.

Ей нравилось даже то, что птицы постоянно запутываются в едва видимой сети, которой завесили проем, чтобы не дать им гнездиться в сводах зала. Было что-то и зловещее, и воодушевляющее в трепете крыльев и лихорадочной борьбе, которые она чувствовала справа и слева. Они избавляли от необходимости бросать угрозы. Каждый день попадалось по одной-две птахи, и их жалкие потуги освободиться были слишком слабы, а крики слишком пронзительны, чтобы вызывать искреннее сострадание.

Сегодня их было четыре.

Иногда после захода солнца она разрешала Самармасу помогать рабам освобождать птиц. И тогда — огромные, как при виде чуда, глаза. Дрожащие ручонки. Его улыбка напоминала гримасу страха, такой она была широкой.

Мягко нарастающее звучание молений с верхних галерей возвестило скорое появление матриарха — это был один из бесчисленных гимнов аспект-императору.

 

Наши души восходят из тьмы

Разом близко и далеко.

Наши души уходят в тьму,

Дверь распахнута широко.

 

Он идет впереди,

Свеча озаряет пусть вслед.

Он идет впереди…

 

Подумав о близнецах, Эсменет сжала зубы, сдерживая боль, от которой грозила потрескаться краска на лице. Кельмомас был безутешен, и она была вынуждена оставить его реветь. Он умолял ее не оставлять его, обещал ради нее стать своим погибшим братом.

— Ма-мамочка, мы т-тебя л-любим… Т-так л-любим…

«Мы», сказал он, тихим и полным отчаяния голосом.

Стоило вспомнить эту сцену, как хотелось заморгать, прогоняя жар с глаз. Она сделала медленный и глубокий выдох, изо всех сил стараясь казаться неподвижной. Огромные бронзовые двери беззвучно распахнулись, и в пустой Аудиториум прошествовала Ханамем Шарасинта, номинальная глава культа Ятвер. Матриарху полагалось быть одетой в дерюгу, чтобы подчеркнуть свою бедность, но с каждым шагом на ее землистого цвета платье вспыхивали вертикальные полосы. Ее сопровождал Майтанет, как всегда блистательный в просторных белых с золотом одеяниях.

 

Он идет впереди,

Свеча озаряет пусть вслед.

Он идет впереди…

 

Конец песнопения угас в глубине поющего камня. Ятверианская матриарх с трудом опустилась на одно колено, затем на второе.

— Ваше великолепие, — произнесла она, опуская лицо к своему отражению на мраморном полу.

Эсменет кивнула, являя монаршее благоволение.

— Встань, Шарасинта. Все мы дети Ур-Матери.

Пожилая женщина не без усилия поднялась.

— Воистину, ваше великолепие.

Шарасинта взглянула на Майтанета, словно ожидая поддержки, потом опомнилась. Не привыкла находиться среди тех, кто выше ее по положению, поняла Эсменет. За долгие годы императрица приняла многих просителей — достаточный срок, чтобы безошибочно угадать тон аудиенции по первым словам. Сейчас она отчетливо видела, что у Шарасинты выработалась непреодолимая привычка повелевать — до такой степени, что любезности и почтения от нее ожидать не приходится. В воздухе вокруг старухи веяло настороженностью.

Эсменет сразу перешла к делу.

— Что ты знаешь о Воине Доброй Удачи?

— Так я и думала, — надулась матриарх, презрительно сощурив глаза. Лицо у нее было угловатое и причудливо скособоченное, как будто оно было вылеплено из глины и долго пролежало на одной стороне.

— И почему же? — с деланой учтивостью осведомилась Эсменет.

— Кто же не слышал слухов?

— Кто не слышал об измене, ты хочешь сказать.

— Хорошо, об измене.

Первые несколько секунд Эсменет не осознавала оскорбительности ее тона. Кажется, она слишком часто забывает о своем высоком статусе императрицы и разговаривает с другими так, будто они ей ровня. Эсменет с негодованием нахмурилась. «Даже не посочувствовала мне, что я потеряла ребенка!»

— И что же ты слышала?

Выверенная пауза. Глаза Шарасинты приобрели коровью надменность, губы поджались в скорбную линию.

— Что Воин Доброй Удачи выступил против аспект-императора… Против тебя.

Эсменет с трудом сдержалась, чтобы не выплеснуть свою ярость. Неблагодарная гордячка! Подлая старая сука!

Это ли представляла себе она много лет назад, когда сидела на подоконнике в Сумне и заманивала прохожих игрой тени, которая двигалась верх и вниз по внутренней стороне ее бедер? Ничего не зная о власти, Эсменет принимала за власть ее внешние атрибуты. Все это было невежество — мало что столь невидимо, как власть. Она помнила, как жадно она смотрела на монеты — монеты могли уберечь от голода и прикрыть одеждой кожу в синяках; помнила, как разглядывала профиль мужчины, императора, который как будто незримо присутствовал и во всех достававшихся ей щедротах, и во всех ее лишениях. Она не ненавидела его. Не боялась. Не любила. Все эти чувства лучше тратить на его вассалов. Сам же император… ей всегда казалось, что он где-то слишком далеко.

В бесконечных мечтаниях между постелями она перебирала все, что помнила, все невнятные и унизительные россказни, которые простой гражданин возводит вокруг своего правителя. И представляла себе его, Икурея Ксерия III, как будто он сидит здесь, рядом с нею.

Совершенно невозможная картина.

Однажды, без особого умысла, она показала Самармасу серебряный келлик. «Знаешь, кто это?» — спросила она, показывая на изображение собственного профиля на аверсе. Когда Сэм был чем-то поражен, он по-особенному открывал рот, словно собирался обхватить губами гвоздь. Это было и комично — и печально, потому что сразу выдавало его слабоумие.

«Сынок!» — беззвучно закричала она. Бередить свою рану — это стало для нее путем наименьшего сопротивления, единственное, что давалось без усилий. Но от нескончаемого круговорота обязанностей не убежать, приходилось заставлять себя выполнять какие-то действия, по кусочку преодолевая непосильную боль. Ничего другого не оставалось, как довериться краске, надеясь, что она надежно скрывает лицо.

— Но ты слышала не только это? — спросила она жестким и ровным голосом — голосом, приличествующим императрице Трех Морей.

— Не только, не только, — забормотала Шарасинта. — Конечно, я слышала не только это. Всегда можно услышать много разного. Слухи — они как саранча, или как рабы, или как крысы. Плодятся без разбора.

Они знали, что Шарасинта — женщина надменная. Поэтому и вызвали старую стерву сюда: Майтанет надеялся, что угнетающих размеров и репутации этого помещения окажется достаточно, чтобы смягчить ее высокомерие и направить в нужное им русло.

Очевидно, оказалось недостаточно.

— Матриарх, тебе бы не помешало придерживаться рамок нашего разговора.

Насмешка — неприкрытая! И впервые, как заметила Эсменет, — взгляд, которого страшатся все, кто облечен властью, взгляд, который говорит: «Ты — временно, ты — беда преходящая, не более того». Она вдруг поняла продуманный расчет, с которым ее трон был приподнят над полом зала аудиенций. Один случайный взгляд старухи вдруг заставил ее испытать глубокое облегчение: вот что стоит за человеческой иерархией. «Признание», — поняла Эсменет. Власть сводится к признанию.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: