Иначе это лишь грубая сила.
— Матриарх! — прогудел Майтанет, вкладывая в голос и облик всю непререкаемую власть Тысячи Храмов.
Шарасинта открыла рот, чтобы дать отповедь — запугать ее, похоже, не мог даже шрайя. Но вся сила ее легких вдруг ушла от нее…
Матриарх лишь захрипела и отступила назад, закрываясь рукой от испепеляющего света, который внезапно возник над полом. Он плясал и выбрасывал сполохи, настолько яркие, что рядом с ними все становилось тусклым. Обезумевшие тени метались от ее ног к дальним углам Аудиториума. Точка света росла и вспыхивала, вибрировала свечением, сила которого была неподвластна взгляду…
Эсменет опустила руку, моргая от ослепляющей вспышки.
Он стоял, высокий, величественный и неземной, точно такой, каким она его помнила. Белый шелковый плащ, расшитый бессчетными алыми бивнями величиной с терновую колючку, был свободно наброшен на доспехи. Золотая борода его была заплетена, грива длинных волос ниспадала на плечи. С правого бедра свисали головы двух демонов, беззвучно изрыгающих проклятия застывшими оскаленными пастями… Весь его облик был невыносимо пронзителен — сгущение реальности, рядом с которым расплывался мир и материя теряла вес.
Казалось, что земля должна стонать под его ногами. Ее муж…
Аспект-император.
У Шарасинты был вид как у пережившего кораблекрушение человека, которого настигло воспоминание о бушующих пучинах. В двух шагах позади нее распростерся на блестящем полу Майтанет. Шрайя Тысячи Храмов — преклонил колена.
Эсменет догадалась не смотреть, как Келлхус занимает свое место на троне. Уверенность, которая во всех сложных ситуациях не более чем видимость тщательной продуманности действий, всегда есть внешний признак власти. Ничто не должно показаться импровизацией.
|
— Ханамем Шарасинта, — сказал он негромко, но в то же время тоном, предвещавшим чью-то неминуемую погибель, — ты почитаешь за доблесть стоять в моем присутствии?
Матриарх чуть не упала, поспешно бросившись ниц.
— Н-неет! — зарыдала в старческом страхе. — На-наиславнейший… С-сми-луйся…
— Соблаговолишь ли ты, — перебил он, — принять меры к тому, чтобы этот мятеж против меня, это богохульство было пресечено?
— Да-а-а-а! — завыла она, не поднимая лица от пола. Даже впилась скрюченными пальцами в затылок.
— Ибо, вне сомнений, я пойду войной на тебя и твоих людей. — Неумолимая жестокость его голоса поглотила все пространство зала, била в уши кулаками. — Дела твои забудут и камни. Храмы твои обращу в погребальные костры. А тех, кто словом или оружием восстанет против меня, я стану преследовать до самой их смерти и по ней! А Сестра моя, которой ты поклоняешься, станет печалиться во мраке, ибо память о ней будет лишь сном о гибели и разорении. Люди станут плевать, чтобы очистить свой рот от ее имени!
Старуха тряслась, гнула спину, словно давилась от ужаса.
— Ты понимаешь, что я тебе говорю, Шарасинта?
— Да-а-а-а!
— Тогда — вот что ты должна сделать. Ты будешь заботиться о своей императрице и о своем шрайе. Ты положишь конец гнусному мошенничеству твоего обряда. Ты огласишь истину о своем сане. Ты объявишь войну пороку в собственном храме — и очистишь от скверны свой алтарь!
Где-то по ту сторону сводчатого потолка облачко поглотило солнце, и все потускнело, кроме старой женщины, скорчившейся над своим отражением. Келлхус подался вперед, и казалось, что вместе с ним склонился весь мир, что накренились даже колонны, нависнув над матриархом и дрожа вселенским гневом.
|
— И еще ты изгонишь эту ведьму, которую ты зовешь своей госпожой, Псатму Наннафери! Ты положишь конец этому святотатству в образе Верховной Матери!
Не поворачивая головы и не отрывая локтей от пола, она подняла бледные ладони, как будто желая заслониться.
— Не-еет! С-с-ми-и-илуйся!..
— ШАРАСИНТА! — Имя прогремело по залу, отдаваясь в сводчатых уголках. — ТЫВЗДУМАЛА ОСКОРБЛЯТЬ МЕНЯ В МОЕМ СОБСТВЕННОМ ДОМЕ?
Матриарх неразборчиво вскрикнула. Вокруг ее колен растеклась лужица мочи.
А затем, словно переведя дыхание, мир вернулся к нормальным очертаниям и пропорциям. Невидимое облако ушло с невидимого солнца, и рассеянный свет снова принялся лить синеву на балдахин трона.
— Слушай свое дыхание, — сказал Келлхус, вставая. Он вышел вперед, снисходительно и по-отцовски наклонился над женщиной, которая во все глаза глядела на него от подножия лестницы. — Слушай его, Шарасинта, ибо это знак моей милости. Борись с устремлениями своего сердца, обуздай свою недостойную склонность к гордыне, к ненависти. Не глумись над истиной. Я знаю, что ты предчувствуешь избавление, наполняющее тебя нетерпеливой дрожью. Отвратись от губительного яда своего тщеславия, откажись от сжатых кулаков и зубовного скрежета, забудь о железном пруте, который удерживает твою негнущуюся спину, когда тебе следует спать. Отвратись от всего этого и восприми истину жизни — той жизни, что я тебе предлагаю.
|
Эсменет столько раз слышала эти слова, что они должны были бы показаться ей заученным текстом, в который не вкладывается никакого смысла, заклинанием, которое успешно развязывает узлы гордыни, которые так прочно связывают человека. И все же неизменно она уходила в глубину этих слов и плыла в их звучании, полностью погрузившись в него. Каждый раз она слышала их впервые, страшилась их и чувствовала себя обновленной ими.
За долгие годы многое для Эсменет стало в ее муже привычным. Но в нем по-прежнему оставалось мистическое чудо.
Матриарх культа Ятвер рыдала, как ребенок, шмыгая и твердя: «П-п-помилуй… П-п-помилуй мен-я-а-а…»
— Успокой ее, — сказал Келлхус своему сводному брату. Почтительно кивнув, Майтанет подошел и присел на корточки рядом с плачущей женщиной.
Улыбнувшись, аспект-император повернулся к Эсменет и протянул руку. Произнес несколько жарких, как солнце, слов. Она сжала два пальца протянутой к ней ладони и упала в его трепещущие объятия. Она чувствовала, как пространства вокруг них рушатся, опадая пеленами призрачной ткани, и распадаются.
Его свет поглотил Эсменет…
…они оказались одни, в прохладном полумраке покоев. Ноги у Келлхуса подкосились, и он пошатнулся и оперся о нее. Тяжело дыша, Эсменет помогла ему добраться до кровати.
— Жена моя… — только и сказал он, перекатываясь на спину, хотя его меч, Уверенность, остался висеть у него за спиной. Келлхус поднял ко лбу тяжелую руку.
Не столько свет, сколько воздух проходил внутрь через выходящие к морю балконы. Просторные, но с необычно низкими потолками залы заканчивались ступеньками, отделявшими саму спальню от нижних помещений. Обстановка была изящной и скромной, если не считать кровати с малиновыми подушками. Возможно, нелюбовь Эсменет к пышности объяснялась тем, что ее новая жизнь и без того сводила с ума вычурными условностями, а может быть, это была тоска по безыскусной бедности ее прошлого.
— Сколько получилось? — спросила она, зная, что Келлхус может перемещаться только до горизонта и только в те места, которые долго разглядывал на расстоянии или где бывал раньше. Он проделал весь путь от Истиульских равнин горизонт за горизонтом.
— Много.
Эсменет отвернулась, сморгнув слезу. Стены украшали фрески с видами разных городов, создававшие подобие иллюзии, что комната занимает какое-то невообразимое пространство над Инвиши, Ненсифоном, Каритусалем, Аокнисом и Освентой. Эсменет заказала их несколько лет назад — как материальное напоминание о своем положении в политическом пространстве. О решении этом она жалела уже давно.
«Проще, — шептал ей внутренний голос. — Надо все воспринимать проще».
— Ты пришел… — начала она и вдруг разрыдалась. — Ты пришел… как только услышал?
Она знала, что это наверняка не так, что это невозможно. Каждую ночь глашатаи Завета разговаривали с ним в его снах, извещали обо всем, что происходит на Андиаминских Высотах и не только. Он пришел из-за осложнений с ятверианцами, из-за Шарасинты. А не ради своего слабоумного сына.
Для Анасуримбора Келлхуса несчастных случаев не существовало.
Он присел на край кровати, и вдруг Эсменет, не помня как, очутилась в его объятиях, нырнула в мужской запах дальних странствий и зашлась в рыданиях.
— Мы прокляты! — всхлипывала она. — Прокляты!
Келлхус осторожно отнял ее, чтобы по-прежнему видеть ее лицо и приподнять ее немного над пучиной ее горя. Она почувствовала успокаивающее дуновение прохладного воздуха.
— Это неудачи, — сказал Келлхус. — Неудачи, Эсми, не более того.
Когда его голос успел превратиться в дурман?
— Но разве не об этом говорит Воин Доброй Удачи? Келлхус, Мимара сбежала, ее никто не может найти! У меня… ужасное предчувствие. А теперь еще и Самармас! Милый, милый Самармас! Знаешь, что люди говорят на улицах? Ты знаешь, что некоторые — ликуют! Что…
— Не наказывай их, — сказал он твердым, но исполненным сострадания голосом — безупречный тон. Он всегда говорил этим безупречным тоном, так что слова, словно холодный раствор, заделывали трещины страстей и непонимания. — Ятверианцев — не наказывай. Они не те люди, которых мы можем вырезать, стереть с лица земли, как монгилейских кианцев. Их слишком много, они слишком широко распространились. Главное, Эсми, — это Великая Ордалия. Ее миссия затянулась. Голготтерат должен быть сломлен прежде, чем воскреснет Не-Бог. Сиюминутное всегда заслоняет более далекое, и страсти всегда извращают разум, преследуя собственные цели. Возможно, эти тревоги затмевают все прочие соображения…
— Возможно? Возможно?! Келлхус! Наш сын — мертв!
Ее голос отразился от полированного камня.
Молчание. Если для остальных людей отсутствие ответа предвещало жестокие раны или нелегкие откровения, слишком тяжкие, чтобы отмахнуться от них и не придавать значения, то для ее мужа молчание означало нечто совсем иное. Его монументальное молчание звучало единым целым с остальным миром, заключало в себя все остальное. Во всех случаях без исключения оно говорило: «Услышь сама, что ты сказала». Ты. И никогда, ни при каких обстоятельствах оно не означало признание ошибки или бессилия.
Наверное, поэтому ей было так легко боготворить своего мужа и так тяжело любить.
И тогда он произнес ее имя:
— Эсми…
«Эсми», — так тепло, с таким состраданием, что она снова почувствовала, что плачет, и дала волю слезам. Он поцеловал ее в макушку, божественное чудовище.
— Тише, тише… Я не прошу тебя утешаться абстрактными истинами, ибо они не приносят утешения. И все же успех Великой Ордалии остается главной целью, которая определяет все прочие цели. Мы не можем допустить, чтобы кто-то или что-то приобрело большую важность. Ни мятежи. Ни крах Новой Империи…
Ей казалось, что она смотрит в собственные глаза, такими понимающими они были, — только знал он ее намного лучше, чем она знала саму себя.
— Ни даже смерть нашего сына.
То, что он так скажет, она понимала с самого начала. Она услышала это в его голосе.
Ветер надувал бледно-сиреневые занавеси, сдувая их к очертаниям Менеанорского моря. На фреске с изображением Каритусаля дрожал лучик света.
— Сколько еще должно случиться несчастий? — рыдая, воскликнула она.
«Воин Доброй Удачи преследует нас… Преследует…»
— Пусть случится хоть все горе мира, если нужно. Лишь бы мы одолели то единственное, судьбоносное зло.
Второй Апокалипсис.
Она мягко заколотила по его груди, вжавшись лбом в пахнущий жасмином шелк. Под шелком чувствовалось изображение какого-то дракона на нимилевой кольчуге. Если поднять голову, то через слезы Келлхус сливался в неразборчивые сияние и тень одновременно, уходящие куда-то вверх.
— Но охотятся-то они за тобой! Что, неужели богам необходим Второй Апокалипсис? Они хотят, чтобы мир ополчился на них?
Она предпочла Келлхуса Ахкеймиону. Келлхуса! Она избрала послушаться свое чрево. Она предпочла власть и беззаботную роскошь. Она решила вручить руку и сердце живому богу… Но не такому!
— Успокойся, Эсми. Я знаю, что Майтанет все тебе объяснил.
— Но… мне кажется… мне все время кажется, что…
— Большинство людей живут сиюминутно, поручая направлять свою жизнь властям и слепой привычке. Есть немногие, которые могут осмыслить жизнь в целом. Но мы с тобой, Эсми, не можем позволить себе ни ту, ни другую роскошь. Мы должны поступать сообразно требованиям времени, иначе времени больше ни для кого не будет. И поэтому мы кажемся холодными, беспощадными, сущими чудовищами, и не только другим и самим себе, но и Сотне. Мы идем кратчайшей дорогой, лабиринтом Тысячекратной мысли. Это бремя возложил на нас Бог, и этой ноше завидуют боги.
Она выплыла на поверхность из этого голоса, слыша его сейчас бесстрастным ухом, как музыкант: проникающие в сознание обертоны, вибрирующий отзвук, который заставлял воспринимать слова непосредственно, неслышимыми, легкий трепет, поднимающий этот голос над пределами мира.
Этот голос подчинил себе Первую Священную Войну, затем покорил все Три Моря. Голос Царя всех Царей, земное эхо Бога Богов… Голос, который завоевал сперва ее чресла, а потом и ее сердце.
Она подумала о том последнем дне с Ахкеймионом, дне, когда пал священный Шайме.
— Я не могу… я больше не могу… терять… У меня нет больше сил!
— Есть.
— Пусть Майтанет правит! Он твой брат. Он наделен теми же дарами, что и ты. Он должен править…
— Он шрайя. Он не может быть никем иным.
— Ну почему? Почему?
— Эсми, с тобой моя любовь, моя вера в тебя. Я знаю, что тебе достанет силы.
Со стороны темного моря прилетел порыв ветра. Сиреневые занавеси рассерженно вздыбились, разделяясь, как страстные губы.
— Воин Доброй Удачи не выстоит против тебя, — прошептал он голосом, который был самим небом, изгибом горизонтов.
Она подняла глаза, взглянув ему в лицо сквозь боль и слезы, и ей почудилось, что в этом лице она видит все лица, каждую гримасу тех, кто наклонялся над нею в Сумне, на ее ложе блудницы.
— Почему? Откуда ты знаешь?
— Твои мысли мутит страдание, твои дни отравляет страх. Все твое горе, гнев и одиночество…
Окутанная сиянием рука приблизилась к ее щеке. Взгляд синих глаз пронизывал ее до неизмеримых глубин.
— Все это приносит тебе очищение…
Иотия…
— Да будут они прокляты! — кричала Наннафери. — Да будет проклят тот, кто поведет слепца по неверной дороге!
Все старческие голоса портятся так или иначе; они дребезжат, дрожат, слабеют, лишаясь дыхания, которое некогда придавало им силу. Но разрушившийся голос Псатмы Наннафери, былую мелодичную чистоту которого в свое время оплакивала ее семья, не столько портил, сколько выявлял сокрытое. Он был не более чем засохшая и выгоревшая краска поверх чего-то бурного, первобытного. Он перекрывал окружающий шум, глубоко проникая в переполненные ответвления катакомб.
Сотни собравшихся наполнили Харнальский зал запахом пота и напряжением, забили примыкающие туннели, попирая валяющиеся на полу обломки. Факелы плясали, как буйки в море, отбрасывали овалы света на потолки, выхватывали из волнующейся темной толпы различные выражения лиц, улыбающихся и кричащих, раскрытые в недоумении рты. В неосвещенных проемах плавал дым. Лучи света обшаривали стены, сплошь покрытые нишами, где стояли под покровом вековой пыли бесчисленные урны, треснутые и покосившиеся.
— Да падет проклятие на вора, — вопила Наннафери. — Ибо тот, кто пирует на чужой удаче, навлекает голод!
Она стояла перед ними обнаженная, одетая в свою кожу, как в нищенские лохмотья. Нарисованные белым знаки покрывали ее руки до подмышек и ноги до паха, но торс и гениталии прикрывал только блестящий пот. Она стояла перед ними сморщенная и тщедушная, но вместе с тем возвышалась над всеми, так что, казалось, ее мокрые от крови волосы должны задевать низкий потолок.
А перед ней на разбитом стуле — на стуле для раба — сидел он, нагой и неподвижный.
Воин Доброй Удачи.
— Да будет проклят злодей, убийца, кто затаился и ждет, готовый умертвить собственного брата!
Она раздвинула безволосые ноги, подождала, чтобы все увидели влажные дорожки крови, бегущие из ее лоснящегося влагалища. И усмехнулась гордой и зловещей ухмылкой, словно говоря: «Да! Узрите, какой силой обладает моя утроба! Великая Даятельница, Носительница Сыновей, ненасытная Поглотительница Фаллосов! Да! Кровь моего Плодородия еще бежит!»
Исступленные зрители в первых рядах рыдали при виде этого чуда, глядя на него глазами удавленников, рвали на себе волосы и скрипели зубами. Их неистовство вызвало экстаз всего сонма тех, кто стоял сзади, и так далее, от одного разветвляющегося прохода до другого, пока рев тысячи голосов не прокатился по самым дальним уголкам замкнутого пространства.
— Да проклята будет блудница! — кричала она, не заглядывая в текст «Синьятвы», лежащий на истертом камне у ее ног. — Да будет проклята та, кто возлегла с мужчиной ради золота, а не семени, ради власти, а не покорности, ради похоти, а не любви!
Она наклонилась, как будто собираясь удовлетворять себя. Ребром ладони она стерла кровавую линию, пройдя по ней до складок распухших гениталий. Выдохнув в наслаждении, она воздела свою окровавленную длань для всеобщего обозрения.
— Будь прокляты лжецы — обманщики людей! Будь проклят аспект-император!
Существуют пределы страсти, священные самой глубиной своего выражения. Бывает благоговение, выходящее за пределы ограниченного мира слов. Ненависть Псатмы Наннафери давно уже выжгла все нечистое, всю жалкую напыщенность мстительности и обиды, из-за которых великие часто выглядят глупцами. Ее ненависть была испепеляющей, опасная ярость познавших предательство, непоколебимая ярость обездоленных и униженных. Ненависть, от которой напрягаются жилы, которая очищает так, как только могут очистить убийство и огонь.
Наконец она нашла свой нож.
Она перешагнула через священную книгу, прижала безвольно повисшие, как пустые мешки, груди к его вспотевшей шее и плечам, обхватила его руками. Держа правую ладонь, как палитру, она обмакнула средний палец левой руки в свои выделения и нарисовала на юноше отметку: горизонтальную черту вдоль одной и другой щеки.
Линии горели багровым цветом кровавых выделений. Вуррами, древний символ, родственный траксами — линиям пепла, которые рисовали носящие траур матери.
— Вечно! — вскричала она. — Вечно жили мы в тени кнута и дубины. Вечно презираемы были — мы, Даятельницы! Мы, слабые! Но Богиня — знает! Знает, почему бьют нас, почему держат на привязи, почему морят голодом и оскверняют! Почему совершают над нами все что угодно, кроме убийства!
Она обошла вокруг него, занесла ягодицы над его бедрами. Пронзительно вскрикнув, она насадила себя на него, окружила собой его трепещущее естество. Нестройный хор возгласов пронесся по пастве, и проникновение многажды повторилось в их глазах и душах.
— Ибо без Даятельниц, — выкрикивала она хриплым от страсти голосом — дважды срывающимся, теперь не только от дряхлости, но и от вожделения, — они ничего не могут взять! Ибо без рабов не бывает хозяев! Ибо мы — вино, которое они пригубляют, хлеб, который они вкушают, одежда, которую они марают, стены, которые они обороняют! Ибо мы — смысл их власти! Трофей, который они хотят завоевать!
Она чувствовала его: он был ее средоточием, а она его окрестностями — боль в окружении огня. Мотыга — к земле! Мотыга — к земле! Она, старуха, расставила ноги над мальчиком, и ее глаза были красны, как кровь, а его — белы, как семя. Толпа перед ними колыхалась и билась — бурлящий котел жадных лиц и покрытых потом тел.
— Мы должны поддерживать огонь! — стенала и бушевала она. — Мы должны раздувать его! Мы должны научить тех, кто дает, что значит брать!
Она скользила дряблыми ягодицами по его животу. У него было тело молодого мужчины, который лишь недавно успел обзавестись семьей и родить пока только одного ребенка. Стройный, с безупречной золотистой кожей. Он еще не согнулся под ярмом этого мира, под ношей, которую взваливает на человека служение.
Он еще не стал сильным.
— Есть нож, который режет, — хрипела она, — и есть море, которое топит. Мы всегда были морем. Но теперь… Теперь к нам явился Воин Доброй Удачи, и теперь мы — и то и другое, о сестры мои! На морях наших они пойдут ко дну! На нож наш они должны пасть!
Она все неистовее трудилась над его стержнем, пока юноша не забился, не закричал. Земля задрожала — как бьется нерожденный во чреве Матери. С потолка ручьем полились камни. Она чувствовала, как жаркая волна заполняет его, рвется наружу. А затем, когда он опал, будто вздохнул где-то глубоко внутри, пришла и ее очередь, вздрогнув, вытянуться и издать крик. Она чувствовала, как ее сила наполняет его, как сводит его мускулы, как покрывается шрамами и стареет тело, которое разрушили проведенные в этом мире годы. Мягкие руки, сжимавшие ее грудь, покрылись мозолями, стали жесткими от напряжения, а ее вялые груди, тем временем, округлились, поднялись, как в юные нежные годы. Гладкая щека, прижатая к ее шее, стала жесткой от непрожитых годов, изрытой следами чужой оспы.
Молодость омывала ее, разглаживала тысячи морщинок в мягкие неровности; все те, кто с безумными лицами обступал Псатму в круг, подались вперед, вжались руками во влажный пол…
Ее, избитую и измученную, переполняло божественное возлияние. Грозная богиня возвысила ее, как чашу, отлитую из золота.
Вместилище. Священный кубок. Сосуд, наполненный влагой, святее которой нет: Кровью и Семенем.
— Проклят! — выкрикнула она пронзительным, рвущим душу на части голосом певицы, высоким и звонким, да еще подогретым привычными властными нотками. Кровь ее плодородия распространялась по толпе из неиссякаемого источника, передаваясь из ладони в ладонь. Дети Ур-Матери клеймили себе щеки багровой линией ненависти…
— Проклят будь тот, кто направит слепца неверной дорогой!
Глава 10
Кондия
Посмотри на других и задумайся о грехе и глупости, которые ты увидишь. Ибо их грех — это и твой грех, а их глупость — и твоя глупость. Ищешь подлинное отражение? Вглядись в чужака, которого презираешь, а не в друга, которого любишь.
Племена 6:42. «Хроники Бивня»
Ранняя весна 19-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия
Истиульские равнины раскинулись в самом сердце Эарвы, простираясь от северных границ Хетантских гор к южным отрогам Джималети. Глядя на бесконечные степи, покрытые пучками высохшей травы, трудно было поверить, что на этих землях рождались и рушились династии, еще прежде наступления Первого Апокалипсиса и прихода шранков.
В дни Ранней Древности начался раскол между западными норсирайскими племенами, Высокими Норсираями, которые под покровительством нелюдей создали на берегах реки Аумрис первую великую человеческую цивилизацию, и их восточными родичами, Белыми Норсираями, которые сохраняли кочевые привычки отцов. Всю эту эпоху Истиульские равнины представляли собой варварские задворки земель Высоких Норсираев, народы которых расцветали и приходили в упадок вдоль великих рек запада: Трайсе, Сауглиш, Умерау и других. Племена же Белых Норсираев, которые скитались и воевали по всей территории равнин, иногда совершали набеги, иногда обменивались товарами со своими западными братьями, полюбившими ковыряться в земле, но неизменно испытывали к ним презрение. Чем меньше дорог, тем круче нравы, гласила древняя куниюрская пословица. А время от времени, объединенные под властью могучего племени или сильного вождя, они завоевывали соседние племена и территории.
К северу от Сакарпа равнины Истиули по-прежнему носили имя одного из народов-завоевателей, кондов.
По их исчезновении не осталось ничего, что хранило бы память о них: конды, как большинство степных племен, запомнились, главным образом, уничтоженным, а не созданным. Для Людей Воинства только название связывало пологие плато с легендами о былой славе кондов. Они привыкли к рассказам о пропавших народах, поскольку в их собственных землях таких историй было немало. Но к мыслям о кондах примешивалась грусть. Если в Трех Морях на смену одним народам Ранней Древности приходили другие, то конец истории буйногривых всадников-кондов был концом истории человека на этих равнинах. Свидетельством тому становились следы, которые находили айнрити: кучи высосанных костей и куски дерна, вывороченные из земли не плугом, а голодными когтями.
Следы пребывания шранков.
Войском овладела общая идея. Все думали о том, что заброшенные земли можно освободить. Чтобы продемонстрировать это, король Хога Хогрим — племянник Хоги Готъелка, овеянного славой мученика Шайме, — приказал своим тидоннцам нарубить камня из выходящей на поверхность породы для постройки огромного круга, невиданных размеров Кругораспятия, навечно вбитого в кондийскую землю. Долгобородые трудились всю ночь, их количество прирастало, по мере того как к ним присоединялись новые и новые соседи по лагерю. Рассветные лучи солнца осветили даже не кольцо, а круглую крепость, шириной в пять выстроенных в ряд боевых галер, с необработанными стенами из песчаника, высотой в три человеческих роста.
После этого сам аспект-император ходил среди измотанных усталостью людей, отпуская грехи и даруя благословение их близким на далекой родине. «Люди оставляют после себя такой след, насколько хватает им воли, — сказал он. — Да узрит мир, почему тидоннцев именуют «сынами железа».
И поход продолжился. Согласно общепризнанной военной мудрости, столь обширное войско, как Великая Ордалия, должно разделиться и двигаться отдельными колоннами. Это не только увеличивало солдатам возможность добывать пропитание, будь то дичь или трава, которой привыкли кормиться их специально выведенные выносливые пони, но и существенно повысило бы скорость передвижения. Но как ни странно, медлительность Великой Ордалии была неизбежна, по крайней мере, на этой части неблизкого пути к Голготтерату. Был план растянуть «пуповину», поставляющую продовольствие от Сакарпа до войска, настолько, насколько это было физически возможно, и совершить «Скачок», как мрачно называли его генералы аспект-императора, когда останется позади рубеж, за которым уже бессмысленно будет поддерживать контакт с Новой Империей.
Поскольку длина «пуповины» зависела от способности императорских караванов обогнать Священное Воинство, то разделение войска на быстрые, подвижные колонны лишь увеличило бы длину Скачка. Это могло иметь катастрофические последствия, если учесть потребности войска и скудные возможности для фуражировки на Истиульских равнинах. Даже если бы Воинство разбилось на сотни колонн и рассредоточилось по всей ширине равнины, это ничего бы не меняло, поскольку нельзя было положиться на то, что дичи в этих местах окажется вдоволь. Войску пришлось везти с собой припасы, достаточные, чтобы добраться до более плодородных земель, которые некогда звались Восточной Куниюрией. Там, если верить императорским следопытам, пропитания хватит, если войско рассредоточится.
Поэтому ползли вперед медленно, как все громоздкие по размеру армии, едва покрывая за день десять-пятнадцать миль. Не считая собственного количества, главным источником задержек были реки. И опять-таки благодаря императорским следопытам, каждая водная преграда была тщательно нанесена на карты еще за несколько лет до похода. Тем, кто собирал Священное воинство, не только необходимо было знать, где находятся сами места переправ, им надо было знать состояние этих переправ в различные времена года и в различную погоду. Одна вздувшаяся река могла бы приблизить конец света, если бы помешала Священному Воинству достичь Голготтерата до наступления зимы.
Но даже будучи нанесенными на карты, броды, тем не менее, все равно оставались узкими, как бутылочное горлышко. Порой три, даже четыре дня требовалось на то, чтобы войско только перебралось с одного берега на другой, отстоящий на такое расстояние, что можно было докинуть камнем.
На советах у аспект-императора не раз говорили о том, что Консульт может придумать способ отравить реки, и тема эта становилась причиной постоянной тревоги, а то и неприкрытого страха. Больше беспокоила только угроза полного истребления дичи вдоль пути продвижения войска. Как ветераны Первой Священной войны, оба экзальт-генерала Ордалии, король Саубон и король Пройас, были не понаслышке знакомы с катастрофическими последствиями нехватки воды. Жажда, подобно голоду и болезням, вела к уязвимости войска, возраставшей в пропорции к его численности. Недостаток воды мог привести на край гибели за какие-то несколько дней самую лучшую армию.
Но среди простых солдат отсутствие шранков было единственной тревогой, обсуждавшейся у вечерних костров, и не потому, что ждали каких-то хитростей — какая уловка могла застать врасплох их священного аспект-императора? — но потому, что им не терпелось пустить в ход копья, мечи и топоры. Из уст в уста передавались рассказы о прогремевших подвигах Сибавуля те Нурваля, чьи копейщики-кепалорцы настигли несколько спасавшихся бегством шранкских кланов. Похожие легенды рассказывались о генерале Халасе Сиройоне и его фамирцах и о генерале Инрилиле аб Синганъехой и его закованных в сталь эумарнских рыцарях. Но сказки лишь распаляли жажду крови и боролись с однообразием и скукой похода. Люди жаловались, как обычно жалуются солдаты, на еду, на отсутствие женщин, на неровную землю, на которой приходится спать, но никогда не забывали о своей священной миссии. Они шли спасать мир, что для большинства из них означало спасать своих жен, детей, родителей и свою землю. Они шли, чтобы не допустить Второго Апокалипсиса.