Остальные могли лишь гадать относительно истинного размаха репрессий. Например, по мнению Ульриха фон Хасселя, в мае 1943 г. в результате отравления газом погибли 100 000 евреев. Основываясь на похвальбе одного эсэсовца, будто в Освенциме еженедельно уничтожались 2000 человек, Рут Андреас‑Фридрих подсчитала, что только в одном лагере убивали 100 000 евреев в год. К тому времени когда в июле 1944 г. девяносто шесть евреев с маленького греческого островка Кос на пароме перевезли на континент и отправили в Освенцим, редко у кого остались сомнения: цель операции – найти и уничтожить всех евреев в Европе[530].
Хотя знание распространялось, оно не приводило к автоматическому поднятию вопроса о моральной ответственности, для чего понадобился бы хороший глоток кислорода широкого обсуждения. С осени 1941 г. утверждавший, будто «соотечественники» активно поддерживают клеймение евреев звездой и их депортацию, Геббельс скоро заметил, что, перенося тему в публичное поле, СМИ создают пространство для дискуссий и несогласия. Главный пропагандист отреагировал снижением накала антисемитской кампании в целом. Точно так же он некогда устранился от конфронтации с немцами по поводу «акций эвтаназии» и остановил все резкие попытки выступать в подобном ключе, избрав вместо этого подход «тонкого рекламирования», скажем, через популяризацию целесообразности помощи в добровольном уходе из жизни смертельно больной пациентки из фильма «Я обвиняю». Принципиальное различие состояло в том, что картина Либенайнера задумывалась как средство подхлестнуть общенациональную дискуссию с целью примирения общественного мнения с целенаправленной зачисткой психиатрических лечебниц в Германии. В описываемом же случае пропагандистская тактика подачи «еврейского вопроса» намеренно звучала негромко: посредством намеков и слухов умы народа обрабатывались ради их успокоения исподволь. На этот раз, особенно благодаря молчанию церкви, у населения не складывалось четкое, основанное на моральном факторе мнение за или против «окончательного решения».
|
До известной степени подход Геббельса себя оправдывал. Как клеймение евреев, так и их депортации сделались вещами необратимыми, символическими актами, и они меняли отношение публики пусть медленно, но фундаментально. Осенью 1941 г. отмечалось полным‑полно случаев, когда немцы поднимались с мест в трамваях и поездах, предлагая сесть пожилым евреям. Год спустя подобные поступки стали куда более редкими и к тому же чреватыми скандалами. В октябре 1942 г. молодая немка встала в трамвае в Штутгарте, чтобы уступить место пожилой еврейке с распухшей ногой, чем вызвала гнев прочих пассажиров. «Вон! – зазвучал злобный хор. – Где твое достоинство?!» Водитель остановил трамвай и велел обеим женщинам выйти. В Мюнстере журналист Паульхайнц Ванцен связывал ужесточение отношения к евреям с кризисом, охватившим Восточный фронт зимой 1941/42 г.[531].
Существовал и еще один аспект, способствовавший молчанию публики: людям становилось все труднее озвучивать моральное беспокойство даже перед самими собой. Учитель из Золингена Август Тёппервин впервые услышал о массовых расстрелах евреев в Польше в декабре 1939 г., снова отметив подобный факт в мае 1940 г. В мае 1942 г. его отправили в помощь начальству лагеря военнопленных в Белоруссии, и не прошло полутора месяцев, как он снова заговорил о массовых казнях: «В нашем селе расстреляли 300 евреев. Обоего пола, всех возрастных групп. Людям велели снимать верхнюю одежду (совершенно ясно, чтобы раздать ее оставшимся жителям села) и убивали из пистолетов. Братские могилы на местном еврейском кладбище». Позднее Тёппервина перевели на Украину, где он опять упоминал о местах массовых убийств, и все же привыкшему к анализу событий преподавателю потребовались еще почти полтора года, прежде чем он окончательно уяснил для себя значение всей этой информации. Только в ноябре 1943 г. он написал в дневнике, что немцы стремятся уничтожить не тех евреев, что сражаются против них, а весь народ как таковой. Толчком к подобному крику души послужил разговор с одним солдатом, от которого Тёппервин «услышал отвратительные, но, по‑видимому, верные подробности о том, как уничтожали евреев (от детей до стариков) в Литве». Похоже, Август Тёппервин нуждался в стимуле – пусть и в виде личной беседы, – чтобы связать воедино и без того известные ему вещи. Но он не пошел дальше по цепочке мыслей; по всей видимости, протестант и автор дневников, многие записи которого из раза в раз отражают метафизическое значение войны, не мог вынести выводов, следовавших из признания очевидных фактов[532].
|
Для немецких граждан, не принадлежавших к еврейской нации, и большинства европейцев, живших под немецкой оккупацией, депортация и убийство евреев не являлись чем‑то тайным или особенно значимым. Для евреев, очутившихся в ловушке в оккупированной Европе, – зарегистрированных и помеченных особыми знаками на западе, помещенных в гетто на востоке, – центральным фактором выступала их собственная роль жертв. В праздник Судного дня 1942 г., когда Виктор Клемперер и его жена прощались с последними двадцатью шестью «стариками», сидевшими в ожидании депортации в здании еврейской общины Дрездена, говорили они, вне всякого сомнения, о наиболее значимом для них всех в тот час моменте: «Настроения всего еврейства без исключения здесь одни и те же: ужасный конец неизбежен. Они [нацисты] погибнут, но, по всей вероятности, скорее всего, у них хватит времени перед этим уничтожить нас». Это ощущение надвигающегося рока – обреченности общей и личной – оставалось базовым при реакции Клемперера на любые новости до окончания войны[533].
|
Ключевая асимметрия между еврейским и немецким взглядами на вещи заключается в следующем: для евреев их неизбежное уничтожение формировало способ понимания ими всех прочих аспектов войны; для немцев война оформляла их понимание и реакцию на убийство евреев. Не знания о событиях разделяли их, но точка зрения на них, обусловленная огромным несходством их сил и способности сопереживать[534].
Поскольку германские СМИ лишь намекали людям на хорошо известное, слухи принимали все более причудливую окраску. В ноябре 1942 г. Гиммлера очень неприятно поразили всерьез высказанные в прессе утверждения рабби Стивена Вайза из Америки о том, будто тела евреев перерабатываются в удобрения и мыло. Глава СС тотчас отдал распоряжение шефу гестапо разобраться в вопросе и доложить с полной уверенностью, что трупы не утилизируются никак иначе, а только сжигаются или закапываются. К тому времени слух, дошедший до Вайза через его информатора в швейцарском раввинате, уже жил отдельной жизнью. Другие по‑своему расшифровывали выдавленную на кусках мыла аббревиатуру RIF, трансформируя ее в RJF и прозрачно намекая на то, что вполне невинное Reichsstelle für industrielle Fette (Государственное управление по снабжению промышленным жиром) означает на деле Rein judisches Fett («чистый еврейский жир»)[535].
Подобные слухи, возможно, уходили корнями во времена Первой мировой, когда британская пропаганда утверждала, будто на немецких «фабриках трупов» перерабатывают погибших в боях солдат в глицерин и прочие продукты. Как и слухи о массовых убийствах электричеством в специальных лагерях, откуда поезда возвращаются пустыми, ложные и действительные подробности сливались воедино, способствуя ширившемуся ощущению проведения не имевшей прежде аналогов операции промышленного размаха. Похоронный юмор в особенности способствовал процессам усвоения и привыкания к ненормальности происходящего без полного принятия его как собственно факта. За счет легкомысленных ремарок люди старались переместить очевидное из реальности в область абсурда, если уж не притупить глубокое чувство внутреннего беспокойства.
На протяжении 1942 и 1943 гг. те немногие оставшиеся в рейхе евреи пребывали в еще большей изоляции, чем когда‑либо прежде. Сегрегация на работе от «арийских» коллег, запрет на походы в магазины в удобное для всех время и вынужденное переселение в «еврейские» дома гарантировали, что евреи и неевреи почти совсем утратили точки для пересечения. Обратившаяся в католичество Эрна Беккер Коген оказалась вынужденной покинуть церковный хор из‑за нежелания остальных его участников петь вместе с ней. Даже причащение превратилось в проблему, так как другие прихожане отказывались опускаться на колени рядом с евреями да и некоторые из священников избегали контактов. С введением желтой звезды кардинал Бертрам в письме кардиналу Фаульгаберу заявил, что у церкви есть куда более насущные вопросы, чем принявшие христианство евреи; словом, решения отдавались на откуп отдельным епархиям[536].
У протестантов только небольшие отделения Исповедующей церкви подтвердили право прихожан еврейской национальности посещать службы вместе с другими христианами, и Теофил Вурм, епископ Вюртемберга, направил несколько частных писем в адрес нацистского руководства в защиту 1100 евреев‑христиан в своем диоцезе. В ноябре 1941 г. Геббельс читал одно из его посланий с предостережением, что меры против «неарийцев» играют на руку «Рузвельту и его сообщникам»; по всей вероятности, не забыв о слабых, но озвученных протестах Вурма против медицинских убийств, Геббельс усмотрел в епископе протестантский вариант Галена и подытожил: «Его письмо отправляется в корзину для бумаг». Другие личные обращения Вурма имели не больше успеха. В конечном счете шеф Имперской канцелярии Ламмерс от руки написал епископу записку, в которой велел «оставаться в установленных для вашей профессии границах и воздерживаться от заявлений по общим политическим вопросам». Вурм отступил. Нельзя не упомянуть еще двух протестантских епископов – Майзера в Баварии и Мараренса в Ганновере, державшихся особняком от неприкрыто нацистского и конформистского немецкого христианства. Однако ни один из них не последовал примеру Вурма. Даже если они и чурались маниакального расового антисемитизма нацистов, все три упомянутых выше епископа, как большинство протестантских пасторов вообще, оставались глубоко консервативными националистами и фактически поборниками антисемитизма, но несколько иного толка. Они по‑прежнему связывали евреев с «безбожной» Веймарской республикой и считали меры нацистов по сокращению их влияния и «ариизацию» собственности вполне законными. Исповедующая церковь вообще не выступала против депортаций[537].
Если взять противоположный край протестантского спектра, члены Христианской церкви Германии наперегонки бросились клясться, что «разорвали все возможные узы общности с евреями‑христианами» и деятельно поддерживали гонения на евреев. 17 декабря 1941 г. лидеры Христианской церкви Германии из Мекленбурга, Шлезвиг‑Гольштейна, Любека, Саксонии, Гессен‑Нассау и Тюрингии потребовали «изгнать евреев с немецкой земли» и вновь подтвердили, что «христиане еврейской национальности не имеют права принадлежать к церкви». Франц Тюгель, епископ Гамбурга, вступил в партию в 1931 г. и превратился в ведущего оратора на областных собраниях. И хотя к 1935 г. он начал дистанцироваться от Христианской церкви Германии, в качестве реакции на высылку евреев в ноябре Тюгель напомнил читателям:
«Я призывал уже во времена инфляции к тому, чтобы быстро положить конец безжалостной эксплуатации миллионов бережливых и тяжело работающих немцев; нужно закрыть банки и повесить еврейских биржевых спекулянтов… Я не несу ответственности за протестантов еврейской расы, ибо крещеные только в редких случаях члены нашей общины. И если им сегодня лежит путь в гетто, пусть они станут там миссионерами».
За два дня до Рождества 1941 г. протестантская церковная канцелярия направила провинциальным приходам письма с открытым призывом к «высшим властям принять пристойные меры для отделения крещеных неарийцев от духовной жизни немецких прихожан»[538]. В берлинском Николасзее в день Рождества 1941 г. Йохен Клеппер не обнаружил «среди присутствовавших на службе ни одного еврея со звездой». Благодаря «арийскому» мужу его жена Иоганна освобождалась от ношения звезды, но послабление не распространялось на ее дочь Ренату, которая не осмелилась пойти в церковь вместе с матерью и отчимом. На протяжении службы Йохена и Иоганну поглощало «беспокойство, что нам не позволят принять причастие». Двумя месяцами ранее Клепперу пришлось вернуться в Берлин – его внезапно выгнали из вермахта из‑за брака с еврейкой. В сентябре 1939 г. он пребывал в убеждении, что Германия ведет справедливую войну ради национальной самозащиты, но боялся за судьбу Иоганны и Ренаты. Не сомневавшийся в предстоящем ужесточении гонений против евреев из‑за войны, он терзался виной, что отговорил их от эмиграции в Англию, пока была возможность. С началом депортации наступил момент для воплощения в жизнь его худших страхов[539].
В отчаянии Клеппер попытался ухватиться за оставшиеся связи среди политической верхушки и в марте 1942 г. отправил последние экземпляры отредактированной коллекции писем прусского «солдатского короля» Фридриха Вильгельма I министру внутренних дел Вильгельму Фрику как очень уместный подарок на день рождения, а заодно и в качестве напоминания об обещании Фрика помочь Ренате обойти общий запрет на выезд евреев в эмиграцию, введенный в октябре 1941 г. Прошло несколько месяцев, прежде чем Клеппер сумел выбить для Ренаты визу в нейтральную Швецию. В конечном итоге 5 декабря 1942 г. Клеппер получил ее и тотчас связался с британской миссией в Стокгольме в расчете на помощь квакеров Ренате в воссоединении с сестрой Бригиттой в Англии. К тому же он обратился к Фрику за необходимой выездной визой. Министр внутренних дел согласился принять его, от обещания не отрекся и продемонстрировал готовность посодействовать. Прямо в присутствии Клеппера он запустил в действие механизм для получения разрешения от Главного управления имперской безопасности. Окрыленный и встревоженный одновременно, Клеппер спросил хозяина кабинета, не поможет ли он уехать и жене. Явно возбужденный Фрик принялся измерять пол шагами, объясняя посетителю, что даже он более не властен защитить какого‑то отдельного еврея. «Такие вещи по самой своей природе нельзя удержать в тайне. Дойдет до ушей фюрера, и будет большой шум». Фрик попробовал успокоить Клеппера, напомнив, что пока его жена под защитой брака с арийцем, но не стал скрывать: «Предпринимаются попытки введения принудительных разводов, после чего следует немедленная депортация еврейского партнера»[540].
Фрик мог только пообещать использовать все свое влияние в СД. В результате на следующий день Клеппера удостоил аудиенции шеф еврейского отдела Адольф Эйхманн. Предупредив о необходимости держать язык за зубами, Эйхманн сказал следующее: «Я не говорю окончательно “да”. Но думаю, что получится». Когда же Клеппер снова завел речь о жене, Эйхманн ответил категорически: «Совместную эмиграцию не разрешат». Клеппера пригласили прийти вновь завтра во второй половине дня для окончательного ответа по делу Ренаты. На этой встрече с Эйхманном 10 декабря Клеппер узнал, что визу Ренате завернули. Йохен, Иоганна и Рената решились найти собственный выход: «Сегодня вечером мы уйдем навсегда». Они поставили на кухне картину с изображением воздевающего руку в благословении Христа, закрыли дверь, открутили конфорки плиты, легли на пол так, чтобы видеть картину и друг друга, и стали ждать, когда снотворное и газ сделают свое дело[541].
Режим отказался от принудительного расторжения браков между евреями и христианами, что в итоге сохранило жить Виктору Клемпереру. Однако признаки грядущих мер давали о себе знать. В марте 1943 г. в Берлине задержали 1800 мужчин еврейской национальности, женатых на «арийках». На протяжении следующей недели женщины толпились около здания на Розенштрассе, где те содержались, и скандировали: «Верните нам мужей!» – до тех пор, пока гестапо их не выпустило[542].
В Берлине некоторые попрятались – менее 10 % из 70 000 евреев, остававшихся в столице к началу депортаций. Уцелевшие после большой волны «переселения» рассчитывали выкрутиться за счет привилегий и прав на льготы. Надежда рухнула 27 февраля 1943 г., когда задержали 8000 евреев, работавших на оборонных предприятиях города. Оставалось только попробовать залечь на дно. Ирма Зимон, предупрежденная за день до начала «заводской акции», не пошла на Siemens, а осталась дома с мужем и 19‑тилетним сыном Фрицем. Муж Ирмы, ветеринар, заготовил склянки с синильной кислотой, чтобы покончить с собой. Ирма вышла на улицу с чемоданом и зашагала по Лертерштрассе в надежде на спасение. Невероятно, но она нашла его благодаря симпатизировавшим коммунистам братьям Коссманн, сапожнику и кузнецу средних лет. Они спрятали трех евреев. Паре пришлось разделиться – муж обрел убежище у сапожника, а сама Ирма с Фрицем – у кузнеца. Поскольку Фриц по возрасту подлежал призыву в армию, он поначалу прикинулся не годным к службе. Когда маскировка себя изжила, парень «вернулся в свою часть» – затаился в темном и холодном сарае Коссманна, где тот кормил его и выносил фекалии и мочу, не привлекая ничьего внимания. Фриц провел там два года. Ирма носила черную вдовью вуаль, а в качестве информационного прикрытия использовала историю о романтических отношениях с Августом Коссманном – сказку, которая на протяжении 1943 г. сделалась былью. Как ни удивительно, но братья Коссманн умудрились успешно прятать семейство Зимонов до окончания войны, делясь скудными пайками, а Августу приходилось подрабатывать у местных крестьян, чтобы иметь возможность с помощью продуктовых подношений усыплять подозрительность смотрящего по дому[543].
1400 сумевших спрятаться берлинских евреев постоянно нуждались в помощи. Часто им содействовали те, кто уже обращался к услугам тайной сети и поднаторел в искусстве ускользания от всевидящего ока гестапо. Выросший в Берлине сын австрийцев – отца‑еврея и принявшей иудаизм матери, – Герхард Бек в первый раз избежал высылки благодаря протестам на Розенштрассе. Очутившись на свободе, Герхард помог прятаться другим через подпольщиков‑сионистов и благодаря своеобразной организации, сколоченной его «арийскими» друзьями из числа лиц нетрадиционной ориентации. Стремясь избежать социальной дискриминации, гомофобии и полицейского преследования, гомосексуалы, подпадавшие под 175‑ю статью германского уголовного кодекса, поднаторели в искусстве сокрытия сексуальной жизни от властей. Первой провалилась еврейская сеть Герхарда, выданная в начале 1945 г. гестапо стукачом‑евреем[544].
Марианна Штраус в Эссене ушла в бега, когда в октябре 1943 г. выслали остальных членов семьи. Спасенной усилиями небольшого круга социалистов из сообщества Бунд, ей приходилось перемещаться с квартиры на квартиру, мотаясь по всей Германии сначала между Брауншвейгом и Гёттингеном, а потом между Вупперталем, Мюльхаймом, Эссеном, Буршайдом и Ремшайдом. На протяжении следующих двух лет она предприняла от тридцати до пятидесяти поездок, каждая из которых служила до той или иной степени тестом на ее способность уцелеть. Не имея никаких документов, кроме почтового удостоверения, она должна была находиться в постоянной готовности к любой проверке. Когда полиция приходила проверять паспорта, Марианна спокойно вставала и, не привлекая внимания, тихонько продвигалась дальше в надежде успеть выйти на следующей станции, прежде чем придется предъявлять документы. Каждому из принимавших ее приходилось придумывать историю о приезде родственницы из другого города или объяснять, почему она не работает, тем, что она молодая мать – для этого брали напрокат дитя у какого‑нибудь из местных членов Бунда. При наличии столь многих контактов даже преданные друг другу активисты постоянно ходили по лезвию ножа – их действия сами по себе способствовали накапливанию своего рода суммы обстоятельств для будущего провала. Как бы то ни было, от обнаружения гестапо их до известной степени спасал социалистический утопизм, не выглядевший со стороны политическим. Члены Бунда купили несколько домов с целью попробовать жить обществом – коммуной, а многие к тому же занимались современными танцами. И те и другие устремления проистекали из движения по «реформированию жизни», популярного в 1920‑х гг., поэтому в тайной полиции попросту не усматривали за таким фасадом политическое сообщество. Убежденные социалисты и антифашисты, члены Бунда видели в Марианне свою – скорее немку, чем еврейку. Как социал‑революционеры они ждали поражения Германии – такая политическая позиция ставила их особняком по отношению ко всем прочим, кто отваживался спасать евреев[545].
В числе самых разных людей, помогавших евреям скрываться, в конечном счете оказался и Вильм Хозенфельд. Очутившись в Польше в сентябре 1939 г., он испытал шок от жестокого обращения с местными со стороны новых немецких господ и решил следовать велению совести. На первых порах он содействовал польским католикам. С началом ликвидации варшавского гетто летом 1942 г. Хозенфельд услышал о том, будто евреев истребляют электричеством. В первых числах сентября он уточнил информацию: как выяснялось, лагерь назывался «Триплинка», а евреев в нем травили газом, после чего хоронили в общих могилах. Поначалу Хозенфельд не поверил, что немцы способны творить такое, но по мере накопления очевидных данных сомнений не осталось, и он испытывал все больший стыд. Он взялся перечитывать мистика XV века Фому Кемпийского, спрашивая себя, а не для того ли Бог позволил человечеству впасть в заблуждения, чтобы вернуть его на праведный путь своей проповедью «Возлюби ближнего своего»[546].
25 сентября 1942 г., через четыре дня после отправки последнего эшелона из гетто в Треблинку, Хозенфельд присутствовал на обеде, где среди прочих находился штурмбаннфюрер СС доктор Герхард Штрабенов и его одетая с иголочки любовница; как почти не сомневался Хозенфельд, ее костюм и украшения происходили из награбленного в гетто. Расслабившись во время пирушки, Штрабенов похвалялся властью, выставляя себя «господином гетто». «Он говорит о евреях, – отмечал в дневнике Хозенфельд, – будто о муравьях и тому подобных насекомых. А о “переселении”, то есть о массовом убийстве, как об уничтожении клопов, когда проводят дезинфекцию дома». Хозенфельд поражался, как можно есть за «богато накрытым столом, тем временем как вокруг такая жуткая нищета и люди умирают с голоду. Как можно молчать? Почему никто не протестует?». Основная деятельность Хозенфельда в период большой депортации из Варшавы сосредоточивалась на спортивных мероприятиях школы, которой он занимался по поручению вермахта. Он организовал недельные соревнования с участием 1200 атлетов, собравшие многотысячную аудиторию, что послужило на пользу поднятию боевого духа военнослужащих, после чего Хозенфельд воспользовался честно заслуженной неделей отпуска и провел ее с женой в Берлине[547].
В отличие от немногих тайных социалистов, Хозенфельд не заботился о каких‑то предупредительных мерах по обеспечению собственной безопасности, не скрывая владевших им настроений от коллег‑офицеров. Несмотря на неприятие массовых убийств и все возраставшую склонность уравнивать нацистов, в партии которых состоял с 1935 г., с большевиками, он совершенно не рассматривал себя ни в качестве заговорщика против диктаторского режима, ни как предателя дела немцев. Скорее он решил для себя: «Национал‑социалистическая идея… терпима только потому, что в настоящий момент является меньшим из двух зол. Большее – поражение в войне». Снимая груз с души в нескольких письмах к сыну Гельмуту, служившему тогда на Восточном фронте, Хозенфельд говорил ему, что способность к приспособлению у немецких солдат, продемонстрированная повсюду, от Северной Африки до арктических широт, «наполняет любого гордостью от принадлежности к этой нации. Можно не соглашаться с тем или этим, – добавлял он, несомненно имея в виду акции против евреев, – но внутренние связи с существом своего народа заставляют человека не замечать недостатки»[548].
Прошло еще восемь месяцев, прежде чем Вильм Хозенфельд сделал следующий шаг и приютил двух евреев в спортивной школе вермахта, находившейся под его началом. А тем временем немцы подавили восстание в гетто, и все оставшиеся в городе евреи находились в подполье. Один из них, Леон Варм‑Варшиньский, выбрался из теплушки состава, отправлявшегося в Треблинку, и Хозенфельд с готовностью принял его как польского рабочего. Для учителя католического колледжа Вильма Хозенфельда – ветерана Первой мировой, бывшего одно время штурмовиком, – помощь двум евреям в сокрытии их личностей в Варшаве являлась естественной реакцией – деянием, продиктованным совестью. Однако это не стало вызовом его патриотизму, а уж тем более не заставило Хозенфельда желать поражения Германии, что одно лишь и могло стать гарантией выживания того же Варм‑Варшиньского[549].
Немногие чувствовали в себе готовность пойти так же далеко, как Хозенфельд. Для Урсулы фон Кардорфф, молодой журналистки из Deutsche Allgemeine Zeitung, помощь евреям началась с личной встречи. В вечерних сумерках ноября 1942 г. кто‑то нажал кнопку дверного звонка, она открыла и в тусклом свете подъезда увидела на одежде у обоих незваных гостей желтую звезду. По их словам, они приехали из Бреслау с картиной ее отца, известного художника‑академиста, которую теперь хотели бы продать автору. «Мы дали им какой‑то еды, и они немного оттаяли, – вспоминала в дневнике Кардорфф. – Не поддается описанию то, через что проходят эти люди. Они хотят затаиться, прежде чем их поймают, живут точно разбомбленные беженцы из Рейнской области». Отец выкупил у них свою картину, но, как считала молодая журналистка, гостям требовалась не только «материальная помощь, но и поддержка». Разок оказать содействие, поддержать – это одно дело, но готовности сделать большее Кардорффы не испытывали[550].
Как журналист Урсула занималась в газете культурным обозрением. Готовя рождественские посылки воевавшим в тот момент на Кавказе брату и жениху, она решила сделать им сюрприз – вложить в блоки сигарет свои снимки рядом с открытками. Сколько бы ни хотела она помочь евреям выжить, она не желала Германии проигрыша в войне. В новогоднем приложении к газете, посвященном культуре, Урсула смонтировала страницу из фотографий с разных мест сражений от СССР с его снегами до Северной Африки, прокомментировав визуальными материалами тему «Немецкий солдат на боевом посту». Говоря об уходящем годе, она отметила в дневнике, что по сравнению с бомбежками и карточной системой, когда дело доходит до «истребления евреев, в подавляющем большинстве массы [населения] индифферентны или даже одобряют его»[551].
Постепенно депортации и широкомасштабное уничтожение сделались достоянием прошлого. К лету 1943 г. особые отряды эксгумировали и предали сожжению трупы умерщвленных газом в Треблинке, Собиборе и Белжеце, и на протяжении нескольких следующих месяцев эти три лагеря подверглись ликвидации. Даже выкапывание и сжигание тел людей, расстрелянных в Галиции и на Украине, не осталось тайной для населения на внутреннем фронте. Муниципальные работники в рейхе занялись устранением потерявших смысл вывесок и объявлений, запрещавших евреям вход в публичные библиотеки, плавательные бассейны и парки[552].