Чтобы заставить русских говорить, их без еды и воды привязывали к столбам, оставляя стоять около ротной кухни на всю ночь. Один пленный с выбитым в перестрелке с немецким патрулем глазом не выдержал мучений и отвел полицейскую роту в село, где скрывались партизаны. Однако немецкий капитан оказался слишком неподготовленным, не сообразив окружить населенный пункт полностью, и Герман видел, как дюжина партизан утекла в относительно безопасный для себя лес. Войдя в село, немецкие полицейские принялись развешивать плакаты с уверениями, что немцы пришли не как завоеватели, а как освободители: «За мародерство – расстрел». Это как будто заставило селян поверить чужакам, и одна женщина поставила на огонь большой чугунок с яйцами на всю роту, тем временем прочие принесли крынки молока и соленые огурцы. Несмотря на ободряющие плакаты, капитан прогулялся по избам, не отказав себе в удовольствии разжиться патефоном, мол, «искал такой целую вечность», а заодно прихватил рулон ткани. Герман Гишен опасался, что такой резкий контраст между обещаниями на плакатах и поведением руководства бросит на него неприглядную тень, но все‑таки продолжал гордиться своей миссией и полагал, будто их и дальше станут приветствовать с восторгом: «Народ так запуган и порабощен… что радуется избавлению… и в самом деле видит в нас настоящих освободителей»[357].
Вскоре после начала кампании в СССР Гишен рассказал домашним о виденной им «женщине с пушкой»: «Личность лет двадцати, темная и отталкивающая, в военной форме и в сапогах… Ужасно, что женщины доходят до такого». Он не сомневался, когда писал домой, что сослуживцы расстреляют ее; один из них, бывший парикмахер, успел превратиться в «эксперта по убийствам». Они сфотографировали женщину. Как некое коммунистическое извращение, противное естественной женской природе домохозяйки, военнослужащие женщины в Красной армии выступали словно наглядным примером жестокой, необузданной женщины степей и поражали немцев. Уже в июле в новостном ролике, скользя по колоннам советских пленных, объектив выхватил лежавшую на земле русскую женщину – «большевичку с огнестрельным оружием в военной форме», как подчеркнул голос за кадром. Именно на ней, а не на других военнопленных, пусть и таких, в ком просматривались «азиатские» черты, сосредоточилось основное внимание – зрительская аудитория немецких кинотеатров так живо обсуждала ее потом. Приговор звучал обычно так: «Подобные существа не имеют права на жизнь»[358].
|
Герман Гишен вовсе не был жестоким человеком с садистскими наклонностями. На самом деле его скорее можно назвать довольно щепетильным. Ему удавалось избегать присутствия на казнях на протяжении первых четырех месяцев участия в кампании, хотя он передавал Ганне подробности, полученные от товарищей. Осознавая собственные слабости, он с восхищением описывал жене подвиги одного из солдат, «любителя побаловаться пистолетом», застрелившего трех гражданских на виду у всей роты. Когда Гишен наконец увидел казнь, его поразило то, как стояли жертвы – в полный рост и прямые, точно деревья. «Все происходило очень быстро, – рассказывал он. – Мы посмотрели спектакль, а потом вернулись к работе, точно ничего и не случилось». Далее следовали обычные оправдания: «Партизаны – враги и негодяи, они должны исчезнуть». Прошло еще четыре недели, и он уже акклиматизировался достаточно для того, чтобы снимать казнь восьмерых партизан[359].
|
Люди вроде Гишена, с одобрением писавшие об убийствах евреев, цитируя нацистские лозунги в письмах к семье, похоже, все‑таки составляли незначительное меньшинство. Изучение писем немецких солдат показывает, что упоминание евреев либо вовсе отсутствует, либо проскальзывает мимоходом – о еврейских гетто, принудительном труде и конфискациях имущества если и говорится, то между прочим. В письмах к домашним Гельмут Паулюс вообще молчит о подобных вещах. Один‑единственный раз во всей тысяче уцелевших писем к респектабельной семье отца‑врача в Пфорцхайме Гельмут касается темы евреев в первую неделю кампании, когда отмечает, что 28 июня 1941 г. его полк обустроил штаб на еврейском кладбище. Дальнейшая немота его на данную тему кажется слишком подозрительной или по меньшей мере неестественной[360].
Подобная неразговорчивость участников похода не мешала просачиваться в Германию вестям о событиях на востоке. Умолчание свидетельствует о моральных границах того, что мужья решались открыть женам, а если все же делились с ними, как тот же Герман Гишен, то просили не говорить детям. Такая семейная цензура работала отлично от функционировавшей довольно поверхностно цензуры военной, сотрудники которой залезали наугад в дивизионные мешки с почтой, вымарывали какие‑то выдержки из писем и ежемесячно отсылали куда следует рапорты о состоянии боевого духа личного состава, помогая командирам инструктировать солдат о том, что нужно, а чего не нужно рассказывать близким на внутреннем фронте. Но новости утекали, точно песок сквозь пальцы, разносимые солдатами, возвращавшимися домой в отпуск; играли свою роль слухи и фотопленки со снимками, которые отсылались с фронта в рейх для проявки. Солдаты, офицеры, даже полицейские чиновники, проезжая по Германии, зачастую довольно откровенно беседовали с незнакомцами в поездах. Тем летом описания массовых расстрелов даже попали в сборник солдатских писем, напечатанный по заказу Министерства пропаганды[361].
|
На Восточном фронте солдаты по‑разному привыкали к массовым убийствам. Включались личные моральные и психологические заслонки и механизмы блокировки от воздействия происходящего вокруг. Отдельным личностям и малым подразделениям выпадала разная судьба – кому‑то доставалось больше, кому‑то меньше того или иного опыта. Тут встречались всевозможные варианты, особенно если сравнивать фронт и тыл. На передовой в механизированных частях, как формирование того же Фрица Фарнбахера, случались выборочные убийства комиссаров и военнопленных еврейской национальности; горели деревни и села, но все пролетало мимоходом – очень скоро часть вновь приходила в движение и шла дальше. Такие как Гельмут Паулюс, Вильгельм Мольденхауер и Ганс Альбринг, следовавшие за авангардом или дислоцированные в тылу, видели больше. В преддверии вторжения командир 43‑го армейского корпуса генерал Готхард Хейнрици, истово верующий лютеранин, выполнял приказы об уничтожении «еврейских комиссаров», полагая, будто фронт окажется лучше защищен свирепствующим в тылу «превентивным террором». Именно там, в отдалении от передовой, бушевали вакханалии массовых убийств[362].
Когда 221‑я дивизия безопасности утром 27 июня 1941 г. занимала Белосток, пустынные улицы встречали оккупантов полным молчанием. Как следует нагрузившись спиртным, пятьсот солдат 309‑го батальона полиции принялись наугад палить по окнам, потом согнали сотни мужчин‑евреев в синагогу и подпалили ее. Огонь распространился на другие здания, вследствие чего выгорела значительная часть городского центра. Некоторые офицеры вермахта вмешались, спеша остановить произвол и насилие, а дивизионный командир генерал Иоганн Пфлюгбайль сильно разозлился, поскольку командир полицейского батальона напился и не смог отрапортовать как положено. Однако Пфлюгбайль совершенно четко продемонстрировал свои симпатии. Когда несколько евреев бросились перед ним на землю с мольбой о защите, а один из полицейских расстегнул штаны и помочился на них, генерал Пфлюгбайль попросту удалился. Впоследствии он попытался выставить в лучшем свете причины резни 2000 евреев и произвел награждение некоторых полицейских[363].
Расовое насилие часто приобретало еще и сексуальную составляющую. 29 июня немецкие войска вступили в столицу Латвии Ригу, и один очевидец сообщал, что офицеры полка из Баден‑Вюртемберга тотчас устроили попойку, на которую «силком пригнали несколько десятков еврейских девушек, заставили раздеться догола и в таком виде петь и плясать. Многие из несчастных женщин, – продолжал он, – были изнасилованы, а потом выведены во внутренний двор и застрелены». Свободные от жесткого контроля, введенного для них в оккупированной Западной Европе, солдаты на Восточном фронте могли – и совершали – безудержное сексуальное насилие без всяких последствий для себя[364].
Сотрудник мюнстерского управления СД, находившийся в контакте с Паульхайнцем Ванценом, Карл Егер и в самом деле отправился в командировку неспроста, как правильно предполагал журналист в июне 1941 г. По прибытии в Гумбиннен в Восточной Пруссии Егер поступил в состав эсэсовской айнзацгруппы «A», действовавшей в подчинении у бригадефюрера СС доктора Франца Вальтера Шталеккера. Егер принял под начало одну из пяти айнзацгрупп и 25 июня, следуя за войсками группы армий «Север», вступил в литовский город Каунас. Там при поощрении немцев местные националисты устраивали погромы, карая евреев за оккупацию их страны Красной армией. Только в первую ночь на улицах нашли смерть 1500 евреев, погромщики сожгли и несколько синагог. Местные женщины, наблюдавшие за резней, поднимали детей повыше, вставали на стулья и ящики, стараясь лучше рассмотреть происходящее, а немецкие солдаты спешили сделать снимки. Со 2 июля обязанности обеспечения безопасности от вермахта и литовских националистов перешли к СД, при этом многих из местных записали в отряды вооруженной вспомогательной полиции. Из‑за быстрого продвижения немцев айнзацгруппам приходилось патрулировать огромные участки территории, поэтому каждую из групп разделили на части, позволив отдельным командам действовать более или менее самостоятельно. Карл Егер, на гражданке производитель музыкальных инструментов, вел скрупулезный журнал действий подразделения, начиная с казни четырехсот шестидесяти трех евреев в одном из укрепленных фортов в округе Каунаса. К концу июля «общее сальдо» в списке Егера составило 3834 человека[365].
На исходе августа Гиммлер увеличил количество персонала из расчета на каждую айнзацгруппу, особенно в частях, действовавших в Белоруссии и на Украине – в тылу групп армий «Центр» и «Юг», где приходилось иметь дело с гораздо более крупным еврейским населением на куда более обширной площади, чем в той же Литве. Эсэсовцы в этих формированиях действовали точно так же, как айнзацгруппа «A» Шталеккера, – целью их служили не только мужчины еврейской национальности, годные по возрасту к призыву на военную службу, но и женщины и дети. Однако скоро мужчины понадобились для работы, и на Карла Егера обрушились громкие протесты со стороны немецкой гражданской администрации и вермахта с требованием пощадить 34 500 еврейских рабочих и их семьи, оставшиеся в Каунасе, Шяуляе и Вильнюсе, хотя он по‑прежнему рекомендовал подвергнуть их стерилизации. 1 декабря 1941 г. Егер составил последний отчет по деятельности его айнзацкоманды, отметив сложности организационного порядка, связанные с множеством однодневных операций, часто требовавших преодолевать 160–200 километров из Каунаса и обратно. Он со своими подчиненными вычистил местные тюрьмы, выпустив оттуда тех, кто сидел по «сомнительным обвинениям» или из‑за сведения счетов между местными. Девушек, вступивших в комсомол ради получения работы, немцы отпустили, тогда как чиновникам, которые служили коммунистам, всыпали перед расстрелом от «десяти до сорока ударов плетью». Егер торжествовал, подводя итог: «Сегодня я заявляю, что задача по решению еврейской проблемы в Литве силами EK 3 [айнзацкоманды 3] полностью выполнена». Его подчиненные убили 137 346 «евреев, евреек и еврейских детей»[366].
Несмотря на трудности в плане тылового обеспечения, продиктованные характером местности, во всем остальном дела шли как по маслу. Прежде всего возникало меньше трений между армейскими и эсэсовскими офицерами, чем в той же Польше, и напряжение создавалось только из‑за вмешательства военнослужащих армии. 20 августа солдаты 295‑й пехотной дивизии обнаружили примерно восемьдесят‑девяносто еврейских детей на втором этаже дома в украинском городе Белая Церковь, лежавших и сидевших на полу в собственных фекалиях. Взбудораженные солдаты обратились к военным капелланам за помощью. Выяснив, что родители уже казнены, подполковник Гельмут Гроскурт, офицер Генерального штаба дивизии, попытался спасти детей, выставив кордон из солдат, чтобы оградить малышей от эсэсовцев или украинских пособников немцев. Гроскурта не назовешь обычным офицером. Зимой 1939/40 г. он выступал одной из ключевых фигур по связи в штаб‑квартире Генерального штаба в Цоссене и помогал адмиралу Канарису и полковнику Гансу Остеру уговаривать Франца Гальдера возглавить заговор против Гитлера. Занимаясь вербовкой диссидентов среди военной элиты, Гроскурт собрал немало свидетельств эсэсовских зверств в Польше. В то время ни один из высокопоставленных генералов не последовал примеру Иоганнеса Бласковица, командующего войсками в Польше, и не осмелился направлять протесты в адрес Гитлера[367].
В Белой Церкви Гроскурт мог апеллировать максимум к командующему 6‑й армией, и подполковнику пришлось искать способ облечь доводы против уничтожения еврейских детей в удобоваримую для вышестоящего начальства форму. Гроскурт аргументировал свою позицию тем, что было бы гуманнее убить детей одновременно с родителями, но если этого не сделали, то надо позаботиться о малолетних. В штабе 6‑й армии фельдмаршал фон Рейхенау с раздражением отмахнулся от отчаянной просьбы Гроскурта, и через два дня эсэсовцы и их украинские пособники перестреляли детей[368].
10 октября Рейхенау прояснил вопрос, издав приказ солдатам всеми силами содействовать уничтожению евреев: «Существует по‑прежнему довольно много неопределенности в плане поведения солдат в отношении большевистской системы… Главная цель кампании против еврейско‑большевистской системы есть полное уничтожение ее войск и искоренение азиатского влияния в сфере европейской культуры. В результате солдатам приходится выполнять задачи, выходящие за привычные чисто военные рамки. В восточной области солдат не есть просто боец в соответствии с правилами войны, но борец за безжалостную расовую [völkisch] идеологию и мститель за скотские злодеяния, совершенные против германского народа и родственных ему этнических групп»[369].
Рейхенау сполна заслуживал права называться самым оголтелым нацистом среди немецких генералов. Он вступил в партию еще в 1932 г., когда военнослужащим германских вооруженных сил занятие политикой запрещалось, и буквально сдружился с Гитлером, что порой беспокоило традиционалистов среди высокопоставленных военных, включая непосредственного начальника Рейхенау, Герда фон Рунштедта. Но не в описываемом случае. Не прошло и двух суток, как Рунштедт распространил действие приказа Рейхенау на всю группу армий «Юг». Гитлер пришел в восторг от «превосходной» формулировки Рейхенау, и 28 октября Верховное главнокомандование дало распоряжение издать такие же приказы высшим военачальникам сухопутных сил; к середине ноября очередь дошла до групп армий «Центр» и «Север»[370].
В первые восемнадцать суток с начала вторжения группа армий «Центр» Федора фон Бока продвинулась на 500 километров, достигнув «окна» между реками Двина и Днепр и между городами Витебск и Орша. Далее следовал Смоленск. 10 июля войска Бока развернули штурм, в процессе чего головные части двух танковых групп начали окружение Смоленска перед лицом ожесточенного противодействия пяти советских армий. Вместо отвода войск перед соединением клешней немецкого охвата, командование Красной армии бросало вперед все новые силы для поддержания непрекращавшихся контратак. 27 июля немцы захлопнули котел, но бои продолжались – уцелевшие 300 000 советских солдат капитулировали только через пять недель. Наступавшие одержали крупную победу: Красная армия потеряла по меньшей мере 1300 танков, немцы – менее 200. Когда в конце июля танкисты Гудериана овладели переправой через Десну в Ельне, дорога на Москву лежала перед ними открытой[371].
Победа стала завершением первой фазы немецкой кампании, и строго определенных планов в отношении дальнейших действий пока не существовало[372]. Вермахт на две недели опередил Наполеона, «Великая армия» которого овладела Смоленском 18 августа 1812 г. Все генералы, от главнокомандующего сухопутными войсками Вальтера фон Браухича и начальника Генерального штаба Франца Гальдера до фронтовых командующих, таких как Бок, Гудериан и Гот, выражали желание последовать примеру французского императора и развивать натиск прямо на Москву, причем как можно скорее. Взращенные на уроках наполеоновской военной науки, обобщенных в теории стратега XIX века Карла Клаузевица, они мыслили категориями «генерального сражения», в котором нужно разом разбить и уничтожить сосредоточенные противником войска. Самым очевидным способом достигнуть желаемого стал бы штурм советской столицы. Гитлер, однако, никогда не выделял Москву в качестве главной цели кампании и на протяжении недели спорил с Гальдером относительно дальнейших действий, выдвигая экономические аргументы против доводов военных. Нацистский вождь хотел повернуть танковые дивизии в южном направлении и захватить Украину, зерно которой играло жизненно важную роль для продовольственной безопасности Германии. Кроме того, Украина служила воротами к нефтяным месторождениям Кавказа. Нефть и зерно сделали бы рейх полностью самодостаточной сверхдержавой, позволив Германии достигнуть равновесия с западноевропейскими экономиками и выдержать длительную войну на истощение с Британией и даже Соединенными Штатами[373].
18 августа, к полному разочарованию Гальдера и Бока, Гитлер сделал выбор в пользу Украины, а не Москвы, приказав круто развернуть танковую группу Гудериана в южном направлении. Позднее Гальдер называл это решение причиной итогового проигрыша в войне, но начальник Генерального штаба почему‑то не спрашивал себя, насколько верна военная догма о единственном «генеральном» сражении применительно к достижению победы в войне такого размаха. На самом деле нетривиальная – и неожиданная – директива Гитлера привела немцев к большинству их самых решительных побед в той войне[374].
Августовские дни еще дышали жарой, но ночью уже веяло холодком. Ночью 20 августа Роберт Р. видел во сне себя с женой дома, в Айхштатте. Благочестивая чета присутствовала на поминальной службе в соборе. Он привлек ее внимание к могилам: «Смотри, как их много!» Роберт преклонил колени перед алтарем и стоял так, пока кто‑то не заворчал, мол, проходи давай. Однако во время короткой перепалки он упустил из виду Марию и обнаружил вдруг, что в соборе устроили почту, где люди точно бешеные сортируют солдатскую корреспонденцию. Пока он искал Марию среди толпы прихожан, его спрашивали, правда ли, что и он тоже погиб. «Нет, – отвечал он, – я жив!» Роберт снова преклонил колени – теперь на отдельной скамье, «которую я закреплю за собой», – и вдруг поймал себя на том, что думает: «Ох, теперь мне больше не видать мою Марию». Тут товарищи растолкали Роберта – предстояло готовиться к атаке на маленький городок Почеп. Полный скверных предчувствий и страха смерти, Роберт постоянно задавался вопросом, к чему же ему привиделся такой сон. В итоге он приписал все почте, которую доставили прямо на передовые позиции. Не будучи в состоянии из‑за темноты прочитать письмо от Марии, он просто смотрел на фотографию их 2‑летнего сына Райнера и сам не заметил, как провалился в сон[375].
Когда немецкая артиллерия начала обстрел Почепа, вспугнув стаи гусей с окраин городка, Роберт прочитал письмо жены в свете наступающего утра. Просидев в окопе целый день, он взялся писать ответ Марии, но тут пришел приказ идти в атаку. Когда они приближались к населенному пункту, уже сгущались сумерки, но нервное напряжение нарастало: «Мы думаем, что, как только очутимся на окраине села, начнется встречный огонь, который всегда имеет ужасные последствия». К счастью, темнота пала быстро, скрывая передвижение немцев, попрыгавших в сточную канаву. Жуя на ходу яблоки, солдаты добрались до картофельного поля и залегли там. Тут вдруг, «пригибаясь», откуда‑то выбежал красноармеец, и один из товарищей Роберта открыл огонь. Роберт и лейтенант тотчас выскочили из окопа и бросились вперед к огороду, где какой‑то старик взмолился о пощаде. Роберт принялся утешать старика, а тот целовал ему руки и обхватывал колени. Наконец, успокоившись немного, он отвел Роберта к месту во дворе, где в яме прятались его сыновья и дочери. «Они выходят, плача от ужаса и облегчения, с совсем малыми детьми на руках. Беда какая, – написал Роберт в дневнике на следующий день. – Я говорю им, идите спокойно к себе в дом, никто не хочет его поджигать». Пара домов загорелась в ходе боя, скорее всего из‑за артиллерийских снарядов.
Продвигаясь в Почеп в одиночку, Роберт стал испытывать тревогу и беспокойство: а вдруг там остались еще обороняющиеся? Встречая целые семьи, вытаскивавшие кровати и прочее имущество на улицы, он попытался уверить их, что никто не будет жечь их дома. Он чувствовал себя крайне неловко из‑за их благодарности, когда они бросались к нему и принимались целовать руки. Одна женщина отвела его во двор, усадила за стол и предложила угоститься молоком, хлебом, топленым салом и маслом вместе с ее семьей. Она снарядила с ним продуктов для оставшихся на картофельном поле товарищей, а дети принесли солдатам воды. Когда бой закончился, бойцы танковых соединений двинулись дальше. Лежа под звездами и перебирая в памяти события дня, Роберт заплакал и так уснул. В письме к Марии на следующий день он признавался, что многим другим городкам и селам повезло куда меньше, поскольку часто они оказывались в центре перекрестного огня советской и немецкой артиллерии. Стычка под Почепом стала началом продвижения танковых частей Гудериана с севера на юг, а Роберт Р. служил в одном из головных мотопехотных полков[376].
Спустя неделю, когда колонна остановилась на ночлег под дождем, солдаты 3‑й роты по ошибке приняли товарищей Роберта за русских, те спокойно сидели, говорили и смеялись в доме, когда туда бросили гранату. Один немец погиб сразу, второй превратился в груду мяса, и взводный застрелил его, а 10‑летняя русская девочка лишилась глаза. Когда мотопехота двинулась дальше, качка в машине усыпила Роберта. И снова ему привиделась Мария: на сей раз она шла куда‑то по сельской местности. Появилась стая самолетов ВВС РККА, но Мария не замечала их, а Роберт не захотел тревожить ее. Он был в военной форме, поэтому попытался спрятаться в кустах, где его нашли и схватили за шкирку. «Офицеры допрашивают меня и приказывают увести. Я прошу разрешения попрощаться с Марией, и мне позволяют. Я обнимаю Марию и приподнимаю ее над землей и горько плачу», – нацарапал он в дневнике. Роберт проснулся, когда грузовик остановился перед перекрывшими ему дорогу бомбовой воронкой и телами мертвых лошадей. В лесопосадке слева, около разбитой техники и трупов, он увидел женскую одежду. Нашел водозащитный мешок и взял его для хранения вещей, неотвязно думая о сне и проявившихся в нем страхах[377].
Роберт Р. ненавидел войну и в дневнике тщательно день за днем фиксировал то, что хотел бы объяснить Марии по возвращении домой. Именно в нем, а не в письмах он описывал расстрелы военнопленных и поджоги домов его сослуживцами. Рассказы он откладывал «на потом, когда мы опять будем вместе». Но чем больше отвращения испытывал к войне Роберт, тем тверже убеждался, что на этот раз воевать надо до конца: он не мог допустить, чтобы его 2‑летний сын стал одним из третьего поколения, которому придется идти сражаться в России. «Нет, не должно случиться такое, чтобы Райни пришлось очутиться там, где нахожусь теперь я! – писал Роберт жене. – Нет! Нет! Лучше уж мне снова прийти сюда, лучше мне пройти через все круги ада вновь, и пусть я умру тут. Золотые локоны этого прекраснейшего малыша, чью фотографию я ношу с собой, впитали столько солнца. Спасибо тебе за него – за твой дар мне». Он уверял Марию, что его защищает их «неземная любовь, в которой есть что‑то от всей любви в мире». Таких людей, как Роберт Р., отвратительные методы ведения войны одновременно выводили из равновесия и заставляли сражаться с большей отдачей. Он не мог допустить, чтобы такая война пришла к ним домой, в Германию, а потому старался победить – победить самым решительным образом. Солдаты и их семьи отождествляли войну не с нацистским режимом, а со своей собственной ответственностью перед грядущими поколениями. Подобные вещи служили самым прочным фундаментом для патриотизма[378].
2‑я танковая армия продолжала продвигаться на юг к Украине. Пока вермахт оставался нацеленным на Москву, выдающийся на запад огромный клин советского Юго‑Западного фронта связывал силы немцев с трех сторон, угрожая превратиться в трамплин для наступления в северном направлении в тыл группе армий «Центр». Но за счет разворота на юг с самых передовых позиций на Московском (Минском) шоссе теперь, напротив, уже немецкие танки оказались в положении, из которого вклинились в тылы советских армий. Пробивавшаяся с юга 1‑я танковая армия Клейста соединилась с наступавшим с севера Гудерианом в районе Лохвица 14 сентября, окружив весь советский Юго‑Западный фронт. В 4:30 утра Вильгельм Мольденхауер улучил момент написать взволнованное письмо жене, спеша поведать ей «о новом успехе, о котором пока не говорят по понятным причинам». Следуя правилам военной предосторожности, он не упомянул о своем местонахождении, но оговорился, что слышал, как день и ночь напролет «наши грузовики вперемежку с тяжелой гусеничной техникой ревут и скрежещут по булыжникам улиц». Переполненный эмоциями, Мольденхауер с двумя товарищами отправились на поиски статуи Ленина, а потом они высмеивали революционные речи в книжном магазине[379].
Трое суток спустя, когда часть Мольденхауера продвинулась дальше в глубь Украины, его принимали в необычно чистом доме, где налили молока и предложили разделить с проживавшей там семьей обед из печеного картофеля, капусты и мяса. Когда он вернулся туда после служебных дел в 8 вечера, хозяйка опять угостила его молоком и еще свиным салом; со своей стороны, он выставил бутылку водки. На протяжении двух следующих часов, пока вся семья сидела за большим столом, он успел хорошо осмотреться в гостиной и описал ее потом в письме к жене: стол освещала керосиновая лампа, иконы в позолоченных окладах под стеклом сияли на выбеленных стенах. Мольденхауер чувствовал, что ему по‑настоящему рады. «И, по всей вероятности, по весьма веской причине, – писал он домой жене, Эрике, 17 сентября, – поскольку коммунизм вел сильную пропаганду поджигателей войны против Германии и они настрадались под советским и еврейским правлением. А теперь пришли немцы, и люди могут сами убедиться вновь и вновь, что немцы вполне приличные и очень милые ребята. Такое рушит всю вражескую пропаганду одним ударом»[380].
По мере попыток войск советского Юго‑Западного фронта вырваться из окружения немецкие танковые дивизии, закрывшие котел с восточной стороны, испытывали на себе все более сильный натиск неприятеля. 22 сентября лейтенант Фриц Фарнбахер находился на передовом наблюдательном пункте 103‑го полка самоходной артиллерии, когда раздались первые крики «Танки идут!». Один из тяжелых советских танков тут же поразил выстрелом немецкий бронетранспортер. Прячась в неглубоких ложбинках, вжимаясь лицами в землю, немцы надеялись, что танкисты их не заметят. Не будь там так опасно, Фарнбахер посмеялся бы над зрелищем игры в прятки со стальными чудовищами. Его поразила маневренность советских танков и неприятно удивила беспомощность немецких 37‑мм противотанковых пушек, без толку бивших по броневым листам. Когда танк неожиданно покатился прямо ко рву, где лежал Фарнбахер, огромная туша монстра закрыла свет. Офицер лежал и молился, чтобы танк проехал себе дальше, но одна гусеница съехала в траншею, грозя раздавить его. Изо всех сил отползая вправо, Фарнбахер сумел спастись. Еще два сантиметра – и ему отрезало бы левую ступню траком, но железо лишь подравняло край серой шинели. Небольшое столкновение обошлось немецкой части потерей восьмидесяти девяти человек убитыми и ранеными. Ущерб дивизии составил пять полевых гаубиц, три противотанковых орудия, две пехотные пушки, три станковых пулемета и два бронетранспортера, не считая ящиков с боеприпасами и другого снаряжения. Спастись батарее Фарнбахера удалось главным образом за счет способности немцев отыграть слабость техники превосходством в тактическом плане – использования радиосвязи и общевойскового взаимодействия. С помощью полевой артиллерии и люфтваффе танки противника удалось отбросить[381].
К тому моменту, когда Фарнбахер дописывал рассказ о бое в дневнике, он уже начал формировать романтизированную концепцию войны, вдохновленную предсмертным обращением одного из товарищей к командиру: «Капитан, если я вернусь, а я надеюсь – скоро, смогу я остаться солдатом?» На что офицер будто бы ответил: «Мальчик мой, конечно, ты останешься солдатом!» Воспевая смерть молодого человека в духе героизма и товарищества, которые сам надеялся найти на войне, Фарнбахер создавал одну из множества маленьких легенд, помогавших солдатам жить[382].
18 сентября пал Киев. При вступлении в город 296‑я пехотная дивизия нашла жителей обнищавшими, изголодавшимися и апатичными. Вильгельму Мольденхауеру, увидевшему лежавшего на кровати трехлетнего ребенка «неестественной наружности», с чрезвычайно тонкими ногами, вспомнились «наши пропагандистские плакаты о положении дел в Советском Союзе». Наблюдая за шествием колонны из 9000 пленных красноармейцев 20 сентября, Мольденхауер пытался осмыслить масштабы одержанной победы: «Колонна побежденных не имеет конца. Просто поразительно, что армия из такой мешанины согнанных вместе людей способна так стойко обороняться. Сработать такое может, совершенно очевидно, только под плетью комиссаров». Всего на Украине в плен попали 660 000 советских военнослужащих. Столь значительной победы немцы еще не одерживали. Однако самым волнующим сделался вопрос: «Остаемся мы здесь зимовать или нет?»[383]