Германский крестовый поход 6 глава




Но, хотя иерархическая структура мало изменилась со времен Первой мировой войны, популистский этос сделал армию другой – не той, в которой служил и воевал Эрнст Арнольд Паулюс. Гельмут превратился во «фронтовую свинью» (Frontschwein), как солдаты ласково величали себе подобных, и гордился званием закаленной в сражениях «пехтуры» – одного из Landser[456]. Какие бы сложности со старшими по званию у него ни возникали, обер‑ефрейтор Паулюс продолжал писать домой: «Я вновь счастлив иметь рядом таких товарищей, с кем через столь многое прошел»[457]. 28 марта 1942 г. – в самой низкой точке падения немецкого боевого духа на Восточном фронте – он с гордостью отправил близким довольно длинный стих, сочиненный одним из его сослуживцев в честь захвата Днепропетровска:

 

ГОРОД НА ДНЕПРЕ

 

Стоял он тут совсем недавно

И звался «город на Днепре».

Теперь везде одни руины

Дымятся черные в огне.

Он штурмом взят, и враг разбит,

Во славу нашу он горит.

 

Коль пал товарищ, не беда –

Другой придет на смену.

Разбитым будет враг всегда –

Одержим мы победу[458].

 

Оптимизм немецких солдат, питаемый ожиданием скорой победы, достиг апогея в октябре 1941 г. Когда же в ноябре продвижение замедлилось, в письмах домой уверенность звучала уже не столь бравурно. Пусть перспектива скорого окончания войны сделалась более туманной, солдатам все равно требовался какой‑то временной ориентир – скажем, год, который еще можно как‑то выдержать. Теперь никто уже не мыслил категориями вроде захвата Москвы, а вот получение отпуска превратилось в общую мечту. На протяжении ноября и даже начала декабря Верховное главнокомандование питало еще настолько непоколебимую веру в победу, что начало выводить дивизии с Восточного фронта, давая личному составу шанс «освежиться» на западе; однако скоро войска в спешном порядке пришлось перебрасывать обратно для отражения советского контрнаступления. В результате как в армии, так и на внутреннем фронте циркулировали потоки слухов об отпусках и пополнениях. Эрна Паулюс убедила себя в возможности нежданного возвращения Гельмута до такой степени, что, опасаясь, как бы он не появился ночью и не поцеловал закрытую дверь, повесила ключ с внешней стороны окна туалета на первом этаже. Гельмут питал куда меньше иллюзий: он объяснил родителям, что как неженатый молодой человек устанет ждать своей очереди. Он подтверждал, что «все разговоры крутятся вокруг еды, почты и отпусков», а в отсутствие последних приходится довольствоваться письмами[459].

Снабженческий кризис на Восточном фронте оказывал воздействие и на поступление полевой почты. Бесплатные посылки на фронт ограничили сначала двумя килограммами, а потом одним. Ближе к концу октября Эрна Паулюс отправляла сыну три таких бандероли в день: теплый свитер, зимнее белье и яблоки. Когда доставка приняла более хаотичный порядок, мать начала составлять списки посылок и просила Гельмута сообщать, что дошло. Несмотря на перебои и необходимость ждать долго, передачи из дома продолжали приходить: банки с медом и сливовым и клубничным повидлом; пара башмаков, отремонтированных заслуживающим уважения сапожником; приведенные в порядок сломанные часы; пехотная медаль и Железный крест второго класса, выданные ему в Пфорцхайме; а заодно домашнее печенье по поводу предстоящего Адвента. В начале ноября Эрна Паулюс посылала различные теплые вещи, включая кальсоны, варежки, а также шарф и сшитый ею теплый нагрудник[460].

Поток посылок и бандеролей, может, и служил дополнительным бременем для военного транспорта, особенно в свете попыток вермахта улучшить грузопотоки и сосредоточиться на доставке боеприпасов на фронт, однако дары из дома имели огромное значение для морального состояния личного состава. Гельмут высоко ценил передачи. Ему импонировала их продовольственная составляющая, особенно сливовое повидло. Мамина стряпня вносила разнообразие в монотонный рацион, состоявший из того, что положить на хлеб, «преимущественно из топленого сала да сосисок из банки», и добавляла в пищу минералов. К началу ноября сын признавался родителям, что «превратился в полнейшего материалиста, которого интересует только еда, ну и, конечно, почта»[461].

Декабрь 1941 г. застал Гельмута Паулюса в окопах на линии фронта группы армий «Юг» за обеспечением прикрытия берега реки Миус. Когда сгустилась ночь сочельника, молодой человек с товарищами зажгли присланные теткой свечи на маленькой елочке, украшенной игрушками от мамы. Один из солдат играл рождественские мелодии на губной гармошке. Несмотря на огромное разочарование из‑за отсутствия обещанной замены и шанса оставить передовую хоть 23 декабря, солдаты радовались сочельнику. А тут еще прибыла почта с лавиной писем и посылок. Гельмут получил «множество бандеролей из дома с печеньем, джемом, бренди, лимонами, блокнотом Ирмгард [сестры], новой авторучкой, гусиным салом». Новое самопишущее перо пришлось особенно кстати, поскольку как раз два дня назад старое лопнуло от замерзших на морозе чернил. Вдобавок ко всему Гельмута завалили передачами от друзей, родственников и пастора из Пфорцхайма, не считая особых военных пайков – «массы выпечки, шоколада и спиртного». Второе его Рождество на войне нравилось Гельмуту больше, чем предыдущее, проведенное в городе Сент‑Обен во Франции, где вынужденное безделье сделало разлуку с семьей особенно тяжкой. Хотя солдатам приходилось каждые три часа менять часовых и все время ждать, как бы «безбожные большевики» не испортили праздник, ночь прошла спокойно. В День рождественских даров они в составе последнего арьергарда в конце концов отступили за реку Миус, на наполовину законченный рубеж обороны около города Красный Луч, где им и предстояло провести следующие несколько месяцев[462].

В то время как Гельмут находился в рядах прикрывавших отступление к Миусской линии, дома его близкие праздновали Рождество традиционным визитом к Преллерам, где играли в модель железной дороги. На протяжении осени и зимы, пока Гельмут углублял траншеи с помощью гранат, отец его нанял рабочих и пристроил гараж к дому в Пфорцхайме. Доктор Паулюс подумывал ранней весной обзавестись автомобилем и даже начал брать уроки вождения, однако ограничения по объему двигателей из‑за лимитов потребления бензина не позволили врачу развернуться, вынудив ограничиться безумно дорогой, маленькой и старой «Ганзой». Вовсе не унывая по поводу экстравагантной покупки отца, Гельмут уговаривал его бросить терзаться: семейный врач нуждался в автомобиле для визитов к пациентам, для чего на протяжении зимы использовал мопед, рискуя собственным здоровьем[463].

Гигантская разница условий жизни на фронте и дома не подтачивала и не нарушала эмоциональных связей между ними. Даже напротив, дом со всей его роскошью и пустяковыми проблемами делал фронтовой быт не таким уж тягостным. Мать Гельмута бо́льшую часть зимы вынужденно обходилась без прислуги. Когда стало совсем невмоготу, она написала сыну: «И вот думаю о тебе в России и о том, как многое человек может вынести, когда надо, и думаю, как мне вольготно в нашем милом, теплом доме». После того как ее племянник Рейнхард провалился под лед, катаясь на коньках, она размышляла о том, как часто Гельмуту и его товарищам случается «промокнуть насквозь, когда негде обогреться и высушиться!». Рассказанные в письмах к Гельмуту истории об этом происшествии и о том, во что превратили Рейнхард с младшим сыном, Рудольфом, химическую лабораторию, обустроенную Гельмутом в верхней кухне, служили куда более прочным связующим звеном с родным очагом и домом, чем все громогласные патриотические призывы. Гельмуту Паулюсу не приходилось объяснять, за что он воюет[464].

За неделю до перехода Красной армии в контратаку, 29 ноября 1941 г., рейхсминистр вооружения и боеприпасов Фриц Тодт отправился на встречу с Гитлером с докладом о том, что «эту войну более невозможно выиграть военными средствами». Для подобных заявлений требовалось мужество, но говорить приходилось. Как министр по вооружениям, Тодт лучше других знал состояние материальной части немецкой военной машины. Он разве что в лепешку не разбивался в стремлении придать новое ускорение производству оружия, но, взвесив немецкие ресурсы и возможности индустрии, пришел к заключению о неспособности Германии выдержать продолжительную войну на истощение против Советского Союза. Другие высокопоставленные чиновники, такие как Фридрих Фромм, глава Управления вооружения сухопутных войск и начальник подготовки, доводили те же самые идеи до сведения Франца Гальдера.

Совет Тодта покончить с войной не стал для Гитлера полным сюрпризом. Он и сам играл с подобной мыслью еще в августе, когда фантазировал перед Геббельсом на тему того, может ли вообще Германия нанести поражение Советскому Союзу, а Советский Союз – Германии. Фриц Тодт был одним из наиболее способных старых товарищей Гитлера: архитектор строительства шоссейных дорог и западных оборонительных рубежей против Франции, а позднее – что еще важнее – ответственный за наращивание выпуска боеприпасов перед наступлением на Францию. В своем положении он мог позволить себе роскошь выступить в роли гонца, приносящего дурную весть. Причем, что нетипично, Гитлер внимал его докладу спокойно. Выслушав, он лишь спросил: «Ну и как мне закончить войну?» Тодт ответил: «Закончить ее можно только политическим путем», предупредив о весьма неприятных последствиях в случае, если США перейдут от поставок снабжения Британии и проводок атлантических конвоев к прямому участию в конфликте[465].

Впустив этот разумный совет в одно ухо и выпустив в другое, Гитлер меньше чем через полмесяца объявил войну Соединенным Штатам. 11 декабря нацистский вождь довел это решение до сведения собранных на экстренное заседание парламентариев в рейхстаге, возложив ответственность за эту конфронтацию на президента Рузвельта и его лобби.

На следующий день Гитлер вновь держал речь, на этот раз в узком кругу и за закрытыми дверьми – перед собранием нацистских гауляйтеров и вождей рейха, вводя их в общий курс состояния дел на фронтах. Согласно краткой записи его речи Геббельсом, фюрер напомнил им о предсказании, сделанном им в отношении евреев во время выступления в рейхстаге 30 января 1939 г. С характерным для него обычаем скрывать под многозначительной фразеологией прямые призывы к массовым убийствам, Гитлер добавил: «Вопрос должен разрешаться без всякой сентиментальности». Насладившись ораторством вождя, генерал‑губернатор Польши Ганс Франк отправился в Главное управление имперской безопасности обсудить тему с Гейдрихом и получить подтверждение фактических планов действий. Он вернулся в Краков, где 16 декабря поведал чиновникам генерал‑губернаторства, что необходимо найти способы покончить с евреями в соответствии с мерами, обсуждаемыми в рейхе[466].

Как обычно, решение Гитлера относительно евреев прояснило его взгляды на войну в целом. В 1939 г., когда многие ожидали от фюрера новой санкции на погром, он воздержался от подобного шага, все еще надеясь договориться с Британией и Францией. Коль скоро рейх очутился в состоянии войны с Соединенными Штатами, кости были брошены, поэтому «окончательное решение еврейского вопроса» быстро приобрело определенную форму. К Новому году Гитлер более не демонстрировал склонности выслушивать Тодта или кого угодно другого, кто заводил речь о мире, с порога отвергнув предложение Риббентропа начать переговоры с Москвой. Напротив, фюрер настаивал: «На востоке… можно принимать во внимание только совершенно ясное решение». Фриц Тодт посетил полевой штаб Гитлера вновь 7 февраля 1942 г., но на обратном пути в Берлин следующим утром самолет разбился при взлете. Тодт погиб на месте. Его сменил архитектор Гитлера Альберт Шпеер, придворный фаворит, которому предстояло скоро показать себя эффективным технократом, готовым наращивать производство оружия самыми безжалостными методами[467].

В кругах правящей верхушки Германии, где информация распространялась быстрее всего, царило мрачное настроение. Зимнее отступление не прошло для них даром, вылившись в цепь инфарктов, апоплексических ударов, самоубийств и увольнений с должности. Эрнст Удет, занимавшийся в люфтваффе вопросами закупок материальной части, застрелился еще 17 ноября 1941 г.; в январе его примеру последовал промышленный магнат Вальтер Борбет. Среди высшего генералитета у Бока и Браухича начались проблемы с сердцем, и оба лишились постов. Самого старого из фельдмаршалов, Рунштедта, отправили «в отставку» в ноябре, но призвали обратно уже в январе, когда сменивший его Рейхенау перенес удар и погиб по пути в госпиталь в очередной авиакатастрофе. Двух самых прославленных командиров танковых войск, Гепнера и Гудериана, с треском вышибли со службы за неподчинение. Когда 20 января 1942 г. Геббельс и Гитлер обсуждали положение, министр пропаганды и заядлый автор дневников отметил: «Пораженческие настроения в OKW и OKH [Верховное командование вооруженных сил и сухопутных войск]… всеобщее пораженчество в правительственных кругах в Берлине»[468].

Известия о крупнейшем военном разгроме просочились в глубокий тыл, и державшийся долгое время в стороне кризис охватил немецкий внутренний фронт. К середине января 1942 г. информаторы доносили о настроениях населения и об утрате у него доверия к германским СМИ. К августу многим стало понятно, что СССР оказался «невероятно стойким противником», непохожим на нарисованные пропагандистами картины с не желающими воевать массами, насильно гонимыми в бой большевистскими комиссарами. Советское контрнаступление, развернувшееся как раз тогда, когда на внутреннем фронте уже ожидали вот‑вот услышать новости о падении Москвы, застало врасплох решительно всех. Немецкому обществу понадобилось время для осознания размаха катастрофы. Только после изданного Гитлером 16 декабря приказа о запрете дальнейшего отступления[469]люди в недоумении начали спрашивать себя и друг друга о том, что же все‑таки произошло. В январе многие уже осознавали провал замыслов Верховного главнокомандования. Всегда антимилитаристский по настроениям рабочий класс приветствовал отставку прусских генералов из‑за «ухудшения здоровья» как поражение «реакционных» сил внутри режима. Прочие слои общества воспринимали случившееся как признак военной неудачи и некомпетентности. Появление на публике совсем недавно с позором изгнанного фельдмаршала фон Рунштедта в роли представителя Гитлера на государственных похоронах Рейхенау добавило последнюю каплю в чашу всеобщего смятения. Впервые, как отмечала СД, гражданские лица принялись с порога отметать информацию из официальных источников и сделались восприимчивыми к «слухам, солдатским байкам и высказываниям людей с “политическими связями”, военной почте и тому подобным вещам, чтобы создать “собственную картину”, в каковую зачастую вписываются самые безосновательные слухи, причем поразительным образом без всякого критического восприятия»[470].

Всегда опасаясь пропустить малейшие признаки пораженчества и революции, нацистский режим нервно реагировал на потоки жалоб, лившиеся с фронта на протяжении зимы 1941 г. Тогда как военные чиновники еще недавно пели хвалебные песни солдатским письмам, называя их «духовным витамином» для внутреннего фронта, способствовавшим укреплению «настроя и нервов», Геббельс теперь жаловался: «Воздействие писем с фронта, которое считалось чрезвычайно важным, ныне следует расценивать как более чем вредное… Солдаты наводят совершенную смуту, когда описывают огромные сложности условий, в которых воюют; нехватку зимних вещей… недоедание и перебои с боеприпасами». Геббельс требовал от военных с их Верховным главнокомандованием издать для войск соответствующие инструктивные материалы, признавая между тем, что перед лицом такого вала жалоб режим, по сути, «беспомощен». События подтвердили его правоту. Официальные «Указания личному составу войск», поступившие на фронт в марте 1942 г., побуждали военнослужащих выступать в роли пропагандистов для внутреннего фронта и помалкивать о худшем, предупреждая их: «Любой, кто жалуется и выдвигает обвинения, не есть настоящий солдат». Выборочная цензура военной почты лишь подтверждала факт: ничто не способно заставить солдат перестать писать домой о нежелательных вещах[471].

Для Гитлера и нацистского руководства подобные тенденции представляли собой темный лес и наводили на мрачные мысли о поражении Германии во время Первой мировой. В первую очередь события ноября 1918 г. рассматривались как результат надлома боевого духа и нервов, когда союзническая – особенно британская – пропаганда доказала свое превосходство над немецкой. Однако, столкнувшись с первым для себя кризисом войны, режим спутал боль, раздражение и подавленность с пораженчеством: нацисты ошиблись в расчетах относительно готовности и способности солдат и их семей выносить все новые тяготы. Военные цензоры и информаторы тайной полиции заведомо не могли не впасть в заблуждение, поскольку совершенно недооценивали степени страданий немецкого общества в ходе прошлой войны. Невзирая ни на какую монополию нацистской пропаганды, Гитлеру пришлось признаться на собрании ведущих фигур СМИ в ноябре 1938 г. в отсутствии у него уверенности, что германский народ «с его куриным сердцем» пройдет с ним вместе через горнило поражений. Действительно ли или нет его политический авторитет и власть настолько сильно зависели от череды неизменных успехов, Гитлер очевидно верил в это, когда вступил в войну. И теперь, вынужденный иметь дело с неразрешенным военным кризисом, превращавшим его преждевременную декларацию октября 1941 г. об одержанной уже победе над СССР в серьезный прокол, фюрер делал все от него зависящее для сплочения нации[472].

В период с января по апрель 1942 г. Гитлер четырежды обращался к немцам по радио – наибольшее количество речей, произнесенных им во время войны на протяжении короткого периода. Первая, от 30 января 1942 г., ознаменовала собой 9‑ю годовщину его назначения имперским канцлером. Выступая перед аудиторией в берлинском Дворце спорта, Гитлер признал, что не знает, удастся ли выиграть войну в течение года, и просил людей просто вновь поверить ему. Он не преминул повторить ставшее уже широко известным «предсказание» относительно евреев, но впервые в менее общих выражениях: он говорил об «искоренении». Несмотря на по‑новому расставленные акценты, впоследствии немецкая публика обсуждала другой пассаж. Наибольший резонанс вызвала приверженность Гитлера к избранному курсу: «Бог дал нам силы отстоять свободу для себя, для нашего народа, наших детей и детей наших детей, и не только для нашего народа, но и для народов Европы»[473].

В этом заявлении слышались отзвуки пропаганды прошлой войны, когда больший спрос находили храбрость, равенство и стойкость, а не романтические порывы XIX в. с их героическими битвами и рыцарской бравадой. Во время Первой мировой упор на «крепкие нервы», «непоколебимое спокойствие» и «решимость» создал новый набор положительных качеств, суммированный в форме лозунга «Выстоять». В самом слове «Выстоять» (Durchhalten) отражалась в первую очередь оборонительная природа большей части войны, в ходе которой пехотинцы гнили в окопах и подвергались многочасовым артиллерийским обстрелам, вынужденные в очередной раз выстоять – продержаться под вражескими атаками. Теперь, когда зимой 1941/42 г. блицкриг окончательно провалился, а немецкая армия на востоке увязла в позиционной войне, упорство и стойкость лозунга вновь вышли на первый план. Без бравурных настроений, порожденных быстрым продвижением, лозунг «Выстоять» требовал полной и безоговорочной мобилизации психологических и эмоциональных сил ради великого дела. В Пфорцхайме Эрна Паулюс с гордостью подчеркивала в письме сыну, что в речи от 30 января фюрер особо похвалил именно пехоту: «В результате теперь всему народу совершенно очевидно, что вы несете на себе главную ношу войны, и это правильно, и это достойно»[474].

Мать Гельмута уже продемонстрировала патриотическую самоотверженность, когда начала шить и вязать для сына. 20 декабря 1941 г., вооруженный заявлением Гитлера, Геббельс отправился на радио с целью обратиться с призывом к населению начать крупномасштабный сбор зимней одежды и всего прочего для солдат «в качестве рождественского подарка от германского народа Восточному фронту». Инициированная Геббельсом кампания «Зимней помощи» по обеспечению войск необходимыми предметами оказалась поразительно успешной, хотя для этого потребовалось нечто большее, чем самоотверженность германского народа. По всей оккупированной Европе власти не теряя времени проводили реквизиции. В Польше евреям тут же запретили носить меха и потребовали сдать их, что дало 16 654 меховых пальто и пальто с меховой подкладкой, 18 000 меховых курток, 8300 муфт и 74 446 воротников в одной только Варшаве. При этом первом признаке уязвимости нацистской Германии польское Сопротивление набралось духу и принялось развешивать плакаты, где изображался немецкий солдат, кутающийся в женский лисий воротник и греющий руки в муфте[475].

Отклик на немецком внутреннем фронте заслуживает определения «огромный». К середине января 1942 г. 2 миллиона добровольцев собрали по всему рейху 67 миллионов различных предметов. Семья Гельмута Паулюса жертвовала со всей щедростью: его мать начала перешивать в варежки для солдат старые меховые изделия, а шелковые одежды шли на изготовление теплых нагрудников, подобных тому, который она уже изготовила ранее для сына. Все знакомые ей женщины тоже шили или вязали. В Берлине молодой фотограф Лизелотта Пурпер захлебывалась от лирического восторга: «О, если бы вы только видели пошивочные. С раннего утра и до позднего вечера женщины сидят там… шьют маскировочные куртки, шапки, варежки, перчатки и прочее». Количество добровольных помощниц оказалось столь велико, что «им едва хватало места повернуться». Как Лизелотта уверяла жениха, Курта Оргеля, охранявшего артиллерийские батареи во время осады Ленинграда, ее любовь к нему представляла собой часть большого коллективного порыва:

 

«Немецкие женщины шлют такую волну любви и нежности их мужчинам на востоке, что вам должно быть легко сражаться за таких жен и матерей. Если победу можно вырвать силой любви и жертвенности, тогда победа будет нашей, без сомнения. Это святая, нет, это святейшая любовь, которую шлют вам женщины Германии»[476].

 

Фонтанируя таким романтическим идеализмом, Лизелотта при всех фантазиях относительно «любовного вклада» представляла себе, каково может быть на фронте, поскольку переживала резкое похолодание в Берлине во второй половине января. Когда сократилось снабжение углем для населения на домашнем фронте, а столбик термометра упал до –22 °C, она натянула на себя все джемперы и, работая в студии, то и дело растирала замерзавшие лицо и руки: «Конечно, с вашим морозом не сравнишь, но и того хватает»[477].

Солдаты на фронте просто рты разинули от щедрости тыла. Вильгельм Мольденхауер проделал путь в 20 километров с тремя санками, чтобы дотащить до подразделения их долю меховой коллекции сезона и сам первым делом вместо изношенных рукавиц сунул руки в кожаные перчатки на меху. Солдат восхищал набор предметов, в том числе «черное пальто с бархатным воротником, голубая куртка с золочеными пуговицами и застежками». Если раньше немецкие военные начали уже внешне походить на русских крестьян и военнопленных, чью верхнюю одежду отбирали, то теперь «ландзер получил возможность вырядиться как на лучшем бал‑маскараде». Гельмут Паулюс тоже поражался огромному количеству прибывших в начале февраля теплых вещей – «массой вязаных жилетов, носков и варежек» – и с благодарностью к дарителям заменил изношенные носки хорошей, только раз заштопанной парой. Еще больше его обрадовало получение «пары совершенно новых, ручной вязки шерстяных перчаток, по сути варежек, но с отдельным указательным пальцем для удобства при стрельбе и обслуживании пулемета. Очень практично, поскольку до этого времени у меня не было рукавиц с отдельными пальцами, поэтому руки замерзали, когда приходилось стрелять»[478].

В марте 1942 г. наступление Красной армии выдохлось. Советское командование так и не сумело использовать мощный прорыв и окружить отдельные соединения группы армий «Центр», главным образом из‑за настояний Сталина развернуть натиск по всему фронту. Из‑за распыления сил Красной армии немцам удалось целых два месяца продержаться на казавшихся практически безнадежными позициях. Однако каждый немецкий командир осознавал близость угрозы разделить судьбу «Великой армии» Наполеона в 1812 г.; сам фюрер неустанно из раза в раз проводил подобные параллели[479].

Верный социальному дарвинизму во взглядах на ведение войны, Гитлер еще 27 ноября откровенничал с датским министром иностранных дел, говоря, что, если германский народ недостаточно силен и не готов проливать кровь ради своего существования, тогда он будет стерт в прах более сильной державой. 27 января 1942 г., обедая с Генрихом Гиммлером, Гитлер пустился в продолжительный монолог относительно характера германского народа и под конец повторил ту же сентенцию: если германский народ более не склонен отдать душу и тело ради выживания, ему не остается ничего, как только исчезнуть. Впервые озвучив эту мысль под воздействием кризиса 1941 г., Гитлер зациклился на ней как на одной из типичных для него навязчивых идей; она еще не раз звучала в его самых мрачных отзывах на события последней стадии войны в 1945 г. Между тем Гитлер не позволял этим выводам становиться достоянием общественности[480].

С приближением 15 марта, Дня памяти павших героев, католическая церковь бросилась напоминать о значимости патриотической жертвы. Ярый нацист архиепископ Фрайбурга Конрад Грёбер разразился проповедью о необходимости осознавать то, что погибшие на войне немцы «были героями, которые верили, что рискуют жизнями и умирают за лучшее будущее немецкой нации, за новый и более справедливый порядок среди народов и за возможно более продолжительный мир на Земле… Они… пожертвовали собой ради других… Они были готовы пролить свою кровь, чтобы нация, ослабленная годами и болезнями, омолодилась, оздоровилась и процветала… Они умерли за Европу, преграждая путь красному потопу и возводя защитный вал для всего западного мира». Епископ Мюнстера Гален повторил проповедь слово в слово[481].

День памяти павших героев торжественно отмечали во Дворе почета Берлинского Арсенала. Отдавая дань погибшим в боях немцам, Гитлер упомянул о «самой суровой за 140 лет зиме», которая «стала единственной надеждой властей предержащих в Кремле на то, что германский вермахт постигнет та же судьба, что и Наполеона в 1812 г.». Для тех, кому упоминание о «павших» показалось сделанным будто бы вскользь – а СД отметила множество подобного рода сетований со стороны скорбящих родственников, – это стало внушительной кодой. После церемониальной речи радио транслировало беседы фюрера с ранеными ветеранами. Люди очутились под сильным впечатлением от его «теплого, доверительного тона», его знания всех мест боев на Восточном фронте и его «внутренней связи с каждым отдельным солдатом». Жест и в самом деле нужно назвать поразительным, особенно со стороны диктатора, который избегал контактов с солдатами, а позднее и с гражданскими лицами, отмеченными шрамами войны – его войны. На всю зиму Гитлер спрятался от всех одинаково далеко – от Берлина и от фронта, – запершись в комнате без окон в оперативном штабе, в лесу поблизости от Растенбурга в Восточной Пруссии, где пил травяной чай для борьбы со стрессом и бессонницей. И вот теперь на радио в беседах с ранеными Гитлер вдруг показал себя «воином и боевым товарищем»[482].

В речах он оставался «политиком и солдатом», и наибольший энтузиазм слушателей вызвало предложение, сплотившее немцев в надеждах на предстоящую победу. Кризисный настрой в атмосфере страха перед полной катастрофой и охватившее массы недоверие к СМИ Германии, столь сильные в январе, резко пошли на убыль, но некоторые не забыли пустых обещаний победы предыдущей осенью и вслух задавались вопросом о смысле высказывания относительно «неподдающейся подсчету численности сил Советов». Слушателей зацепила и еще одна туманная фраза Гитлера – его заявление, что «большевистский колосс обретет окончательные границы далеко от Европы». Люди спрашивали друг друга: не имел ли он в виду, что Советы не удастся победить окончательно, а только отбросить – оттеснить подальше и потом сдерживать их на каком‑то рубеже вроде «Восточного вала»?

Заключительное утверждение Гитлера о том, что годы битв будут короче времени долгого мира, который станет результатом борьбы, одновременно будоражило немцев и вселяло уверенность. Признание того, что, как зафиксировала СД, «даже фюрер не способен предсказать конец войны и что тот наступит в не поддающемся прогнозам будущем», произвело огромное впечатление, поскольку похоронило все надежды на скорое завершение противостояния. Миллионы немецких военнослужащих и гражданских лиц уже пересматривали свои ожидания в соответствии с этими перспективами. Солдаты обещали женам и невестам компенсировать потерянное время. «Мы возьмем свое в следующем году, не так ли?» – писал один. Эрна Паулюс напоминала сыну о том, как тот под грохот канонады триумфальной кампании во Франции в 1940 г. боялся опоздать на войну: «Ты точно не “родился слишком поздно”; ты пришел в мир в правильное время и встал там, где тяжелее всего. С любовью и приветами, с наилучшими пожеланиями, твоя мама»[483].

 

 

Часть IV

В тупике

 

Секрет полишинеля

 

Если бы зимой 1941 г. германские армии утратили порядок, подобно «Великой армии» Наполеона, и Третий рейх очутился принужденным к миру, бо́льшая часть солдат и гражданских лиц, погибших во время Второй мировой войны, остались бы живы. Города и инфраструктура Германии, скорее всего, уцелели бы почти в идеальном виде, не познав ужаса тотальных бомбежек; как и в 1918 г., бои велись бы за пределами границ страны. Ходили легенды о нацистских зверствах: об отравлении газом пациентов немецких и польских психиатрических клиник, о массовых расстрелах поляков и евреев, о сожженных русских и украинских селах и городах, о голодной смерти 2,5 миллиона пленных красноармейцев. Уже одно это делало развязанную Гитлером войну беспрецедентной, но мир ожидали куда большие испытания. В начале 1942 г. значительная часть евреев Европы были живы, но к концу года почти все они погибли[484].



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: