Помимо прямого воздействия Геббельс прибег ко второму приему – к более тонкой и вдумчивой обработке новостей. Не требуя от читателя принятия и одобрения «истребления» как политической и расовой необходимости, немецкая пресса только намекала на и без того уже известное всем, создавая ощущение неразглашаемого по взаимной договоренности секрета Полишинеля. На протяжении 1942 г. пресса освещала «решение еврейского вопроса» союзниками Германии – румынами, болгарами, хорватами и словаками, рассказывая об отправке евреев на принудительные работы, в гетто, а в случае Словакии не скрывала и фактов депортации. Журналисты строили догадки и версии относительно того, «решен ли полностью» уже «еврейский вопрос» в Словакии, или высказывались по поводу требований заняться теперь таким же образом вплотную «цыганским вопросом» в южных районах Восточной Европы. Такие неполные и зачастую туманные отсылки неизбежно делались в расчете на определенную осведомленность людей благодаря слухам и сплетням. Однако ясных заявлений пресса избегала. Новая тактика Геббельса представляла собой эксперимент по манипуляции настроениями с помощью удобного для всех умолчания, позволявшего в какой‑то степени приглушить нравственную тревогу. Вместо прежней открытой пропагандистской кампании на завоевание умов и сердец народа в поддержку действий режима, на что он изначально надеялся, министр будто позволял информации просачиваться и культивировать в массах чувство соучастия[509].
Наилучшим образом, по всей вероятности, получившийся результат описан как «спираль молчания». Термин появился куда позднее, в 1974 г., уже в Западной Германии с легкой руки известной исследовательницы общественного мнения Элизабет Ноэль‑Нойман. Хотя она писала о послевоенной демократии, исследовательница при этом оставалась под огромным влиянием собственного опыта, когда в 1941 и 1942 гг., будучи молодой журналисткой, строчила для Das Reich Геббельса статьи о могуществе еврейской прессы в США. Ее теория вполне применима к нацистской диктатуре, поскольку подчеркивает, как общественное мнение подчиняется частным, дополитическим воздействиям. По Ноэль‑Нойман, страх изоляции и социальных санкций обычно заставляет молчать индивидов, чувствующих себя оказавшимися в меньшинстве, отчего еще больше снижается потенциальный процент таких личностей; а между тем пресса в репортажах о мнениях «большинства» расширяет и упрочивает его моральные позиции. Доводы Ноэль‑Нойман к тому же высвечивают важный момент пересечения между публичной и частной сферами общества, где значительная часть давления в направлении конформизма осуществляется на уровне повседневных контактов – в группах сходно мыслящих индивидов. Через внесение сомнения, замешательства, даже через унижение формирующие мнение связи в семье и на работе подталкивают «отщепенцев» к внешне не выражаемым, молчаливым переменам моральной позиции. Проводя контраст между концепцией «кричащей рекламной кампании», которая добивается публичного конформизма, Ноэль‑Нойман притягивает внимание к психологической важности давления на бытовом уровне в развитии у индивида страха изоляции и отчуждения[510].
|
Случай Карла Дюркефельдена персонифицирует то, как общая нравственная проблема превращается во внутреннее дело семьи, а потом просто хоронится под покровом молчания. 40‑летний инженер в машиностроительной фирме города Целле, Дюркефельден попал в разряд «незаменимых» и не подлежал призыву на военную службу. Происходивший из рабочего класса, из семьи с традиционными социал‑демократическими взглядами, он в 1920‑х гг. прошел вечернюю школу, а затем познал длительные периоды безработицы на протяжении Великой депрессии. Когда же в 1930‑х гг. началось перевооружение, Дюркефельден, уже семейный человек, обрел постоянную работу и стабильную почву под ногами. К лету 1942 г. фирма занималась выпуском буровых машин в предвкушении скорого, как тогда казалось, захвата советских нефтяных месторождений. Дюркефельден регулярно настраивался на волну Би‑би‑си и как‑то раз поймал в эфире передачу «Голос Америки», в которой Томас Манн рассказывал об умерщвлении газом четырехсот молодых голландских евреев. Инженер пришел к заключению, что публичные угрозы Гитлера вовсе не пустая болтовня. Его шурин Вальтер Касслер, служивший на Восточном фронте, в письмах оттуда рассказывал, что в Киеве не осталось ни одного еврея. Приехав в отпуск в июне 1942 г., Вальтер поведал Карлу о массовых казнях, свидетелем которых стал лично, а также об отравлении газом французских евреев, о чем знал со слов другого солдата. «Вальтер постоянно повторял, – откровенничал Дюркефельден в дневнике, – “нам надо радоваться, что мы не евреи”». Вальтер попытался как‑то объяснить повергнутому в шок Карлу: «Поначалу и я не понимал, но теперь знаю: это вопрос существования или несуществования». Касслер принял для себя бесконечно повторяемое Гитлером заклинание о том, будто перед нацией стоит апокалиптический выбор: «Быть или не быть». Карл не соглашался и настаивал: «Но это убийство», и Вальтер отвечал как по писаному, повторяя за СМИ: «Теперь уж все точно зашло так далеко, что они сделают с нами то же, что мы делали с ними, если мы проиграем войну». Карл Дюркефельден осознал необходимость оставить все так, как есть. Обострение спора с шурином сулило раскол в семье. В худшем случае история могла закончиться доносом в гестапо, но более вероятно привела бы к сильному ухудшению отношений и остракизму.
|
|
Чеканное мнение СМИ победило, но не потому, что Карл уверовал в его справедливость, просто ему пришлось оставить последнее слово за Вальтером. Многоступенчатый подход нацистов, сначала уничтоживших старое трудовое движение путем террора, а потом попытавшихся реформировать рабочий класс, соблазнив его посулами потребительского изобилия, гарантиями занятости, национальной гордостью и этнической избранностью, оставил следы каждого из шагов, прежде чем сама война изменила взгляд на «своих» и «чужих» в дискуссиях за кухонным столом. Социал‑демократические ценности Карла Дюркефельдена устарели, его гуманистические взгляды вызывали неловкое смущение: он сделался частью шпыняемого со всех сторон меньшинства, заткнуть рот которому заставили не гестапо или партийные агитаторы, а давление внутри собственной семьи, вынуждавшее его к приспособлению[511].
Такая версия спирали молчания работала на личном поле, поскольку СМИ избегали разворачивать широкую или вообще открытую дискуссию о происходящем. В то же время они не скупились на демагогические оправдания уничтожению евреев и намеренно позволяли капля по капле сочиться полунамекам, позволявшим населению связывать абстрактные угрозы Геббельса и Гитлера с циркулировавшими среди людей конкретными сведениями о подробностях массовых казней. Создалось ощущение «знания без знания», которое как будто не требовало от публики выражения поддержки, одобрения или вообще чувства моральной ответственности. Такая схема демонстрировала способность функционировать очень долго – до тех пор, пока не будет пробита искусственная граница того, что дозволено сказать. Из всех институтов в стране самые прочные позиции для этого имелись у католической церкви. В сентябре 1941 г., через месяц после громогласного осуждения убийств пациентов психиатрических лечебниц с кафедры церкви Святого Ламберта в Мюнстере, епископ Гален получил анонимку с восхвалением его смелости. В письме шла речь и о происходившем с немецкими евреями, которым, даже крайне патриотично настроенным, как сам автор, приходится носить желтую звезду. «Лишь безумное желание, сумасшедшая надежда, что где‑то за нас встанет радетель, побудили меня направить вам это письмо. Да благословит вас Господь!» Данные об ответе отсутствуют. О гонениях на евреев Гален – ни открыто, ни в частном кругу – не проронил ни слова. Вместо этого он продолжал читать проповеди, в которых рисовал немецких католиков истинными патриотами, защищавшими отечество от большевистской угрозы[512].
Никак нельзя сказать, будто Гален и прочие епископы пребывали в неведении. В Берлине Маргарета Зоммер возглавляла работу бюро по оказанию помощи единоверцам при епископе Прейзинге, где собирала и передавала дальше информацию о судьбе католиков еврейской национальности после их ссылки на прибалтийские территории. Среди прочего она черпала данные у Ганса Глобке, высокопоставленного чиновника Министерства внутренних дел. Поставленный в курс дела Зоммер, епископ Оснабрюка Бернинг 5 февраля 1942 г. пришел к заключению: «Совершенно очевидно, существует план по полному истреблению евреев». На тот момент прошли всего две недели после проведения Гейдрихом совершенно секретной Ванзейской конференции, где он уведомил управленцев высшего звена о предстоящем уничтожении 11 миллионов европейских евреев. Однако епископам Бернингу и Прейзингу понадобилось еще целых полтора года для составления петиции против «депортации неарийцев в пренебрежение всеми правами человека». В августе 1943 г. участники конференции епископов в Фульде не поддержали обращение. В любом случае к тому времени большинство евреев уже погибли. Самая влиятельная фигура в немецком католицизме, кардинал Бертрам фактически отказался получать в дальнейшем отчеты от Маргареты Зоммер, подчеркнув свое желание иметь на них в качестве гарантии подлинности вторую подпись – Прейзинга. Подобная процедура, как отлично понимал кардинал, давала гестапо возможность привлечь к ответственности обоих подписавшихся. Так что если представить себе, будто Бертрам не знал о происходившем с евреями, то исключительно из нежелания это знать[513].
Одно из самых больших «что было бы, если?..», которое не устают обсуждать историки, состоит в том, смогли ли бы Отцы Церкви за счет общих усилий прекратить убийство евреев, по образу и подобию того, как открытый протест католических епископов вызвал остановку уничтожения пациентов психиатрических лечебниц в августе 1941 г. Почему же Святые Отцы не вмешались в случае евреев? Это предмет широкого обсуждения историческими кругами и повод для морального осуждения. Однако сравнение хромает. Епископы не возвысили голос против истребления взрослых умственно больных с его возобновлением в августе 1942 г., хотя и отлично знали об этом. На сей раз католические прелаты предпочли не выносить вопрос на публику. Более всего волновало епископов в течение конфронтации 1941 г. давление нацистов на церковные институты, а к осени обе стороны «отвели войска» с линии противостояния. К тому времени когда в августе 1942 г. высокопоставленные священнослужители собрались на конференцию в Фульде, информатор из клерикальных кругов сообщил гестапо: «В церкви царит всеобщее удовлетворение от успехов в прошедшем году», в особенности касательно снижения напряженности в отношениях с государством и из‑за прекращения захвата церковной собственности.
Евреи вовсе не стали единственными, по поводу судьбы которых немецкие католические епископы дружно набрали в рот воды. Они создали для себя зловещий прецедент, когда не протестовали против массовых расстрелов в Польше в 1939 г. А ведь в число жертв тогда входили не только учителя, офицеры, девочки‑скауты и евреи, но и польские католические священники. Пусть нацистские идеологи косились на церковь как на участницу международного заговора, немецкое духовенство осознавало свою национальную принадлежность. После отступления вермахта от Москвы католическая церковь Германии не сомневалась в серьезности военного положения. Вместо состязания с нацистами за духовное руководство нацией священничество занялось выковыванием непростого и противоречивыго, но все‑таки альянса с партией с целью сплотить всех немцев перед лицом самой насущной задачи обеспечения национальной обороны[514].
Брошенные на произвол судьбы, католики потянулись кто куда в разных направлениях. Когда в июле 1942 г. последние партии пожилых евреев явились на рыночную площадь в Лемго в районе Липпе (в нынешней области Северный Рейн – Вестфалия), их «арийские» соседи испытывали дискомфорт. В соответствии с данными местной СД, люди заспорили, так ли уж необходимо депортировать стариков в лагерь, если они все равно обречены на «вымирание». Публика разделилась на верующих – некоторые даже говорили об опасности всем народом накликать на себя «божественную кару» – и правильно мыслящих национал‑социалистов, которые на этот раз, похоже, очутились в меньшинстве. Как приходилось признавать СД, даже многие «соотечественники, которые прежде пользовались любой подходящей и неподходящей возможностью высказать национал‑социалистические убеждения», теперь следовали гуманистической точке зрения – по всей вероятности потому, что последняя депортация касалась объектов жалости, а не страха. Однако случай в Лемго нетипичен. В ближайшем Мюнстере, где епископом служил как раз Гален, последняя депортация прошла без сучка и задоринки, а пожилые евреи покорно согласились оплатить услуги сотрудников СД, взявшихся нести их багаж. В Кёльне как светские лица, так и духовенство требовали изменить литургию католического венчания: они считали формулу, согласно которой невесте полагалось «жить так же долго и быть такой же верной, как Сарра»[515], совершенным «абсурдом» в сложившейся ситуации[516].
Коль скоро ни одно официальное учреждение в оккупированной Европе не возвысило голос против депортации и убийства евреев, дискуссии по данному вопросу в Германии ограничивались в основном узкими рамками, установленными СМИ. Какое‑то время в Германии в ходе Второй мировой войны спираль молчания работала исправно. Особенно примечательно тут то, что, если бы Геббельс продолжал прежнюю политику чтения проповедей, ему едва ли удалось бы достигнуть таких результатов. Как обнаружили управленцы СМИ режима, лишь намекая на хорошо известное большинству читателей, формировать нужное общественное мнение можно куда эффективнее, чем с помощью прямой пропаганды. Более того, методика Геббельса позволяла избежать опасности выставить напоказ нравственный разлом между беспощадным расовым прагматизмом национал‑социализма и пронизывающей немецкое общество христианской этикой, отвращавшей его от откровенного убийства. Успех в достижении баланса в значительной степени зависел от молчания церкви – института, стоявшего на втором месте после самого нацистского режима по способности оказывать широчайшее влияние на умы в Германии и в оккупированной Европе.
И все же оставался источник непрерывного поступления информации, пресечь который нацисты оказывались не в силах. С июня по декабрь 1942 г., когда геноцид достиг пика, Би‑би‑си то и дело вела передачи о высылке и убийствах евреев. 17 декабря 1942 г. Энтони Иден, британский министр иностранных дел, обратился к палате общин и, говоря о процессах очистки польских гетто и депортации евреев по всему континенту, использовал оборот «в условиях чудовищного ужаса и жестокости». Вовсе не замеченный в любви к евреям, Иден очень аккуратно подбирал слова, заявив, что германское правительство «реализует часто повторяемое намерение Гитлера истребить еврейский народ в Европе». Он зачитал заявление об осуждении «этой звериной политики хладнокровного уничтожения» двенадцатью союзническими правительствами: Бельгии, Чехословакии, Греции, Люксембурга, Нидерландов, Норвегии, Польши, Соединенных Штатов, Соединенного Королевства, СССР, Югославии и Французского комитета национального освобождения – и подчеркнул их «клятвенную решимость добиться того, чтобы ответственные за эти преступления не избежали возмездия». Когда Иден закончил, депутаты поднялись и застыли в минуте молчания. В ту неделю немецкая служба Би‑би‑си неоднократно транслировала передачи об убийстве евреев[517].
Всего за три дня до заявления Идена Геббельс ожидал реакции союзников с некоторой долей беззаботности, обращаясь к собранию правительственных чиновников в следующих выражениях: «Мы не можем давать ответы на эти дела… Мы не в состоянии вступать в полемику относительно этого; по меньшей мере не в мировых СМИ». Просматривая выступления в прессе нейтральных стран, а также и внутреннего фронта, Геббельс призывал к ответной кампании – немецкая пресса должна сделать упор на зверства союзников в Индии, Иране и в других местах по всему миру. Отклик получился, однако, довольно слабый. У СМИ не хватало нового материала, а немецкая аудитория не слишком демонстрировала склонность к переживанию относительно происходящего за пределами Европы, где‑то там, в колониальном мире. Но нельзя сказать, будто германская пропаганда совсем провалилась. Ее утверждения о том, что союзники ведут войну только в защиту евреев, задела чувствительные струны в Британии. Когда доктор Сирил Гарбетт, архиепископ Йорка, разошелся до того, что в новогоднем послании призвал к крестовому походу во спасение евреев, это прозвучало так, будто утверждения нацистов имеют под собой почву. Даже в Британии правительство не хотело обвинений в том, что оно в долгу у евреев, поэтому освещение темы убийства евреев пошло на убыль. Отныне все связанные с геноцидом передачи с союзнической стороны всегда разбавлялись рассказами о немецких зверствах в отношении других народов, чтобы никто не мог сказать, будто дело союзников ограничивается какими‑то отдельными группами, а не человечеством в целом. Карл Дюркефельден не был единственным в Германии, кто в те годы слушал Би‑би‑си, однако немногие его соотечественники изъявляли готовность сверять свой моральный компас с передачами вражеского радио[518].
К концу 1942 г. по всей Европе хватало источников для получения информации об убийстве евреев. Существовали сотни тысяч, а то и миллионы свидетелей расстрелов на оккупированных советских территориях, включая республики Прибалтики, и в восточных областях Польши. Не остались в тайне даже названия лагерей смерти в оккупированной Польше – Хелмно, Белжец, Собибор и Треблинка, равно как и нового лагеря в Верхней Силезии – Освенцим. Однако данные о происходившем в таких местах носили по‑прежнему отрывочный характер.
В Померании, в оккупированной Польше и в Советском Союзе по дорогам во множестве разъезжали подвижные душегубки с выведенными в фургоны выхлопными трубами. В Померании ими пользовались уже в 1939–1940 гг. для уничтожения пациентов психиатрических лечебниц. С января 1942 г. эта техника пошла в ход в Хелмно для убийства евреев из Лодзи. В данном случае власти позаботились о сохранении секретности. Здание старого замка окружили высоким деревянным забором и выставили часовых, а военная полиция перекрывала дороги в лесу, где хоронили тела замученных в душегубках. Группы задействованных при погребении уничтожались следом. Мало кто имел доступ к капитальным газовым камерам в Белжеце, Собиборе и Треблинке. Одним из немногих, кто оставил об этом записи, стал эсэсовский офицер и специалист в области дезинфекции Курт Герштайн, побывавший в Белжеце 20 августа 1942 г. Там он оказался свидетелем прибытия и отправки в душегубки партии евреев из Львова. Дизель никак не заводился, и евреям пришлось пробыть запертыми в газовых камерах два с половиной часа, пока техники ремонтировали двигатель. Само отравление заняло еще тридцать две минуты. Задача Герштайна состояла в инструктаже по дезинфекции одежды, и он приехал в Белжец вместе с работавшим по совместительству в СС консультантом профессором гигиены Марбургского университета, доктором Вильгельмом Пфанненштилем. Профессор пришел в извращенный восторг от происходящего и точно приклеился глазом к глазку для наблюдения, пока тот не закрыла дымка. На следующий день оба эксперта отправились с визитом в более крупный комбинат уничтожения в Треблинке, где Пфанненштиль после обеда произнес речь, поблагодарив принимающую сторону «за величайшую работу», которую та выполняет[519].
Герштайн вернулся в Берлин ночным поездом. В купе его попутчиком оказался шведский атташе посольства в Берлине Гёран фон Оттер. Не находивший себе места после увиденного, Герштайн осмелился довериться Оттеру и попросил его рассказать обо всем за границей. Он не побоялся открыть свое имя и, как человек истово верующий, назвал в качестве гаранта, могущего охарактеризовать его, либерального протестантского епископа Берлина Отто Дибелиуса. Очутившись в столице рейха, Герштайн тотчас информировал как самого Дибелиуса, так и его католического коллегу, епископа Конрада фон Прейзинга. Попробовал поставить в известность даже папского нунция и швейцарского легата. Но все напрасно. Рапорт шведского атташе правительство его страны немедленно спрятало подальше под сукно, а епископы набрали в рот воды[520].
Даже отец Герштайна, бывший судья на пенсии, не пожелал слушать сына. Разговор не сложился, и младший Герштайн попробовал поднять вопрос в письме. 5 марта 1944 г. он написал отцу:
«Я не знаю, что происходит у тебя внутри и даже не претендую на малейшее право знать. Но, если человек потратил профессиональную жизнь на служение закону, что же должно было случиться с ним на протяжении этих последних лет? Меня глубоко потрясла одна вещь, сказанная или, точнее, написанная тобой мне… Ты сказал: “Трудные времена требуют жестких методов!” – Нет же! Никакая подобная максима не подходит для оправдания того, что произошло и происходит».
Словно поменявшись ролями в пьесе поколений, сын уговаривал отца выбрать правильную нравственную позицию, предупреждая, что ему самому тоже «придется встать и держать ответ за эпоху, в которой ты живешь и в которой творится то, что происходит. Между нами не осталось бы понимания… будь невозможно или непозволительно для меня просить тебя не допускать недооценки этой ответственности, этой обязанности – твоей обязанности – отвечать за себя».
Отец оставался непоколебимым, и в отчаянной надежде достучаться до него сын вновь взялся за перо: «Если ты посмотришь вокруг, ты увидишь ту трещину, которая расколола многие семьи и развела когда‑то очень близких друзей». Как и в случае Карла Дюркефельдена, попытка Курта Герштайна высказать свою нравственную позицию наткнулась на барьер, поставленный его же семьей. Нет сомнения, таких как он находилось немало[521].
Свидетелями процессов уничтожения становились только особо доверенные лица. По мере того как известия расползались по прилегавшим к лагерям смерти районам, критически важные подробности операций обрастали разными вымыслами. Через десять дней после визита Пфанненштиля и Герштайна в Белжец унтер‑офицер Вильгельм Корнидес оказался на платформе станции вблизи Равы‑Русской в Галиции в ожидании поезда, когда прибыл эшелон из тридцати пяти забитых евреями теплушек. Как поведал ему один полицейский, то были, скорее всего, последние евреи из Львова: «Все это продолжается безостановочно уже пять недель». В купе поезда соседями Корнидеса оказались сотрудник железнодорожной полиции с женой, пообещавшие попутчику показать лагерь, где уничтожают евреев. Когда состав проезжал через высокий сосновый лес, Корнидес через какое‑то время почувствовал сладковатый запах. «Мы проехали еще метров двести, – отмечал в дневнике Корнидес, – и сладковатый душок перешел в сильный запах горелого. “Это из крематория”, – пояснил полицейский»[522].
Рава‑Русская располагалась всего в 18 километрах от Белжеца, и большинство следовавших через Польшу поездов так или иначе останавливались на станции. Когда французские и бельгийские военнопленные, посланные туда на работы летом, поинтересовались у охранявших их немолодых немецких резервистов относительно пункта конечного назначения забитых евреями составов, то получили короткий и исчерпывающий ответ: «На небеса». Двое бельгийских военнопленных сумели сбежать и добраться до Швеции весной 1943 г., где имели беседу с британским агентом, после чего тот составил рапорт следующего содержания:
«Наиболее сильное впечатление на них произвело истребление евреев. Оба стали свидетелями зверств. Один из бельгийцев видел полные евреев вагоны, ехавшие в лес. Спустя несколько часов они возвращались оттуда уже пустыми. Тела еврейских детей и женщин бросали во рвах и вдоль железных дорог. Сами немцы, как они (бельгийцы) показывают, хвастались, что соорудили газовые камеры, где систематически убивают и сжигают евреев»[523].
Французы, разбиравшие памятники на еврейских кладбищах в Восточной Галиции вблизи Тернополя для использования камней при строительстве дорог, возвращались в Германию со своими историями. Один рассказал пользовавшемуся его доверием немецкому профсоюзному активисту об эшелонах с евреями, следовавших обратно пустыми; два других, как уже было сказано, дали показания британскому агенту. Подробностей убийств эти люди не знали, а потому показали следующее: «Как говорят, их [евреев] в массовом порядке убивают электротоком». Ничего необычного в таких заявлениях нет. Тогда как доставка обреченных, раздевание, погребение или сжигание трупов происходили открыто и все это могли наблюдать свидетели за пределами лагеря, само уничтожение они не видели. Жигмунт Клуковский, неплохо осведомленный директор госпиталя в ближайшем городе Щебжешин, слышал, будто в Белжеце по меньшей мере с 8 апреля 1942 г. наряду с «отравляющими газами» использовалось «электричество»[524].
Небылицы о применении тока распространялись повсюду и достигли варшавского гетто. На «арийской» стороне города немецкий капитан гарнизона Вильм Хозенфельд писал домой 23 июля, на второй день после начала депортации из Варшавы, извещая жену о том, что «гетто с полумиллионом евреев подлежит опустошению» по приказу Гиммлера: «В истории этому нет параллелей. По всей вероятности, пещерные люди пожирали друг друга, но вот так запросто вырезать целый народ – мужчин, женщин, детей – в XX столетии… И это мы, те, кто ведет крестовый поход против большевизма, покрываем себя такой кровью, что хочется провалиться под землю от стыда». Чем больше нового узнавал Хозенфельд, тем хуже себя чувствовал. 25 июля он услышал о том, будто евреев отправляют в лагерь близ Люблина, где жгут живьем в электрических камерах, чтобы не заниматься массовыми расстрелами и погребением[525].
Подобная осведомленность не означала, что все обязательно всё знали, однако правдивые в общей сути сведения неумолимо распространялись из районов вокруг лагерей, передавались дальше местными немецкими телефонистами и железнодорожниками; пьянчугами в кабаках, чесавшими языки за кружкой с пьяными эсэсовцами, которым просто хотелось выпустить пар; или немецкими инженерами, работавшими на заводах И. Г. Фарбен рядом с еврейскими узниками из Освенцима. Ходили всевозможные слухи, в частности о целых газовых туннелях и о поездах с депортированными, где евреев травили через систему отопления. Данные такого рода собирались, например, одним автором дневника в Гессене с ноября 1941 г., другим – во Франкфурте с июня 1942 г. и заносились в блокноты хроникером‑любителем из Вены ближе к концу 1942 г. В Берлине Рут Андреас‑Фридрих трижды упоминает о том же в своих записках[526].
Как и в случае уничтожения пациентов психиатрических лечебниц в 1940 и 1941 гг., утечка активнее шла через тех, у кого имелись каналы доступа к осведомленным лицам в правящей иерархии. Бывший посол в Риме и антифашист консервативного толка Ульрих фон Хассель одним из первых услышал об айнзацгруппах в Советском Союзе, а затем и о газовых камерах от знакомых на самом верху в военных кругах и в контрразведке – от Ганса фон Донаньи, Георга Томаса и Йоханнеса Попица. Даже главе СД в оккупированной Франции Вернеру Бесту стало известно об «облавах» айнзацгрупп не по официальным каналам, а от возвратившихся с востока коллег. В среде людей не столь влиятельных информация живее распространялась через связи в антифашистской сети. 31 августа 1943 г. 15‑летняя дочь берлинских социал‑демократов поверяла переживания дневнику: «Мама говорила мне недавно, что большинство евреев уничтожили в лагерях, но я не поверила»[527].
В январе 1942 г. могильщик Яков Грояновский сбежал из Хелмно и добрался до варшавского гетто, где поведал ужасную правду Эммануэлю Рингельблуму, отвечавшему за тайные еврейские архивы, и молодому вождю сионистов Ицхаку Цукерману. По меньшей мере два письма с теми же тревожными данными достигли Лодзи, но до широких масс они не дошли. Для жителей тамошнего гетто главным врагом в начале 1942 г. сделался голод, послуживший дымовой завесой, скрывавшей подлинную природу депортации 55 000 человек[528].
Немцы знали об убийствах евреев и без всяких басен о лагерях смерти. К тому моменту когда 19 декабря 1942 г. венскому адвокату Людвигу Хайдну рассказали о газе, подаваемом в вагоны эшелонов с депортируемыми через систему обогрева, он уже обладал данными о массовых расстрелах, причем из первых и вторых рук. В конце июня Хайдн настроился на волну Би‑би‑си и услышал одну из первых передач об истреблении евреев. Однако он констатировал суровый факт: «Касательно массовых убийств евреев радио только подтверждает то, что нам тут и так уже известно»[529].
В то же самое время даже ответственные за уничтожение лица не имели четкого представления относительно истинных результатов развернутой ими деятельности. Не доверяя горам бумаг внутренней отчетности Главного управления имперской безопасности, рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер поручил эксперту в области статистики Рихарду Коргерру выяснить и доложить об истинном положении дел; в начале апреля 1943 г. сокращенная – и слегка перегруженная эвфемизмами – версия отчета отправилась на самый верх, к Гитлеру. По подсчетам Коргерра, к концу 1942 г. в лагерях смерти подверглись уничтожению 1,2 миллиона евреев плюс еще 633 300 человек на оккупированных территориях Советского Союза. В свете других свидетельств здесь налицо значительная недооценка даже на том этапе. Речь идет о секретном документе, предназначенном для сведения нацистских вождей, и все же данные в нем совпадали с утверждениями союзников. Геббельс говорил об этом на закрытом брифинге для прессы 14 декабря 1942 г.