Картошка, свинки и Кавказ




Чего только мы не придумывали в те времена!

Я всегда любила возиться с землей: сажать цветы, овощи, деревья. А тут попалась мне брошюра: посадка картофеля огородным способом. Надо быль вырыть ямки фута полтора глубины и ширины, удобрить дно ямки навозом, смешанным с землей и древесной золой, посадить картошку и засыпать ее землей. Каждый раз, как картошка даст побеги, опять засыпать ее землей — до тех пор, пока над уровнем земли образуется нечто вроде муравьиной кучи. Когда последние ростки образуют плети и начнут засыхать — тогда надо было выкапывать картошку.

Мы производили этот опыт со стариком Ильей Васильевичем, но не особенно верили, что он удастся. Но опыт превзошел все наши ожидания. Оказалось, что каждый раз, как мы засыпали побеги землей, образовывалась гроздь картофеля. Со ста ямок я получила два воза картошки, столько же собрал Илья Васильевич. Целую зиму он мог кормить свою семью этой картошкой, да еще осталось немного и на продажу.

А продуктов на рынке было мало, трудно было что-либо достать. Мы не могли нарадоваться на нашу удачу.

Но чудесная сказка на этом не кончилась. Мне удалось купить поросенка. Я выкормила его своей картошкой. И когда моя маленькая свинка выросла в громадную свинью, она опороеила 12 поросят. Когда я продала все свое свиное хозяйство, я оказалась богатым человеком и решила на эти деньги путешествовать. Примкнула к экскурсии и уехала на Кавказ.

Меня тянуло поездить по России, может быть потому, что я чувствовала, что скоро покину ее — навсегда.

Оторваться от вечных ежедневных хлопот, неприятностей, ответственности, а главное, оторваться от советской действительности, попасть в иной мир, куда не проникла еще большевистская отрава,— было великим счастьем! Снова увидеть и почувствовать величие и красоту Кавказа, подниматься по горным, безлюдным, вьющимся над пропастями тропинкам, выше, выше по ледниковым, снежным полям, переходить по сваленным деревьям через бешено несущиеся горные речки — было великим счастьем! Видеть беспрестанно сменяющиеся оттенки гор, то сияющие яркой белизной вечного снега, то покрытые яркой зеленью сосновых деревьев, то прячущиеся за кружевами прозрачных облаков, чувствовать могущество творца в красоте и величии гор — было великим счастьем!

Нас повезли сначала по Военно-Грузинской дороге, мы поднимались до ледников Казбека. Из Теберды, искупавшись в ледниковом озере, мы пошли через перевал по полуразрушенной Военно-Сухумской дороге в г. Сухум.

Ночевали на воздухе, на земле, жгли костры, чтобы не замерзнуть, питались скудно, но на душе было легко. Все тяжелое, что давило душу,— осталось там, где-то далеко. Не хотелось думать о том, что будет завтра, а только наслаждаться сегодняшним днем и дышать этим чистым, прозрачным воздухом. Смех, болтовня экскурсантов нарушали гармонию, но я шла, отделившись от них. После перевала _ буковые, чистые, вековые леса, затем стали попадаться жилища, сады. Когда на горизонте показалась яркая полоса моря,— мы невольно прибавили шагу, потянуло к теплу, к морю, к пальмам.

 

Мои друзья Смецкие жили в нескольких верстах от Сухума. Я остановилась у них. До революции Смецкий был очень богатым человеком и был известен всему побережью своей добротой и благотворительной деятельностью. Он построил три санатория в горной местности для туберкулезных и пожертвовал их городу. Но главным интересом его жизни был его ботанический сад — один из лучших на всем побережье. Он разводил его много лет, выписывал всевозможные растения и деревья из Африки, Южной Америки, Австралии и других стран. Все имущество Смецкого было реквизировано. Его апельсиновые сады погибли без ухода. Вместо цветущих деревьев стояли оголенные с сухими ветвями деревья. Но парк еще сохранялся с множеством пород пальм, кактусов, акаций и других тропических растений.

После революции стариков выгнали из большого дома, построенного ими на горе, с видом на море и на сад и поселили их в доме бывшего сторожа. Чтобы не умереть с голода, старушка Смецкая пекла миндальные пирожные и носила их продавать за 4 версты в Сухум. Я не слышала, чтобы старички жаловались на свою судьбу. Худая, жилистая старушка с гладко причесанными волосами, правильными чертами лица; видно было, что в молодости она была очень красива. Целый день она работала по хозяйству, готовила, убирала свой домик. А старичок Смецкий был счастлив тем, что он мог жить среди любимых им растений. Казалось, ему было безразлично, что на нем был выцветший, много раз стиранный пиджак, болтавшийся на нем, как на вешалке, что он жил, скудно питаясь, в тесной сторожке. Щечки его розовели и глаза сияли счастьем, когда его просили дать объяснения и показать его необыкновенные тропические деревья.

А в большом, утопающем в цветах и вьющихся розах, доме Смецких жили великие вожди революции. Здесь проводил свой отпуск товарищ Троцкий и многие другие.

Иногда ночью, спугнув стаю шакалов с темной тропинки, обсаженной акациями, я, стараясь не шуметь, прокрадывалась в темноте до главного дома и нарезала большой букет чудесных душистых роз для старичков Смецких.

Кавказ. На Афоне

В начале революции монастырь в Новом Афоне не успели еще совсем разорить. Монастырь жил старыми традициями. Потихоньку происходили церковные службы, приходили паломники. Их принимали как гостей и бесплатно делили с ними скудную трапезу.

Монахи все еще работали в лесу, куда вела построенная ими самими зубчатка, по которой спускались дрова вниз, в монастырь. Они работали и в апельсиновых садах, в огородах, сетями ловили рыбу в море. Я редко видела такую красоту и благоустройство, как на Афоне. Сколько труда, уменья, сил и любви было положено, чтобы создать, построить такие церкви, громадные вспомогательные корпуса, где были монашеские кельи, мастерские, гостиница для паломников. Монахи разговаривали неохотно. В их сдержанных ответах чувствовался страх, опасение, внутреннее беспокойство и неуверенность в завтрашнем дне. И недаром.

Через несколько месяцев после моего посещения я узнала, что большевики их разгромили. Новый Афон был разорен, погибли сады; вместо благоустройства и порядка — мерзость запустения. Монахов выгнали. И они ушли подальше от людей в горы, в дикую природу на Псху, где они были совершенно оторваны от цивилизованного мира и куда проникнуть из-за вечных снегов нельзя было почти целый год.

Крым. «Мерли, как мухи»

Я много раз бывала в Крыму, но я никогда не забуду впечатление, которое на меня произвел один из самых старинных и прекрасных городов на Крымском полуострове.

Мы с подругой приехали в Бахчисарай ночью. Нам указали гостиницу, которая считалась самой лучшей.

Грязь, вонь, всюду пыль, сор, комната не подметена, на умывальниках слой сальной грязи.

— Нет ли у вас комнаты почище? — спрашиваем хозяина.

— О чистоте не беспокой! — успокаивает он нас.— Чисто, очень чисто!

— А клопы есть?

— Что вы, что вы! Клопы. Пожалуйста, прошу я вас, о чистоте не беспокой!

Легли, не раздеваясь. Но спать было немыслимо. Кровати, стены кишели клопами.

Вокруг Бахчисарайского дворца фонтаны, во дворе та же мерзость запустения, грязь. «О чистоте не беспокой!»

Худой оборванный татарин бродил по двору. Он не ответил на мой вопрос. Исхудавшее скуластое лицо его было неприветливо, он злобно посмотрел на нас и отвернулся.

Мы, люди живущие на своей родине, не знали, что происходило по всей России, до нас доходили смутные, непроверенные слухи.

Мы смутно слышали о голоде в Крыму. Но голодали люди везде, кроме самих партийцев, и мы не придавали значения этому слуху.

Мы поехали в Ялту на лошадях. Нас поразили печальные, согбенные, плохо одетые люди, встречавшиеся по пути. Шоссе шло мимо громадного кладбища. Когда же оно кончится? Проехали версту, две, пять, десять верст... Могилы, могилы, бесконечные могилы.

Сколько их здесь? Тысячи? Десятки тысяч?

— Мерли от голода,— повернувшись к нам, сказал возница,— нечего было есть, травой, как скотина, питались, дети пухли, синели и умирали от голода! Тысячами мерли, как мухи!

Север

Зимой 1928 года я снова присоединилась к экскурсии, которая направлялась на далекий север — Мурманск, Александровск, Кандалакшу. Я уже получала больше жалованья и имела возможность скопить достаточно денег, чтобы оплатить экскурсию, тем более что экскурсии устраивались для служащих Наркомпроса очень дешево. Наша группа состояла из школьных и музейных работников.

Мы провели 4 дня в Мурманске, единственном городе в России, где не было ни одной церкви.

Ночевали в школе. Нам отвели одну комнату, где мы все — и мужчины и женщины,— не раздеваясь, спали 4 ночи на полу.

Первая наша поездка из Мурманска была в лопарскую деревню. Мы наняли трое санок, каждые санки были запряжены парой оленей На передних санках оленями правил лопарь, остальные санки привязаны к передним.

Глубокий снег, едва проторенная узкая дорога, какие-то жалкие, низенькие деревья по дороге, ни людей, ни домов. А деревня, куда мы приехали,— всего несколько домов — холодных. Женщины и дети все сидели в доме в малицах*, унтах. Они производили жалкое впечатление нищеты, дикости.

Когда ехали назад, сумерки перешли в полную тьму. Лопарь наш напился, гнал оленей из всех сил. Когда мы покатились под гору, лопарь не тормозил; передки саней били оленей по ногам, и они неслись, как бешеные.

Удержаться на скользкой поверхности санок было невозможно, и мы все, один за другим вывалились в глубокий снег. Мы барахтались в снегу и старались из него вылезти, а олени, домчавшись до подножия горы, останавливались. Лопарь, увидав, что в санях никого нет, пошел нас искать.

— А, вот они! — воскликнул он радостно.— Как бутылки валяются. Вставайте, чего валяетесь?! — и он стал нас считать.— Один, два, три... Сколько вас было? Шесть?!

Поехали дальше. Теперь лопарь то и дело останавливался.

— Что случилось?

— Один, два, три, четыре... — и, пересчитав всех, опять погнал оленей.

Он боялся потерять кого-нибудь, так как с каждого из нас он должен был получить по шесть рублей.

Воскресенье мы бродили по базару. Я люблю базары. На базарах вы всегда чувствуете характер населения, видите людей, их одежду, изделия.

— Кто это? — спросили мы местного учителя.

На базар въехала молодая стройная женщина, румяная, с чуть приплюснутым носом и узкими карими глазами.

* Меховая расшитая одежда.

Она ехала стоя, управляя парой белых оленей, запряженных в санки, покрытые белыми оленьими шкурами. Она была в белой с цветными узорами на подоле малице и в белых унтах. Мы загляделись на нее.

— Кто это?

— Это Ульяна,— ответил учитель,— вдова. Ее все знают. Всю мужскую работу делает, да и по правде сказать, ни один мужчина не может так оленями управлять, как она.

Ульяна лихо подкатила к лавке со шкурами и, не глядя ни на кого, стала что-то доставать из саней.

— А умница она какая! — продолжал учитель.— В прошлом году у всех лопарей Советы оленей забирали. Так что ж она сделала? Спрятала в лес своих оленей, да так, что найти невозможно. Да и сейчас никто не знает, сколько у нее голов. Молодчина! Огонь баба!

Мне очень хотелось ее снять, но было слишком темно.

Купить на базаре ничего не удалось. В единственной лавке, где продавались меха, нам сказали, что все, что у них было, забрали Советы — за границу посылают.

Учитель нам рассказал, что в прошлом году Советы реквизировали и зарезали тысячу оленей. Резали оленей в период линьки, и почти все шкуры пришлось выбросить. После этого лопари стали прятать оленей, оставшихся от реквизиции, в леса и болота.

Из Мурманска нам разрешили за небольшую плату сесть на ледокол, шедший на выручку затертого во льду баркаса, который направлялся в город Александровск. С треском, подрагивая от напряжения, ледокол пробивал себе дорогу к застрявшему баркасу и, освободив его от льда, пошел дальше к Александровску.

— Что это? — спросили мы матросов.

Темная, громадная куча чего-то? Дом? Судно? В полутьме никак нельзя было различить, что это такое. И только подойдя совсем близко, мы увидели громадное чудище. Это был мертвый кит. Я никогда не представляла себе животного такого размера! Мне казалось, что он был больше нашего ледокола!

— А вот и город Александровск! — сказал кто-то из матросов.

— Где же он?!

Темные, облепленные ракушками, мрачные скалы у замерзших берегов Ледовитого океана, небольшой домик на берегу, несколько полуразрушенных необитаемых домов, и во всем городе один житель — ученый, заведующий биологической станцией.

Мы поговорили с ним, но он неохотно и резко отвечал на наши, как ему, вероятно, казалось, наивные вопросы: как он может жить здесь совсем один в этой полутьме? около этих мрачных скал? рядом с таким холодным бездушным океаном?

— «Бездушным»? — ученый презрительно фыркнул.— Да этот океан кишит жизнью! — сказал он с презрительной улыбкой.— Тюлени, моржи, киты...

По-видимому, он свыкся с этой жизнью и был счастлив. Здесь он был вдали от жестокой действительности, вдали от лжи, фальши и злобы людской.

Возвращаясь обратно в Петербург, что заняло четверо суток, мы остановились в Кандалакше на берегу Белого моря.

До революции Кандалакша снабжала Россию соленой рыбой: семгой, селедкой, сардинами. Но от многочисленных заводов, которые здесь ранее работали, остался лишь один.

— В прошлом году был громадный улов,— рассказывал нам местный житель,— мы не знали, что делать со всей этой рыбой, и около восьмисот тысяч пудов сельдей испортились, и их пришлось выбросить.

— Но почему же?

И невольно мысли мои перенеслись в Москву, где по 8—10 часов стояли люди в хвостах, надеясь получить какие-нибудь продукты.

— Почему? Очень просто! Кадушек не было, не в чем было солить. И о чем эти товарищи там в Москве думают? Только бы...

Он хотел что-то еще сказать, но махнул рукой и замолчал.

Недалеко от Кандалакши наш поезд остановился. Мимо станции красноармейцы гнали группу оборванных, замерзших людей. Люди хотели остановиться, что-то сказать нам, но охранники грубо закричали на них. Страшно было смотреть на эти распухшие, посиневшие от холода лица, на выражение глубокого страдания на них. Люди с трудом передвигали ноги, обутые в разбухшие, стоптанные валенки или порыжевшие сапоги.

Позади, едва передвигая ноги, шел высокий худой священник с длинными волосами и в каком-то странном одеянии, не то рясе, не то длинном пальто. Казалось, что он вот-вот упадет. Больно сжалось сердце. Стало неловко, стыдно за свое благополучие, сытость, за свою относительную свободу.

— Марш, марш! — опять заорал красноармеец.— Не задерживайся! А вы чего глазеете? — повернулся он к нам.— Аль таких орлов не видали? — и он грубо захохотал.

«Боже! Боже! За что? И кто они? Профессора, инженеры, ученые, бывшие буржуи?»

«Один живу, с Богом»

Летом 1929 года я отправилась в Ярославль и оттуда на пароходе вниз по Волге до Астрахани.

В Ярославле мне хотелось посмотреть старинные церкви и монастырь, построенный в XIII веке.

— Какой монастырь? — спросила женщина, которую я просила указать мне дорогу.— Опоздали, голубушка, разрушили монастырь, нет его больше!

— Что вам здесь надо? Чего вы здесь не видали? — грубо спросил меня мужчина, собиравший в кучи ломаный кирпич.

— Думала монастырь посмотреть...

— Монастырь? — и мужчина презрительно захохотал.— Монастырь... Вот ваш монастырь,— и он указал на кучу мусора посреди двора,— вот тут дом был, в этом доме фабрику валенок хотели устроить, да и это не сумели. Теперь на кирпич сломали... А какой монастырь был! Живо жалко!

Он безнадежно махнул рукой и отвернулся. Садимся на пароход.

— Дайте я понесу вам вещи ваши...

— Что вы, батюшка, как это можно, да и тяжелые они!

Этот старенький священник садился на тот же пароход, шедший вниз по Волге. Пожилая женщина, покрытая черным платочком, несла его вещи.

Пароход отчалил, а мы стояли на палубе и смотрели, как постепенно удалялся Ярославль. Пыль, грязь, разрушения уже не видны — перед нами расстилалась Волга во всем своем спокойном величии; и издалека Ярославль казался прекрасным.

— Я домой из Москвы еду,— сказал священник и глубоко вздохнул.— Иверская-то, а? Иверская... разрушили!

— Да, я видела,— сказала я.

— Как, видели, как разрушали?

— Нет, но я была в Москве накануне того дня, когда ее разрушили. Я видела ее вечером. А на следующее утро, когда я проезжала в трамвае через Воскресенскую площадь,— Иверской уже не было!

— А что же люди?

— Что люди? Молчали.— Я раскрыла было рот, но одумалась и тоже смолчала. Боялись говорить, только друг на друга посмотрели, и тяжелый, общий вздох пронесся по вагону.

— И подумать только, такую святыню — Иверскую часовню...

Старик понурил голову и замолчал. Волга постепенно расширялась. Уже смутно виднелись берега.

— Заезжайте ко мне, рад буду! — сказал священник.

— А с кем вы, батюшка, живете?

— Один живу. Один, с Богом.

— А кто же о вас заботится?

— Друзья, они обо мне заботятся. Крестьяне нашей деревни. Они мне приносят все, больше, чем нужно. Ах, какие это прекрасные люди! Вы увидите их, они придут меня встречать.

Солнце стало заходить. Огненный шар постепенно утопал, отражаясь в водах красавицы Волги. Я стояла на палубе, не в силах оторваться от волшебного зрелища, и не заметила, как пароход стал плеваться и бурлить, подходя к пристани.

Священник и молчаливая женщина уже стояли с вещами, готовясь сойти на берег.

— Видите, вон там живу, вон моя церковь.

Вдали, вправо от нас, я увидела белую церковь с золотым куполом. И в ту же минуту я обратила внимание на большую лодку, наполненную людьми, подходившую к пристани. Мужчины поснимали шапки, махали ими в воздухе; женщины махали платочками. Священник снял свою старенькую, с широкими полями, порыжевшую шляпу и тоже махал ею. Он счастливо и радостно улыбался.

Люди оживленно говорили между собой и пытались что-то сказать священнику, лица их сияли радостью. Мы простились со священником, лодка отчалила. Вдруг я почувствовала пустоту, точно я потеряла кого-то очень дорогого. А в ушах все звучали слова: «Один живу, один с Богом».

Странно, почему глаза мои наполнились слезами?

46
МАШКА

Постепенно партия вербовала работников, и у меня появилось новое начальство — Машка Жарова.

Она была не плохая, эта Машка. Пошла в партию, потому что ее уговорили, задарили партийцы и потому, что она была глупая. Ни один порядочный крестьянин или крестьянка в деревне Ясная Поляна, где население было свыше 800 душ,— не шли в партию.

Машка была совершенно безграмотная. Партийная ячейка решила ее образовывать, и ее послали в Тулу на обучение. Она приказывала запрягать моего любимого гнедого жеребца, Османа, для поездки в Тулу. С ужасом и болью в сердце я смотрела, как Машка немилосердно его гоняла. Один раз, когда я на маленькой, неказистой лошаденке тащилась в Тулу, я встретила Машку. Она возвращалась из города.

— Маша, куда ты?

— Домой! Больше не могу. Сидишь, сидишь, буквы эти перед глазами пестрят, не пойму ничего. Вот уж третьи сутки голова от их трещит! Провались они пропадом со своей учебой! А ребята в школе такие охальники, лезут, за все места тебя хватают! А ну их к лешему. Подписывать свою хвамилию научилась и хватит с меня, больше не поеду!

У меня жила и готовила мне моя кума, бабка Авдотья. Хорошая была старуха, но только когда котлеты делала, слюной их скрепляла, чтобы глаже были. Но я держала ее потому, что она чудесно пела. Вечерком после работы мы сидели с ней за самоваром, и она меня учила самым старинным яснополянским песням. Авдотья восхищалась Машкой:

— Разве ты противу нее годишься! — говорила она мне.— В чем ты ходишь, страмота! А ты посмотри на Машку: все на ней новенькое, разодета как барышня, и духами-то от ей пахнет и усем!

Машка хорошо ко мне относилась и даже покровительствовала мне.

— Александра Львовна, потребиловка ситец получила,— говорила она,— желаешь? Могу достать, сколько тебе надо!

Как-то раз она пришла ко мне. Я писала что-то за письменным столом.

— Работаешь? — спросила она меня.

— Работаю. А ты что — гуляешь?

— Ну да, гуляю, сегодня праздник большой!

— Не слыхала. Какой же это праздник?

— А я, по совести, сама не пойму. Говорили нам ребята в ячейке, каких-то в Америке Сакку и Ванценту убили, вот мы и празднуем.

47
ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ СУД

Преследование культурных работников, пресечение инициативы в школах, стремление задушить проблеск талантов в учениках, стремящихся к живому творчеству, забивая их умы скучной, бездушной марксистской пропагандой,— все это удручающе действовало на коллектив, лишало лучших работников всякого интереса к их деятельности.

Среди крестьян наблюдалось такое же подавленное настроение. Насильственное переселение крестьян в колхозы, преследование и ссылка лучших трезвых и работящих людей, так называемых кулаков, в Сибирь вызвали в деревнях пассивное сопротивление,— крестьяне уменьшили площади своих посевов.

В Ясной Поляне кулаков не было. Только один крестьянин подходил под название кулака. Это был Тит Иванович Пелагеюшкин, бывший управляющий богатыми имениями, владелец единственного в деревне двухэтажного кирпичного дома. Тит Иванович изменил фамилию, назвался Полиным и перекрасился в красные. Старший сын служил в ГПУ, остальные ребята были комсомольцы или сочувствующие.

Тит Иванович был в почете у коммунистов, крестьяне же его не любили и не слушались его уговоров увеличить посевы ржи и посадку картошки.

— Чего мы будем зря спины гнуть? — говорили они.— Посеем, а большевики все равно отберут.

Большинство крестьян отказывалось идти в колхозы, резало скотину.

Правительство принимало всевозможные меры, чтобы заставить крестьян поднять урожаи: выдавало семена, посылало партийных работников агитировать — ничто не помогало.

Продукты постепенно исчезали. Еще выдавали по карточкам полусырой, тяжелый с мякиной черный хлеб, но сахар, крупу, муку и другие продукты можно было иногда за большие деньги достать только на черном рынке.

Рабочие и люди, получавшие небольшое жалованье — учителя, врачи,— жили впроголодь.

Полки в потребиловке и ее склад пустовали. Можно было купить уксус, сухую горчицу, дешевые духи — но этими товарами никто не интересовался.

Громадным событием в деревне был привоз мадепа-лама или затхлой крупы в потребиловку.

Люди становились в хвост очереди уже с вечера. Они стояли всю ночь, иногда на морозе или под дождем, до утра. Когда, наконец, доходила до них очередь — товар был распродан, и большинство уходило ни с чем.

На черном рынке обычно продавался товар, предназначенный к отправке за границу, но почему-либо забракованный — негодный, сырой, крошащийся сахар, тухлые селедки.

И люди покупали по дешевке и ели. «Ничего,— говорили они,— подпахивает, правда, но зато питательно, да и давно мы рыбы не ели».

Продовольственное положение становилось все хуже и хуже. Советы нажимали на крестьян, стали применять репрессии, вводили жестокие законы, за неисполнение которых людей судили, ссылали в Сибирь, даже расстреливали.

Одним из самых тяжелых преступлений был срыв посевной кампании.

Вот за это-то преступление и было отдано под суд все правление кредитного товарищества в Ясной Поляне. Председателем товарищества был врач нашей больницы А. Н. Арсеньев, очень культурный, ученый человек, ботаник, опытный кооператор, либерал, член первой государственной думы, подписавший Выборгское воззвание и за это тогда лишенный дворянства. Два других члена правления были молодые, умные и энергичные крестьяне.

Доктор был занят: приемы в амбулатории, разъезды по деревням, организация и наблюдение за постройкой больницы, запоздавшей к юбилею. Он мог посвящать кооперативу лишь урывки своего времени, и случилось так, что члены правления проглядели пункт местного циркуляра, где предписывалось выдавать беднякам семена бесплатно. Несколько ссуд были выданы за деньги. Кроме того, товарищество запоздало с выдачей семян одной яснополянской вдове.

Возникло дело. Правление кредитного товарищества обвинялось в «срыве посевной кампании», то есть в преступлении государственной важности.

Показательный суд был устроен в Народном доме. Собрались все крестьяне, персонал школы и музея.

Председательствовал рыжий здоровый мужик, присланный из Тулы. Двое судей были из соседнего местечка Щекина. Председатель щекинской компартии был назначен прокурором. Все свидетели со стороны обвиняемых были этим «прокурором» отведены, остались лишь свидетели со стороны обвинения.

Доктор Арсеньев, председатель кредитного товарищества, привлекался к ответственности как местный вредитель, умышленно срывающий посевную кампанию в то самое время, когда правительство вело борьбу с кулачеством и контрреволюционными элементами в деревнях, стараясь убедить крестьян переходить в коллективы, где они могли бы производить достаточно зерна не только для себя, но и для социалистического правительства. Доктор Арсеньев должен быть немилосердно наказан, как бывший помещик, дворянин, который, пользуясь темнотой необразованных масс, старался пролезть в советские учреждения и их разрушить.

Что же касается двух других обвиняемых — членов правления кредитного товарищества,— то они также являются типичными представителями кулаков с их вредительской психологией, стремящейся сорвать и аннулировать всю плодотворную деятельность компартии в деревнях.— Так формулировалось обвинение.

Один из свидетелей доказывал, что доктор не обращал никакого внимания на правительственные циркуляры и не давал никаких отчетов губземотделу о деятельности кредитного товарищества. Чиновник из губземотдела подтвердил показание этого свидетеля.

— Я видел такую бумагу на столе председателя,— сказал он,— но председатель даже не потрудился показать ее мне, что он обязан был сделать.

— Разрешите спросить, какой вид был у той бумаги, о которой вы говорите? — спросил Арсеньев.

— Это была небольшая бумага, сложенная вчетверо.

— Может быть, вот эта? — спросил доктор, вынимая бумагу из портфеля.

— Да, да эта самая!

— Я прошу ее огласить! — сказал доктор, подавая бумагу председателю.

— А какое это имеет значение?..

— Это имеет большое значение,— настаивал доктор,— эта бумага — заказ на семена овса. Я никогда не скрывал ни одного циркуляра от местных властей...

— Поговорим об этом позднее,— перебил председатель и поспешно сунул бумагу в свой портфель.

Следующим свидетелем вызвали вдову, не получившую вовремя кредита.

— Что вы имеете заявить по этому делу, гражданка?

— Что заявить? Безграмотная я вдова... всякий может меня обидеть, обойти вдову несчастную.

Было совершенно ясно, что заранее принято решение осудить правление кредитного товарищества. Все вело к тому.

Во время перерыва, когда я вышла во двор подышать чистым воздухом, крестьяне окружили меня.

— Александра Львовна, Александра Львовна, поговорить с вами хотим.

Я пыталась отойти, но они всей толпой окружили меня.

— Что они дурного сделали? За что их судят? Поговорите с судьями, ведь лучшего председателя у нас не было. Скажи им!

Они кричали в страшном волнении, перебивая друг друга, напирали на меня.

— Друзья мои,— сказала я, со страхом оглядываясь кругом,— не губите ни себя, ни меня! Пожалуйста, отойдите. Вы не представляете себе, в какой мы опасности! Если партийцы увидят, что вы разговариваете со мной, они сейчас же обвинят меня в заговоре против правительства. Подите, поговорите сами с председателем суда!

Крестьяне меня поняли и отошли. Мне было противно, грустно и обидно. Я почти всех их знала с детства. С некоторыми мы вместе выросли, другие состарились на моих глазах, со многими мы были друзьями и на ты. А теперь я не могла даже поговорить с ними.

Председатель вышел на крыльцо с небольшой группой коммунистов и курил. Крестьяне подошли к нему, и, перебивая друг друга, говорили ему что-то. Я только уловила несколько слов: «Хороший человек... Нам лучше не надо... Справедливый, всем старается помочь». И вдруг громко раздался молодой звонкий голос: «Это все комсомольская ячейка мутит! Уберите вы этих бездельников из Ясной Поляны, не нужны они нам!»

Поднялся крик, шум, напрасно председатель суда старался успокоить крестьян, и вдруг, заглушая всех, прозвучал крикливый, громкий голос:

— Товарищи! Не комсомольская ячейка, а Толстая агитирует против партии!

Опять загудела толпа, никто не слушал председателя. Неожиданно из Народного дома выскочил секретарь комсомольской ячейки.

— Я все слышал, товарищи,— заорал он не своим голосом,— я все знаю! Толстая вооружает крестьян против советского правительства. Товарищи! Когда мы наконец избавимся от этих буржуев?! Долой вредителей! Долой врагов народа и пролетариата!

Опять загудела толпа. Тщетно старался председатель ее успокоить. Дело пришлось отложить и перевести его в тульский окружной суд. А я в ту же ночь выехала в Москву к Калинину.

— А выг небось, не знаете, Александра Львовна, кто эти судьи-то были? — спросил меня знакомый крестьянин, когда суд уехал.— Про председателя я ничего не скажу, не знаю — тульский он, а двое других — здешние. Вот тот, кто слева сидел, высокий, костлявый с длинным носом, несколько лет тому назад за убийство жены судился. А второй, что справа сидел, чернявый, тот, что узкие глазки щурил и ухмылялся, когда доктор говорил,— этот уж два раза сам под судом был, первый раз за то, что девчонку изнасиловал, а второй раз за то, что заключенных пытал. Нализался и пьяный вывел их на мороз во двор и стал их из шланга поливать. Едва выжили.

Не знаю, исполнил ли Калинин мою просьбу и центр повлиял на решение суда, но доктора Арсеньева и двух других членов правления условно приговорили к трем годам тюремного заключения.

Глубокой иронией звучали слова адвоката, защищавшего Арсеньева:

— Граждане судьи! — заключил ой свою речь.— По-видимому, доктор Арсеньев не может угодить ни одному правительству. Царское правительство преследовало его за либеральные идеи; советское правительство преследует его за контрреволюционную деятельность. Он никак не может попасть в тон, как певец с хронической простудой!

48
НАЧАЛО СТАЛИНСКОЙ ПОЛИТИКИ

Злостные придирки коммунистов, ревизии в школах и музее продолжались главным образом со стороны местных властей. Приходилось ездить в губисполком и в Москву, давая объяснения и прося защиты. Неожиданные налеты партийцев нагоняли страх на всех сотрудников, мешали работать.

Иногда совершенно неожиданно под вечер приезжала группа большевиков из губпарткома. Они привозили с собой пряники, конфеты для детей, подарки и советскую пропагандную литературу.

Усилилась антирелигиозная пропаганда, детей священников выгоняли из школ, установили шестидневную неделю с тем, чтобы ученики посещали школу и в воскресенье. Не исключалось и пасхальное воскресенье. Коммунисты требовали, чтобы в этот день школы были открыты. Я отказывалась исполнить требование партийцев. Комсомольская ячейка нажимала.

Машка оказалась между двух огней. Она не хотела огорчать крестьян — родителей детей,— настаивая на требованиях партийцев, и не хотела выступать против меня. С другой стороны, она боялась, что ей попадет по партийной линии. Прислали коммуниста из Тулы. Он долго говорил со мной, требуя, чтобы учителя давали уроки в пасхальное воскресенье. После долгих разговоров он, наконец, согласился собрать всех учителей и решить вопрос общим голосованием.

Вечером в страстной четверг собрались в новой школе второй ступени все учителя, приехавший из города коммунист и члены коммунистической ячейки. После пропагандной речи партийца, направленной против религиозных предрассудков, говорила я. Я упомянула о мнении Ленина, сделавшего исключение для школ имени Толстого, говорила о родителях: какое это вызовет огорчение и возмущение, если детей заставят учиться в такой большой праздник. После коротких прений поставили вопрос на голосование. Я была спокойна. Учительский коллектив, за исключением нескольких человек, всегда меня во всем поддерживал — работали мы очень дружно. Я не поверила своим глазам, когда на мое предложение не заниматься в пасхальное воскресенье поднялись четыре руки. Со мной голосовали: школьный врач, двое скромных учителей первой ступени и мой друг — преподавательница литературы во второй ступени.

Я вышла в соседнюю комнату, чтобы немного успокоиться. Когда я вернулась, партийцев уже не было, и я могла свободно говорить.

— Мы могли вместе работать,— обратилась я к учителям,— мы могли до известной степени оградить школу от коммунистического влияния, избегать антирелигиозной пропаганды, милитаризации только при большой сплоченности, при общем понимании наших целей и задач. Борьба была нелегка, но мы твердо проводили свою линию и старались придерживаться принципов моего отца, имя которого несет эта школа. Я от всего сердца благодарю тех из моих сотрудников, которые до конца поддерживали меня и те идеи, за которые мы боролись. Потеряв поддержку большинства, я не смогу больше возглавлять нашу Опытно-показательную станцию Ясную Поляну, созданную вместе со всеми вами...

Спазмы сдавили мне горло. Я не могла больше говорить.

Во мне росло убеждение, что дальше я бороться не в силах и не в силах больше притворяться, лгать, лучше тюрьма, ссылка, даже смерть!

Работать становилось все труднее и труднее. Ясная Поляна уже не составляла исключения, и бороться с влиянием компартии было немыслимо. Мое решение уйти, освободиться от гнетущего чувства и сознания, что совесть все больше и больше засоряется ложью, что, спасая себя, морально ты падаешь все ниже и ниже,— крепло с каждым днем.

Чтобы легче наблюдать за деятельностью сотрудников музея и школ, губпартком решил организовать ячейку в самой Ясной Поляне.

Кроме Машки Жаровой — представительницы от рабочих по совхозу «Ясная Поляна» и кооперативу,— в ячейку были назначены почтарь-партиец и секретарем ячейки — товарищ Трофимов, командированный из Тулы.

Трофимов обладал всеми качествами заядлого большевика: самоуверенной грубостью, нахальством, невежеством и жестокостью.

Он любил всех учить, говорить длинные речи, пересыпая их мудреными словами и фразами, которых он сам и никто другой не понимал.

«— Мы, так сказать,— обращался он к учителям,— страдаем высокообразованным академическим достижением, товарищи... и, так сказать, требуем сознательного понимания партии...»

А культурные — доктор Арсеньев, окончивший три факультета, наш обществовед, окончивший два факультета,— и все мы были обязаны слушать эту белиберду. Трофимов всегда ходил в черной блестящей кожаной куртке, кепке и лаковых сапогах. Меня он побаивался и ненавидел.

— Ох, гражданка Толстая,— как-то сказал он мне, поигрывая револьвером в черной кобуре, не в силах сдержать своей злобы,— была бы моя воля, застрелил бы я вас на месте, рука бы не дрогнула. И чего центр смотрит? Я засмеялась. Лицо его злобно сморщилось, и из-под поднятых бровей метнулись на меня белесые, неопределенного цвета мутные глаза. Он круто повернулся и пошел, бессильно сжимая свои нерабочие, узловатые, грязные руки в кулаки. Почему-то эти руки всегда вызывали во мне особое чувство гадливости.

У Трофимова не было никакой определенной работы, но он повсюду совал свой нос, и все его ненавидели. Он считал себя вправе распоряжаться, давать указания преподавателям, учить их, как надо вести антирелигиозную пропаганду, которая усилилась в Народном доме. Меня раздражало, что Трофимов без разрешения проводил собрания с нашими учениками. А когда он, как хозяин, не снимая кепки, входил в музей, и в кабинет, и в спальню отца — все кипело во мне от сдерживаемого гнева.

Постепенно все должности в кооператив



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: