Теперь за кухонным столом, поставив рядом горячий кофейник, Эйприл приступила к чтению четвертой тетради. Записи в этом дневнике были более короткими и несвязными, чем в предыдущих трех, однако больше всего тревожила перемена в стиле:
«Я вижу их повсеместно. Их тонкие силуэты висят во всех окнах. Не вполне оформившиеся или же наполовину скрытые в тенях. Иногда они просто бессмысленно тычутся в стены первых этажей или же бормочут что-то, скорчившись на углах пустынных грязных улиц или в замусоренных проулках за домами. Они населяют тупики. Обитают в тех местах, куда никогда не заглядывает солнце. Но хуже всего их лица. Я вижу их каждый раз, стоит оглядеться по сторонам где-нибудь в Мейфэре. Жутко белые и худые, они смотрят вниз на улицу из самых старых окон. Рты их шевелятся, но я не слышу слов. Если бы у них были губы, я могла бы прочесть по губам.
На Шеперд-маркет, улице, которая даже в наши дни не поддается никакому облагораживанию, они толпятся и толкаются в пустых комнатах за заколоченными дверьми. Вот этих я по временам слышу, они шепчут что-то сквозь щели. Говорят со мной из своих укрытий. „Он возвращается?“ — то и дело спрашивает меня одна женщина, и сквозь зазор в деревянных досках я вижу ее ребра и позвонки.
„Кажется, я не смогу их найти“, — снова и снова шепчет мне другой узник прошлого. Я даже не знаю, мужчина это или женщина, потому что он стоит на четвереньках за какими-то корзинами. Их молочно-белые глаза как будто не видят меня. Разговаривать с ними без толку — они не сознают ничего, кроме собственных страданий, но в то же время моментально чувствуют мое присутствие.
Ох, милый, я существую наполовину в одном мире, а наполовину — в другом. В точности как ты под конец. Теперь я все понимаю и прошу у тебя прощения за то, что прежде не верила тебе. Я никогда особенно не вглядывалась в то, что было развешано у него по стенам, как вглядывался ты и все остальные. Никогда не слышала, чтобы он говорил, как слышал ты. И это ведь ты бросил ему вызов. Наверное, поскольку мое участие в деле было незначительным и зараза проникала в меня гораздо медленнее. А может быть, как ты и подозревал перед смертью, то, что он говорил, правда.
|
Но как же они выбрались оттуда вместе с ним? Как они сумели проникнуть в картины, которые раньше висели на стенах, и во все зеркала? Как они смеют вот так запросто являться передо мной среди белого дня? Думаешь, мне лучше сидеть в тишине и одиночестве в окружении голых стен, пока все не кончится, и оберегать все входы, через которые они могут пролезть? Неужели ад настолько перенаселен, что они возвращаются?»
Их были целые страницы, описаний странных, жутких видений, с которыми несчастная бабушка сталкивалась на улицах, некогда бывших для нее настоящим социальным раем, — со свиданиями, встречами за ланчем, вечеринками, походами по магазинам и клубам. И кто же этот неотступный тип?
«И каждый раз он их созывает. Все голоса, тени и предметы — им нет места ни в этом доме, ни на лестницах, ни в наших комнатах. Но они являются, стоит ему бросить клич…»
Эйприл начала делать закладки из страниц блокнота, записывая на них все, что относилось, по-видимому, к Баррингтон-хаус. По ее предположениям, в доме произошло некое событие, затронувшее и Лилиан с Реджинальдом, которое, как считала бабушка, повлекло за собой гибель мужа. Тем не менее она никогда не останавливалась на подробностях его кончины. Если в Баррингтон-хаус до сих пор проживает кто-нибудь из прежних соседей, хорошо бы узнать у них, как умер супруг ее двоюродной бабушки. Из записей Лилиан получалось, что ей приходится расплачиваться за некий ужасный поступок, совершенный мужем.
|
«Ты все сжег и думал, что на этом дело и закончится. Но как же им удалось пережить пожар? Ведь все они здесь, несмотря на то что ты сделал для нас. Для всех нас. Остальные больше со мной не разговаривают. Они винят меня, ведь я твоя жена. Я читаю это в глазах Беатрис. Она теперь не открывает мне дверь. Управляющий прислал мне письмо, и адвокат тоже, угрожая призвать на помощь закон, если я не прекращу преследовать ее. Преследовать ее? Я пыталась им объяснить, что необходимо выживать сообща. И что мы вместе увязли в этом деле. Но убедить их не удалось.
Шейферы тоже не желают меня видеть. Иногда Том звонит и разговаривает со мной шепотом, когда Мириам выходит в другую комнату, но он каждый раз бросает трубку, стоит ей вернуться. Она контролирует все его действия, как и всегда.
Все они трусы. Я говорю себе, что без них мне даже лучше. А вышвырнуть меня отсюда они не могут, потому что я не в силах уйти. От этой иронии я хохочу вслух, но только в моем смехе нет радости. Мы вынуждены сидеть в доме, пока он играет с нами или же мучает нас за то, что мы сотворили; другим выходом представляется самоубийство. Но я не могу это сделать, милый. Потому что не знаю наверняка, то ли это жестокий розыгрыш, то ли я по временам действительно слышу из стен твой голос».
|
Закрыв тетрадку уже в разгар дня, Эйприл попыталась стряхнуть с себя впечатление, оставленное безумными рассказами бабушки, и отправилась в «Харродс» купить чего-нибудь вкусненького в «Фуд холле», а затем прошлась по магазинам на Слоун-стрит и Кингс-роуд, где были распродажи. Однако названия улиц и некоторые достопримечательности будто специально напоминали ей о маршрутах, какими Лилиан ходила в восьмидесятые, надев шляпку с вуалью и стоптанные туфли.
Когда в восемь магазины закрылись, дождь погнал Эйприл обратно в Баррингтон-хаус. Было холодно, и по шее бегали мурашки. К счастью, из квартиры исчезла порядочная часть барахла, и в коридоре было пусто. В пятницу Эйприл предполагала совершить еще одно титаническое усилие и очистить две дальние спальни от всего, кроме мебели и предметов, отложенных для продажи.
Однако расширившееся жилое пространство квартиры нисколько не добавляло ни тепла, ни уюта. Даже когда Эйприл с помощью Стивена вкрутила в бра и люстры новые стоваттные лампочки, в воздухе все равно осталась висеть мутная коричневатая мгла. А дополнительное освещение только добавило блеска краске на потолке, стенным панелям и плинтусам, обесцветив их и сделав похожими на выцветшие экспонаты в витрине музея.
Эйприл боялась, что никто не захочет купить это жилье. До тех пор, пока квартира не будет вычищена, выпотрошена и переделана от пола до потолка, любой потенциальный ее обитатель окажется навеки заточенным внутри старинной фотографии. Это место подавляло, запах пыли, сырости и старой мебели постоянно напоминал об одиночестве двоюродной бабушки, о ее отчаянии и несвободе, длившихся до самой смерти.
От Эйприл не укрылась ирония сложившейся ситуации: она находится чуть ли не в самом старом элитном многоквартирном доме в самой фешенебельной части Лондона, одного из самых дорогих городов на свете, но вынуждена при этом пользоваться допотопной ванной и ютиться в крохотном пространстве между ободранными, заляпанными стенами, в окружении скопившегося за полвека хлама и никому не нужных осколков жизни сумасшедшей родственницы.
К девяти вечера Эйприл уже забралась в постель с очередной тетрадью на коленях и стаканом белого вина на столике у кровати. И снова она сейчас же с головой погрузилась в образы, толпившиеся в воображении безумной бабушки.
«Оно скакало вокруг меня, словно обезьяна…
…Сказала: „Они скоро будут здесь. Тише, кажется, я уже слышу их“, после чего приложила мелкую тварь к своей высохшей груди…
…И он погнался за мной на тонких ножках, цокая…
…Облаченное в грязное белое платье, с совершенно лысой желтой головой, это создание вскинуло при виде меня длинные руки. Я уверена, что оно увидело меня. Сам дом был очень старый, одно окно, закрытое прибитым к раме одеялом…
…Кто-то довел меня до дома. Дороги я не помню. Потом вызвали врача. Но не моего лечащего врача, а какого-то человека, руки которого мне совершенно не понравились…»
Среди всех этих записей Эйприл дважды наткнулась на одно имя:
«…я искала его фамилию в других источниках. Книжный магазин на Курзон-стрит, где когда-то жила Нэнси, заказал для меня по этому периоду все, что можно было найти. Но он нигде не упоминается. Как ты однажды заметил: „Ни одна уважающая себя галерея ни за что не развесит в своих залах подобную мерзость“. Ты всегда утверждал, что он ненормальный. Верно, так, если его вдохновляли подобные кошмары. Однако Хессен никогда не выпустил ни одного альбома, он не упоминается ни в журналах, ни в каталогах. Должно быть, у него имелись какие-то личные причины, чтобы поселиться здесь. Я поспрашивала наших оставшихся друзей, которые разбираются в живописи, и лишь двое когда-то слышали эту фамилию. Однако они не смогли рассказать мне больше, чем мы уже знаем, и только то, что никак не связано с его творчеством. Всего лишь то, что во время войны его вместе с Мосли[8]отправили в тюрьму как предателя.
Я не могу попасть в Британскую библиотеку или хотя бы в какой-нибудь ее филиал. Не знаю, может быть, Хессен это не настоящая его фамилия. Разве Дьявол не мастер менять личины? И неужели все это было порождено только для того, чтобы нагнать на нас ужас? Вероятно, он никогда и не преследовал иной цели. Мой интеллект не в состоянии победить его или хотя бы освободиться от влияния и позволить мне спастись бегством. Я перепробовала все. Священник, который приходит в седьмую квартиру к умирающей миссис Форгейт, с каждым моим новым обращением к нему только укрепляется в мысли, что я ненормальная.
И все же мы до сих пор здесь и сходим с ума. Если бы меня увезли из дома силой, я впала бы в истерику. И умерла бы во время припадка. Так почему же, милый, я до сих пор цепляюсь за свое жалкое существование? Потому что страх перед тем, куда я попаду после смерти, сильнее радости возможного освобождения, и он не дает мне последовать за тобой. Могу ли я быть уверенной, что какая-то часть меня, вовсе лишенная свободы воли, не останется здесь навсегда? Такой же беспомощной, как и все те существа за окнами. Те, что мучительно выискивают в темноте людей, места и события, о которых ничего не помнят».
Эйприл записала фамилию Хессена в свой ежедневник к именам жильцов, упомянутых Лилиан. По возвращении в Америку она обязательно даст записи какому-нибудь психиатру. Пусть он объяснит, как именно двоюродная бабушка повредилась в уме и не передается ли это по наследству. Эйприл, наверное, не обратила бы внимания на слова Лилиан о художнике, который терзает ее, решив, что это тоже бред, если бы бабушка не упоминала на протяжении всего текста о роли Реджинальда в неком конфликте.
«Ты первый проявил твердость. Решился действовать. Я до сих пор восхищаюсь тобой, дорогой мой, как восхищалась, когда мы еще были вместе и гораздо ближе, чем сейчас. Потому что я каждый день говорю себе, что ты меня слышишь. Только эта мысль и помогает мне жить дальше.
Ты был героем на войне и снова попытался стать героем ради всех нас. Ты отказался бежать, как остальные. Спастись бегством от теней, которые преодолели столько лестниц, скользя вдоль стен и входя в наши комнаты, в наши сны. Ты ни за что не покинул бы свой дом из-за презренного фрица вроде Хессена. Точно так же, как не покинули его те евреи, которые в войну лишились всех своих родных. Однако я никогда раньше не слышала, чтобы ты говорил так. Это меня испугало. Теперь я понимаю, что ты сам боялся. Но слышать, как ты произносишь: „Нам надо было покончить с этим в ту ночь, когда произошел несчастный случай…“ И вспоминать, как мы помогли ему, позволили ему выжить, только чтобы он вернулся, принеся с собой еще более непроглядную тьму… Меня переполняет отчаяние.
Ты старался сделать лучше всем нам. Но то, что умолкло, заговорило снова и проявило себя. И проявляет до сих пор, милый. До сих пор. Я надеюсь только, что ты больше не видишь этого. Мысль о том, что и ты среди них, прикончила бы меня.
Я ужасно сожалею, что мы не уехали, когда у нас была возможность. Почему же судьба так жестока? Ты возвращался ко мне со стольких гибельных заданий, и вот теперь тебя снова забрали у меня. Вырвали из рук. Прямо у меня на глазах».
Все лампы, как и всегда теперь, были зажжены, зеркало и картина не просто отвернуты к стене, но и вынесены в коридор за пределы спальни. Эйприл сидела, откинувшись на четыре плоские подушки; она не хотела и не собиралась спать.
Где-то на девятом этаже время от времени хлопало на ветру окно. С площадки слышалось негромкое гуденье и клацанье лифта. Иногда громыхала входная дверь внизу, и грохот поднимался по тускло освещенным лестницам и проходил через бабушкину квартиру. Эйприл утешала мысль о том, что в доме есть и другие люди.
Она переключила сонные мысли на предстоящие завтра дела завернуть фотографии в полиэтилен с пупырышками, затолкать сухие розы в мусорные мешки; может быть, позвонить тому таксисту, который в последний раз доставил Лилиан домой, и поблагодарить. Может быть. И позвонить агентам по недвижимости. Может быть.
Она уже спит? Вроде спит, но в то же время ощущает предметы вокруг. Как будто провалилась в беспамятство, но не окончательно. Подобное случалось с Эйприл нечасто, однако ощущение было знакомое, словно она лежит в постели одна, единственная обитательница квартиры, но при этом сознает все, что окружает ее в спальне.
В таком случае кто же склонился над ее постелью?
Наверное, все в доме проснулись от ее крика. Эйприл подскочила на подушках, попыталась выбраться из постели, но нога запуталась в простыне, и девушка отшвырнула ее, словно руку, которая тянет вниз, навстречу неведомым кошмарам. Все это время Эйприл слышала голоса. Где-то вдалеке. На фоне собственного тяжелого дыхания и всхлипов она слышала голоса. Как будто бы порыв ветра принес издалека крики со школьной площадки.
Ветер. Он гулял за окнами и стенами, но и в помещении тоже — бушевал под потолком. Потолком, который превратился в бесконечную тьму, сгустившуюся вокруг чего-то, очень похожего на удаляющееся лицо. Туго обтянутое красным. Лицо проваливалось во тьму на том месте, где люстра должна была высвечивать трещины и пожелтевшую краску, а вовсе не лишенную оттенков глубину и леденящий холод. Холод, который проникал сквозь кожу до самых костей.
Но где же теперь это лицо? И голоса, и ветер?
Эйприл стояла перед дверью спальни, оглядываясь на кровать, откуда только что сбежала. Все ее тело, в одном лишь белье, сотрясала дрожь, но комната бабушки выглядела точно так же, как и раньше, когда девушка ложилась спать: зажженные лампы, голые стены и никого, кроме нее самой.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Страдая от жажды и боли в голове, Сет сел на жаркой постели и потянулся за табаком и папиросной бумагой к столику у кровати. Потерявший способность ориентироваться после очередного долгого леденящего кошмара, он пытался вспомнить, что было до того, как он заснул, — казалось, с тех пор прошла вечность, но за окнами все еще было темно.
Сет прикурил сигарету одной рукой, пока пальцы другой шарили по столику в поисках карманного будильника. Он повернул голову, взглянул на циферблат и выругался, зажмурив глаза. Электрические лучи небольшой настольной лампы, которая горела все время, что он спал, больно ударили по мозгу.
Медленно, отворачивая лицо от пронзительного света и беспрерывно моргая, Сет поднес часы к глазам. Половина седьмого, но утра или вечера? А день какой? Он даже попытался вспомнить, когда он бодрствовал последний раз.
Пол и мебель усеивали листы с набросками. Боль в мышцах и судорога в правой руке и пальцах напомнили о том, как безумно он рисовал. После чего отключился на целый день. А может, на два дня. Он проспал весь водянисто-серый день и проснулся в темноте. Надо ли сегодня заступать на дежурство, если начало действовать новое расписание? С работы никто не позвонил. Должно быть, у него сегодня выходной.
Ветер сотрясал стекла в ободранных рамах, дождь колотил по грязным карнизам.
Кашляя, Сет выбрался из постели. Ощущая во рту насыщенный вкус сигаретной смолы, он в свете лампы изучил результаты работы. На полу, от батареи центрального отопления до заложенного камина, под письменным столиком и между ножками обеденного стола валялись рисунки или фрагменты.
С сигаретой, прилипшей к нижней губе, в старом халате, наброшенном на плечи, Сет изучал наброски, напоминавшие те, что тюремные надсмотрщики могли бы обнаружить в камере безумца.
Образы потрясали. В их дикости было нечто животное. Абсурдное. Болезненное. Гротескное. Однако не без достоинств.
Наскоро хлебнув воды из пластиковой бутылки, Сет с некоторым удовлетворением отметил в рисунках жизнь, одушевленность, странную жизнеспособность в переплетенных конечностях темных фигур. А в глазах — жестокий разум радость при виде чужих страданий, предвкушение мучений, испепеляющая зависть. Это не походило ни на что, нарисованное им раньше, но казалось проблеском той неведомой внутренней силы, какую он всегда боялся запечатлевать углем, краской или в глине. Единственными достойными результатами его трудов до сих пор были картины, которые лишь отдаленно напоминали наброски, раскиданные перед ним теперь. Преподаватели в школе искусств с некоторым недоумением отмечали в его прежних работах несочетаемые оттенки и краски — нечто такое, чего он стыдился, что подавлял в себе. Тягу к экспрессионизму, которую он не решался развивать. Но теперь будет по-другому. Только эти его способности и стоят чего-то. Требуется лишь немного практики.
Сет включил лампочку под потолком и присел на корточки, вглядываясь в лицо нерожденного ребенка, прижатое к стеклу, — черты его были размыты, но глаза явно с восточным разрезом. Рядом с наброском зародыша Сет обнаружил рисунок головы миссис Шейфер, неряшливо обвязанной шарфами, представленной с трех точек зрения, с глазками маленькими, словно оливки, и черными от ярости. На другом листе ее голова была насажена на туловище паукообразного, гладкое и блестящее, как оникс, наполовину скрытое под кимоно и похотливо развернутое к высохшему силуэту мужа, который ковылял к своей подруге на тоненьких, словно у ребенка, ногах.
Было еще похожее на посмертную маску лицо мистера Шейфера с серыми, будто из папье-маше, чертами. И один набросок его тела в образе марионетки, которая болталась на паутинках, выпущенных из живота его супругой. На последнем изображении пожилой четы красовались яйца, перламутровые, как жемчужины, и влажно поблескивающие, кладка грелась в корзинке у батареи.
Сет улыбнулся, отчего рот как-то странно стянуло.
Однако на большинстве рисунков, которые хлынули из небытия, стоило его подсознанию приоткрыться, фигурировал один и тот же знакомый силуэт.
Сет запечатлел ребенка с затененным лицом, скрытым капюшоном, спасавшегося от посторонних взглядов внутри своей куртки.
— Боже мой!
Сет вдруг оглядел всю комнату: банки с супом, составленные на холодильнике, шкафы со сломанными дверцами, грязно-коричневые жиденькие занавески, трепещущие на сквозняке, жесткий ковер и конфетти из листов на полу. Интересно, как далеко он зашел. Все это результат ночной работы. Должно быть, он сходит с ума из-за хронического недосыпа. И из-за попыток прижиться в Лондоне, привыкнуть к одиночеству, отчаянию, бытовым сложностям, отравляющим существование. А может, все это предопределено? Как будто он с самого начала должен был оказаться здесь — загнанный в угол, вынужденный копаться в себе, срывая покровы слой за слоем, сомневающийся и заново осмысливающий все, чему раньше учили, пока его не затянуло в недра собственной души, обиталище темных тварей. Его подтолкнули к открытию того места, где три десятилетия накапливался жизненный опыт, отфильтровывался, после чего хлынул наружу, придав всему новые очертания, — так гнусная ложь выставляет в новом свете истину. Его истину. Главную истину.
Вот там и жило его художественное видение.
Но хочет ли он его?
Закрыв ладонями лицо, Сет поглядел сквозь растопыренные пальцы на потолок.
Возможно, он отвергнет невероятный дар. Великий дар, подразумевающий немалую плату. Но бросить вызов миру на таком уровне — это соблазнительно. Если он останется верен себе, то его не будет волновать, что подумают другие. Если он твердо вознамерится развивать свое видение, в нем не найдется места тщеславию или гордости. Никаких ограничений. Он должен будет отдать всего себя этому тайному миру, пока тот не поглотит его или же пока он сам не достигнет целостности.
Здесь нет места мыслям об успехе или поражении. Нет никаких установленных сроков — лишь безоговорочная преданность тому, что он видит и чувствует.
Осмелится ли он?
Сет посмотрел на пол. Беглый взгляд на рисунки наполнил его отвращением, но в то же время и непонятным возбуждением, из-за которого тут же сделалось неуютно. Он как-то сразу понял, что эти наваждения его прикончат.
Сет сел на кровать, понурил голову и быстро высосал самокрутку до основания. Он размышлял о кошмарах, о постоянных появлениях мальчика в капюшоне. Господи, он ведь даже говорил с порождениями собственного больного воображения. А бесконтрольный гнев, апатия, неспособность действовать, позаботиться о пропитании и личной гигиене, научиться общению с другими!
Сейчас выпал шанс бежать из безумного места. Может, останки его прежнего «я» в миг отрезвления взывают к нему с последним предупреждением? А что, если как раз это доводящее до исступления врожденное чувство опасности до сих пор и мешало ему проявить потенциал художника?
Сет не мог решить, что делать, и ему не с кем было поговорить в критический момент. Наверняка он знал только одно: он боится себя самого, больше не доверяет себе и не может предсказать, как поступит в той или иной ситуации.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Стивена явно что-то мучило. Вокруг глаз залегли черные тени, лицо осунулось, а движения головы и рук стали какими-то заторможенными, как будто бы все, что стоит перед ним за стойкой, очень хрупкое и требует особенной осторожности. С каждым разом Эйприл все больше и больше обращала внимание на состояние старшего портье. И еще на его волнение, словно ее присутствие заставляло Стивена нервничать, даже путало. До сих пор она и не подозревала, что может вызывать у людей подобные эмоции.
Но с другой стороны, жена Стивена, Дженет, серьезно больна. И Петр однажды, в очередной раз пытаясь завязать разговор, рассказал Эйприл, что супруги несколько лет назад потеряли единственного ребенка в результате какого-то ужасного несчастного случая. Кроме того, бедняга Стивен каждый день встает в шесть утра, чтобы проследить за передачей смены ночного портье дневному, после чего сам трудится до шести вечера и двенадцать часов кряду ведет себя дипломатично и услужливо по отношению к обитателям дома. Он сам упоминал об этом, по обыкновению спокойно и ненавязчиво. И хотя у Эйприл сложилось впечатление, что старший портье рад помочь и в его отношении и интересе к ней нет и намека на какие-то неприличные заигрывания — в нем, напротив, угадывалось нечто отеческое, — она начала подозревать, что ее появление в Баррингтон-хаус расстраивает Стивена, огорчает так же, как постоянное напоминание о трудном, даже неприятном, деле. Может быть, что-то в ее американских манерах беспокоит сдержанного англичанина?
— Доброе утро, Эйприл. Как успехи?
— О, знаете, шаг вперед, два назад. Да нет, я шучу. Все отлично, честное слово!
— Похоже, вы действительно взялись за дело всерьез. Я видел контейнер.
— Наверное, еще день, и он заполнится.
— Новый контейнер привезут в пятницу.
— Спасибо. Спасибо за все, вы так мне помогли. Даже не знаю, что бы я без вас делала.
Он замахал руками и едва не улыбнулся.
— Это пустяки. Рад был помочь.
— Но я хотела спросить вас кое о чем. Это касается Лилиан.
Старший портье нахмурился и перевел взгляд на журнал.
— Разумеется.
— Дело в том, что у нее остался дневник. Точнее, дневники.
Старший портье сощурился и провел пальцем по строчке, которую читал.
— Что?
— И эти дневники… Они очень странные. Если честно, они меня перепугали до смерти. — Голос Эйприл задрожал. — Ее записи подтверждают ваши слова. Лилиан похожа на настоящую сумасшедшую. Мне кажется, она была больна, долгое время она серьезно болела. Обезумела.
Стивен сдержанно кивал, но не мог скрыть неловкости, как будто бы то, что говорила Эйприл, выходило за рамки обычного повседневного разговора.
— Но она часто упоминает других жильцов дома. В тетрадях не стоит дат, но, судя по некоторым деталям, я добралась до семидесятых. Так вот, я хотела узнать, не остался ли в доме кто-нибудь из числа тех, кто был с нею знаком.
Стивен поджал губы и уставился на столешницу.
— Дайте подумать.
— Вы не знаете кого-нибудь по имени Беатрис?
Стивен кивнул.
— Это Бетти. Бетти Рот. Она поселилась в доме еще до войны. Вдова. Но я сомневаюсь, что она была знакома с вашей бабушкой. Я никогда не видел, чтобы они общались.
— Это неважно! Поразительно, Беатрис до сих пор здесь? Они с Лилиан были подругами. В те времена, когда их мужья были еще живы. Как бы мне хотелось с ней поговорить!
При этих словах Стивен поморщился.
— Мне не часто приходится слышать подобные просьбы.
— Почему?
— У нее довольно сложный характер.
— Ну, если вы так говорите, она, должно быть, настоящая стерва.
— Этого я не говорил. — Стивен, улыбнувшись, развел руками. — Можете рискнуть, хотя сомневаюсь, что Бетти согласится с вами встретиться. А если и согласится, скорее всего, вы уйдете от нее либо в слезах, либо задыхаясь от бешенства.
— Все настолько скверно?
— Еще хуже. Ее собственная дочь, милейшая женщина, какую только можно себе представить, и та, уходя от нее, плачет. Остальные родственники боятся ее как огня. И почти весь Найтсбридж боится. Ее даже больше не пускают в «Харродс» и в «Харви Николс». Хотя она в последнее время редко покупает что-либо. И еще именно по ее милости у нас так часто меняются портье.
— Но…
— Знаю, она просто-напросто старуха. Но горе тому, кто ее недооценит. Кажется, я сказал достаточно.
— Спасибо за предостережение, но я должна попытаться. Она может знать, как умерла бабушка. И еще Лилиан упоминает пару по фамилии Шейфер и часто пишет, что их из дома и калачом не выманить.
— Да, это правда. Они постоянно живут в Лондоне, и я никогда не слышал, чтобы они выходили дальше, чем до магазинов на Моткомб-стрит, даже до того, как мистеру Шейферу сделали операцию на бедре. Теперь супруги уже очень стары, и к ним приходит сиделка. Сам Шейфер едва ходит. Ему ведь исполнилось девяносто.
Эйприл больше всего задело замечание Стивена о том, что супруги не уходят дальше магазина на углу. Даже спустя столько лет безумные записи двоюродной бабушки отражали нечто более весомое, чем просто фантазии больного разума.
— Вы не могли бы…
— Поговорить с ними? Конечно. Бетти спустится на ланч ровно в половину двенадцатого. Тогда я ее спрошу. Она никогда не пропускает поход в «Клариджиз».[9]
— А это далеко?
— Нет, на другой стороне Гайд-парка.
Эйприл кивнула, не в силах стряхнуть с себя вновь возникшее ощущение дискомфорта.
— Это было бы замечательно. Скажите, что о ней расспрашивала двоюродная внучка Лилиан, которая интересуется историей семьи, и что она будет благодарна за любую информацию. Пусть миссис Рот уделит мне всего несколько минут своего времени.
Стивен сделал запись в блокноте.
— Я позвоню вам или расскажу о результате лично, если встречу.
— Отлично.
— Но я не могу ничего обещать. Они, как правило, никого к себе не подпускают.
— Я понимаю. И в дневнике упоминается еще один человек. Художник, который когда-то жил здесь. Некто по фамилии, кажется, Хессен.
Пальцы Стивена замерли над строкой, какую он заносил в блокнот, но портье не поднял головы.
— Вы слышали о таком? — спросила Эйприл, и все внутри ее сжалось от волнения.
Стивен заморгал, посмотрел куда-то мимо нее, затем отрицательно покачал головой.
— Художник? Нет. Не слышал. При мне не было. И на здании нет голубой таблички. — Стивен говорил о мемориальных знаках, какими в Лондоне отмечают дома, где проживали знаменитости.
— Ну да. Это же было много лет тому назад. Наверное, он тогда был безвестным художником, а вовсе не знаменитостью.
На конторке портье зазвонил телефон. Рука Стивена потянулась к трубке.
— Прошу прощения, Эйприл, но я должен ответить на звонок.
Эйприл кивнула, стараясь, чтобы разочарование не отразилось на лице.
— Конечно. Мне пора идти. До свидания и спасибо вам.
Эйприл отправилась через напитанный влагой зеленый Гайд-парк на поиски улицы под названием Куинз-уэй. Она находилась в районе Бэйсуотер, с северной стороны огромного городского парка, за озером Серпентин, за лабиринтом тропинок и деревьев.
Сойдя с дорожки в мокрую траву, Эйприл так и шагала напрямик, пока парусиновые туфли не промокли насквозь. Она прошла через многочисленные сады, миновала колоссальный Мемориал принца Альберта, затем двинулась вдоль Кенсингтонского дворца, где когда-то жила принцесса Диана. Было приятно глотнуть свежего воздуха, посмотреть на нормальных людей, занятых повседневными делами: нянек с колясками, детишек в стеганых курточках; любителей бега трусцой, которые обгоняли Эйприл, тяжело дыша и мелькая потными розовыми ногами, или же, наоборот, стройные и худощавые, двигались легко, широкими шагами. Она ничего не выдумывает — чем дальше она отходит от Баррингтон-хаус, тем легче становится на душе. На нее больше не давит ощущение, будто она заточена в угрюмых коричневых комнатах.