БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ 31 глава




Последний неприятельский гарнизон был выведен из Германии через пять с половиной лет, в мае 1654 года. Первые два года угроза возобновления войны считалась вполне реальной, и только последние три года лишь локальные конфликты угрожали обшей стабильности.

Мир был провозглашен в Праге в середине ноября 1648 года. До конца декабря шведские и имперские командующие регулярно встречались друг с другом, и население ожидало скорую демобилизацию. Однако до завершения года генералы продвинулись вперед только на один шаг — определили промежуточную контрибуцию, которую должны выплатить подданные императора на содержание войск до их расформирования[1494]. О самом расформировании даже не было и речи, рассмотрение этой проблемы — условий и порядка демобилизации — отложили до созыва нового конгресса в Нюрнберге.

Можно представить, какой взрыв возмущения поднялся по всей Германии, когда эту сумму огласили. В Страсбурге народ чуть не взбунтовался[1495], а в епископство Льеж Карлу Густаву пришлось послать войска для того, чтобы изымать деньги[1496]. Все же желание покончить с войной возобладало, и огромная контрибуция с помощью швейцарских и отечественных банков была собрана[1497].

Теперь все зависело от генералов — Карла Густава, Врангеля, Пикколомини, и они, как ни странно, повели себя достойно. В сентябре 1649 года Карл Густав уже смог отпраздновать общий успех и устроить для коллег «банкет мира» в Нюрнберге, на котором Врангель, выстрелив из пистолета в потолок, провозгласил, что он больше не нуждается в оружии[1498]. Карл Густав тем временем занялся демобилизацией и проводил ее так же рьяно, упорно и решительно, как впоследствии вел свою армию в битвы. Уволив лишних офицеров и объединив неполные роты, он довел войска до оптимальной численности, рассредоточил полки, подозревавшиеся в мятежности, по разным районам, а когда бунт все-таки произошел, безжалостно подавил его.Правители с обеих сторон, стремясь уменьшить остроту проблемы, пытались привязать часть солдат к земле, однако если они и добились хоть какого-то успеха, то лишь в Баварии, Гессене и Пфальце[1499]. Обозленные офицеры и солдаты предпочитали сами устраивать свою судьбу. Ударялись в бега целые роты: нанимались к французам, испанцам, англичанам, венецианцам, к герцогу Савойскому, князю Трансильванскому, даже к царю России. Но бесприютных солдат оказалось слишком много, и не все могли найти себе нового хозяина. Немало бывших вояк ушли в леса и предгорья, организовавшись в разбойничьи банды. В одном или двух районах пришлось оставить, правда, ненадолго, небольшие контингенты для борьбы с мародерами[1500], и в продолжение многих лет купцы отправлялись в путешествие группами и с надежной охраной.

Не раз назревал серьезный военный конфликт. Шведские войска поднимали мятежи в Юберлингене, Ноймаркте, Лангенархе, Майнау и Эгере. Бунт в Швайнфурте подавлял сам Врангель. Несколько полков умудрились перехватить деньги, посланные их командирам для выдачи жалованья, и скрыться в неизвестном направлении, скорее всего к вербовщикам. В июле 1650 года в Ангальте применили военную силу против банды мятежников, самой опасной из всех, какие орудовали до сего времени, окружили ее и расстреляли[1501]. С не меньшей жестокостью был подавлен бунт в баварской армии: курфюрст приказал открыть огонь из пушек по мятежникам, а затем повесил пятнадцать главарей и зачинщиков за то, что они посмели заявлять о каких-то своих правах[1502].

Летом же 1650 года стало известно о том, что имперские войска вошли в состав испанской армии, и это вызвало бурю протеста со стороны шведов и французов. Казалось, вот-вот снова начнется война. Демобилизация приостановилась, и появились сообщения, будто шведы опять набирают рекрутов. Лишь каким-то чудом удалось избежать кризиса, и 14 июля 1650 года участники переговоров встретились в последний раз на банкете, устроенном для них теперь уже генералом Пикколомини. За городом он установил гигантскую палатку, украшенную зеркалами, канделябрами, цветами и символикой. Рядом была сооружена картонная крепость, напичканная фейерверками. После обычной перепалки, произошедшей между Врангелем и каким-то имперским генералом за первенство, гости расселись по местам в пять часов вечера и предались обильному пиршеству, сопровождавшемуся оглушительными залпами и тостами за мир и здоровье всех присутствующих. Когда пир закончился, Пикколомини собственноручно зажег запал, и картонная крепость взмыла в небо в вихре ракетных огней. Публику развлекал очень добродушный лев, у которого в лапе торчала оливковая ветвь, а из пасти лился нескончаемый поток вина[1503].

Главные переговорщики разъехались, но конференция заседала еще год, разрешая самые разные менее значительные трудности. Но и тогда остался неурегулированным целый ряд проблем. Испанцы не уходили из Франкенталя до тех пор, пока в 1653 году император не уступил им Безансон. Карл Лотарингский ретировался из крепости Хаммерштайн только в начале 1654 года, а в мае этого же года шведы наконец убрали свой последний гарнизон в Германии — из Фехты. Эвакуация войск тем не менее не прекращалась со времени первого заседания конференции в Нюрнберге в 1649 году. Урожай 1650 года жители большинства районов Германии уже могли собирать в условиях гарантированного мира. Знаменательно, что в празднованиях благодарения принимали участие дети: школьники в белых одеяниях и зеленых коронах пели в Долльштедте[1504], и школьники же приветствовали возвращение курфюрста Карла Людвига на границе Пфальца[1505]. Они символизировали будущее Германии, они были ее надеждой, возможно, единственной.

Немцы не впервые воевали на протяжении целого поколения, но легенды превратили именно эту войну в нечто исключительное и уникальное в истории и Германии и Европы. По крайней мере до середины XIX века никакие самые завышенные оценки людских и материальных потерь не казались чересчур экстравагантными и неправдоподобными. Считалось, что население страны сократилось на три четверти; еще более значительный урон был нанесен животноводству и материальному благосостоянию нации; сельское хозяйство вышло на довоенный уровень в некоторых регионах только через два столетия. Экономическая жизнь и торговля вымерли в большинстве городов; все последующие политические грехи обычно списывались на последствия Тридцатилетней войны — от причуд имперской конституции до заморской германской империи.

Критические исследования, проведенные за последние десятилетия, вскрыли два прежде не отмеченных обстоятельства: первое — в 1618 году Германия уже находилась на пути к краху; второе — данные того времени ненадежны.

Князья, стремившиеся уйти от финансовой ответственности, приводили собственные сведения об ущербе, граждане старались освободиться от уплаты налогов — в результате рисовалась крайне мрачная картина о положении в стране. В перечне ущерба, нанесенного Германии и представленного шведскому правительству, данные о разрушенных деревнях в некоторых районах превышали их общее количество, известное до начала военных действий[1506]. И журналисты и памфлетисты не скупились на гиперболизации.

В преувеличениях не было ничего необычного. Они ценны уже тем, что, помимо доли истины, которая в них содержалась, отражали умонастроение той эпохи, душевное состояние людей, определявшееся жуткой реальностью. Независимо от того, три четверти населения потеряла Германия или меньше, ясно одно: никогда прежде, да, вероятно, и впоследствии, в ее истории не было такого всеобщего ощущения беды и животного страха.

Изучая немногочисленные достоверные факты и критически осмысливая гиперболизации и явные легенды, приходишь к выводу: война была страшна в большей мере для отдельного человека, деревни или города, чем для нации. Конечно, совершенно беззащитный крестьянин страдал от налогов, грабежей и насилия, однако крестьянство же в целом стало сильнее в сравнении с другими слоями общества. Дворянство полностью зависело от крестьян в восстановлении сельского хозяйства, и это давало им возможность для самоутверждения[1507]. Похожее противоречие можно заметить и в бытовой экономике. Начиная с 1622 года и в продолжение последующих пятидесяти лет цены неуклонно снижались[1508]. Этот процесс сопровождался ростом заработков, и в результате стоимость жизни падала, а уровень жизни повышался в течение всей Тридцатилетней войны. Такая общая тенденция вовсе не доказывает, что люди не страдали от периодически возникавшего голода, мародерства и миграции. В сухом графическом изображении цены на зерно в Аугсбурге действительно снижались, но каждый внезапный рывок вверх означал голод и неминуемую смерть[1509].

Отчеты и цифры, оставленные нам людьми, жившими в ту эпоху, несмотря на все преувеличения, дают общее представление о тех последствиях войны, с которыми столкнулись в 1648 году власти и специалисты, взявшиеся за восстановление Германии. В этих данных, не важно, насколько они достоверны или гиперболизированы, содержится огромное человеческое горе, представляющее интерес если не для экономиста, то для историка. Одни только шведы обвиняются в том, что они разрушили почти две тысячи замков, восемнадцать тысяч деревень и более полутора тысяч городов[1510]. Бавария заявляла, что потеряла восемьдесят тысяч семей и девятьсот деревень, Богемия лишилась семидесяти пяти процентов населения и более восьмидесяти процентов деревень (каждых пяти из шести). В Вюртемберге, утверждают свидетельства, сохранилась одна шестая населения, в Нассау — одна пятая, в Хеннеберге — одна третья, в разоренном и опустошенном Пфальце — одна пятидесятая[1511]. Население Кольмара сократилось вдвое, от населения Вольфенбюттеля осталась только восьмая часть его прежней численности, в Магдебурге — десятая, в Хагенау — пятая, в Ольмюце — менее пятнадцатой[1512]. Минден, Хамельн, Гёттинген и Магдебург, судя по отчетам, лежали в руинах[1513].

Такова легенда. Можно привести и другие данные, которые трудно подтвердить. Население Мюнхена насчитывало двадцать две тысячи человек в 1629 году, а в 1650-м — семнадцать тысяч; в Аугсбурге в 1620 году проживало сорок восемь тысяч человек, в 1650-м — двадцать одна тысяча[1514]. В Хемнице от почти тысячи человек осталось менее двухсот, в Пирне из восьмисот семидесяти пяти жителей осталось пятьдесят четыре[1515]. Население Марбурга, подвергавшегося оккупации одиннадцать раз, уменьшилось вдвое, а муниципальный долг вырос в семь раз; и через двести лет бюргеры все еще выплачивали проценты по займам, сделанным во время войны[1516]. Население Берлин-Кёльна сократилось на четверть, а Ной-Бранденбурга — почти наполовину. Альтмарк, Зальцведель, Тангермунде и Гарделеген потеряли треть своих жителей, Зеехаузен и Штендаль — больше половины, Вербен и Остербург — две трети[1517]. Через Зунд из портов Восточной Фрисландии до 1621 года проходило ежегодно до двухсот судов; в последнее десятилетие войны — в среднем не более десяти[1518].

«Я никогда не поверил бы в то, что так можно изничтожить страну, если бы все это не видел собственными глазами», — говорил генерал Мортень в Нассау[1519]. У правителей, собиравшихся восстанавливать Германию, было предостаточно таких свидетельств.

Ущерб, нанесенный земледелию и скотоводству, оценить трудно в силу недостаточности достоверных данных о состоянии сельского хозяйства до и после войны. Можно отметить лишь одно обстоятельство: легче всего списывать на войну потери домашнего скота, зерна и прочих продуктов сельского хозяйства. Армии, несмотря на стенания, умудрялись жить до последнего дня на квартирах и сохранять хотя бы часть четвероногих животных, не обязательно лошадей, для всадников и обозов. Что касается мародеров, которые время от времени выходили за пределы своих баз, то деревни, стоявшие в стороне от дороги или укрывавшиеся в глухих долинах, могли избежать грабежей и разорения.

Лейпциг обанкротился в 1625 году, но муниципалитет испытывал финансовые затруднения уже давно[1520]. Отдельные города пережили совсем немного неудобств, а некоторые из них обогатились на войне. Эрфурт взялся у себя устраивать ежегодную ярмарку, когда в 1623—1633 годах Лейпциг оккупировали войска[1521]. Постоянно возрастало население Вюрцбурга[1522]. Бремен умудрился монополизировать рынок английских тканей[1523]. Гамбург перехватил у своих конкурентов торговлю сахаром и пряностями и вышел из войны одним из богатейших городов Европы, способным соперничать на Балтике со Швецией и Соединенными провинциями[1524]. Графству Ольденбург благодаря искусной непорядочности своего правителя удавалось так маневрировать среди непостоянных альянсов, что оно всегда оставалось в выигрыше и избежало оккупации войсками. Франкфурт-на-Майне, пережив несколько трудных лет после Нёрдлигена, вновь обрел относительное благополучие и благосостояние. Население Дрездена, восполнившего беженцами потери людей из-за чумы, за годы войны не выросло, но и не уменьшилось[1525].

Нельзя забывать и о том, что разрушительный потенциал армий был значительно меньше, чем в наши дни. Вследствие неспособности властей защитить своих граждан, зачаточного состояния благотворительности и полного отсутствия дисциплины в ее современном понимании война приобретала особенно жестокий характер. Однако не происходило столь масштабных операций и разрушений, как сегодня. Строения в основном были деревянные и достаточно легко и быстро восстанавливались. Каменные и кирпичные дома вполне выдерживали злость солдата XVII века. Здания возрождались в некоторых районах столь оперативно, что некоторые скептики засомневались в реальности ужасов Тридцатилетней войны.

Вряд ли были велики и финансовые потери, заявленные тогдашними властями. Большая часть финансовых средств, полученных в виде военных контрибуций, просто переходила из рук в руки, возвращаясь в карманы людей, содержавших солдат. Не так уж много денег накапливалось в сбережениях или пересылалось в иностранные банки и вкладывалось в иностранные земли расчетливыми генералами[1526]. В любом случае потери с лихвой возмещались поступлениями из Испании, Швеции, Соединенных провинций и, в особенности, из Франции.

Тем не менее нехватка капитала, особенно на местах, ощущалась постоянно. В период между 1630 и 1650 годами саксонское правительство отчеканило всего лишь два с половиной миллиона талеров — в два с лишним раза меньше, чем за последние двадцать лет предыдущего века[1527]. Стабильное уменьшение налоговых поступлений свидетельствовало о девальвации собственности и снижении благосостояния налогоплательщика. Трудно поверить, но выручка пивного подвальчика в Лейпциге составляла менее двадцати пяти центов[1528].

Крестьяне даже наживались на финансовой неразберихе. Солдаты не торговались, и крестьянский мальчишка мог спокойно обменять кружку пива на серебряный кубок[1529]. В Аугсбурге во время шведской оккупации крестьяне покупали угнанный скот за нелепо мизерные цены: солдаты понятия не имели о реальной стоимости украденных животных. Безвластие было на руку нечистоплотным людям. Нередко особо храбрые фермеры продавали войскам лес и урожай, выращенный на земельных угодьях струсившего и сбежавшего соседа[1530]. К концу войны выросло целое поколение людей, привыкших в своих интересах использовать свободу, которую дает слабое гражданское управление.

Катастрофическое сокращение населения, заявленное многими регионами, в определенной степени объяснялось миграцией; при более внимательном рассмотрении положения в Германии до и после войны выясняется, что население страны не столько вымирало, сколько перемешалось из одного места в другое. Однако шрамы, оставшиеся после массовой миграции, еще долго давали о себе знать.

Действительные масштабы потерь мирных жителей оценить чрезвычайно сложно. Детальный анализ ситуации в Альтмарке показывает: число жителей в городах сократилось на сорок процентов, а в сельской местности — наполовину[1531]. Потери были почти равные среди мужчин и женщин. Надо сказать, что в годы войны смертность среди мирного населения в пропорциональном отношении была почти такая же, если не больше, как и в армиях. Война не разделяла своих жертв на мужчин и женщин.

Согласно легенде население Германии сократилось с шестнадцати до четырех миллионов человек. Обе цифры неверны. В германской империи, включая Эльзас и исключая Нидерланды и Богемию, в 1618 году, вероятно, можно было насчитать двадцать один миллион человек и менее тринадцати с половиной миллионов в 1648-м[1532]. Некоторые авторитеты полагают, что потери были еще меньше[1533]. Так или иначе, любые данные, муссировавшиеся пропагандой в продолжение многих поколений, не представляется возможным ни подтвердить, ни опровергнуть с некой долей уверенности.

Значительно более серьезное влияние на дезинтеграцию общества оказали социальный хаос и постоянная смена властей и религий. Небольшое улучшение в положении крестьянства, вызванное в некоторых регионах ослаблением власти, долго не продержалось. В Саксонии дворянство сразу же обратилось к правительству с требованием обуздать самоволие крестьян. В прежние времена крепостные не имели права оставлять землю, но в хаосе войны многие из них ушли в города и освоили ремесла. Потом они вернулись и стали применять новые профессии дома и обучать им своих детей, что не могло не сказаться на повышении благосостояния семей. Пока война продолжалась, дворяне могли только злиться от бессилия; с наступлением мира все изменилось. В Саксонии дворяне заставили курфюрста, задолжавшего им немалые деньги, выпустить указы, запрещавшие крестьянам уходить из деревень и заниматься какими-либо ремеслами[1534]. Таким образом, пришедший в Германию мир отобрал у крестьян одно из важных приобретений, которое им дала война.

Этот процесс особенно был заметен в Саксонии, но имел место — правда в не столь выраженном виде — почти во всех регионах. Экономические последствия такого постыдного классового самоуправства были менее значительными, чем социальные. Землевладельцы, естественно, стремились к процветанию, и если им не хватало дальновидности, то это еще не значит, что они были плохими хозяевами. В послевоенные годы повсюду внедрялись научно-интеллектуальные новшества. Однако в моральном и социальном отношении феодальный деспотизм оставался бесспорным злом. Феодальные обязательства вроде бы исчезли, но заново выстроились феодальные барьеры и снова пустило корни кастовое самосознание.

Аналогичная кастовость была присуща и отношениям между городом и деревней, между купечеством, крестьянством и аристократией, и разрыв еще больше углублялся стремлением господствующих классов утвердить свое социальное превосходство, несмотря на экономическую разруху. Война породила еще один социальный слой — безземельных дворян, живших за счет родственников, их предприимчивости и накоплений и паразитировавших не одно десятилетие. Никакого выравнивания классов в условиях затянувшегося бедствия не произошло. Напротив, социальная иерархия стала еще контрастнее и наглее. Редкий случай, чтобы удачливый генерал приобрел поместье или женился на аристократке. Иоганн фон Верт ушел в отставку богатым и взял в жены фрейлину фон Кюфштейн. Крестьянское происхождение Меландера не помешало ему стать графом и умереть, имея четверть миллиона талеров. Но это исключительные примеры. Хотя солдат иногда и мог разбогатеть на грабежах, изменить свой социальный статус было практически нереально. Иностранные наемники, добившиеся каких-то привилегий, происходили, как правило, из дворянских, пусть и обедневших, семей. Пикколомини был представителем известной сиенской династии, Исолани считался потомком кипрских аристократов, шведские офицеры, почти поголовно, представляли класс землевладельцев[1535]. Даже убийцы Валленштейна подавали себя господами. Хотя среди офицеров во всех армиях было немало необразованных невежд, в большинстве своем они происходили из семей с родовыми гербами. Аристократическая отличительность, в общем-то бесполезная и абсурдная, имела тогда огромную притягательную силу. Среди иностранных наемников блистали такие известные аристократические имена, как Деверу, Рутвен, Монтекукколи. В войсках и в 1618-м, и в 1648 году сражалось немало офицеров-отпрысков из древних германских родов — тех же Фалькенбергов и Кюфштейнов, а не Мюллеров и Шмидтов.

Если война не оказала практически никакого влияния на социальное расслоение, то она все-таки слегка перемешала расы. Наплыв испанской, шведской, итальянской, хорватской, фламандской и французской солдатни, естественно, не мог не отразиться на этнической экологии. Меньше всего приток чужеземной крови коснулся средних и высших классов. И конечно, вряд ли можно говорить о каких-то фундаментальных изменениях в этносе или физическом облике. На германцев не особенно повлияли периодические нашествия гуннов, славян и викингов. Рассуждения о расовом воздействии на чехов шведской оккупации основаны лишь на народных поверьях. Почти все многочисленные «Schwedenshantz»[1536] в Германии имеют более древнее происхождение[1537].

Торговый средний класс давно переживал упадок, и война лишь довершила его крах. Буржуазия будущего выросла не из свободных купцов, а из подневольных чиновников, самого паразитического и консервативного социального слоя[1538]. Бюргерство, превратившись в придаток господствующего класса и связав свою корысть с интересами правителей, разрушило барьер между дворянством и крестьянством.

Малые города сохранили свое значение, но теперь целиком зависели от настроений князя, бравшего их под свою опеку и использовавшего крепостные стены для защиты своих земель. Многокрасочная городская вольница уступила место чопорно изысканному стилю княжеского двора. Этот нарочито-утонченный стиль был далек от реальной жизни людей и нередко от естественных склонностей немцев, но привносил в маленькие города элемент цивилизованности и космополитизма. Лишившись традиционного аскетизма, германское искусство влилось в русло европейской культуры, которая тогда была преимущественно французской.

Националисту не нравились перемены. Пуританин противился любому иностранному влиянию. Ему не нужны были ни великолепные росписи Тьеполо в Вюрцберге, ни парижское изящество дворцового ансамбля Цвингер в Дрездене. Он готов был закрыть уши руками, чтобы не слушать музыку, если она написана за пределами Германии.

Агрессивность национального самосознания немцев после войны сохранилась в неизменном виде. Они не признавали французскую культуру с первых же дней ее появления на германской земле, и не из-за французской интервенции и поражения императора. Побежденные австрийцы приняли ее сразу же и с удовольствием пользовались ее шедеврами. Более или менее благожелательно отнеслись к ней жители севера и запада страны. Князья не позволили им иметь свое мнение, и писатели-сатирики понапрасну точили свои перья. Филандер фон Зиттевальд[1539] тщетно обрушивался на молодое поколение, которое хотело, чтобы все было «a la mode», и называло старые времена «altfrankisch»[1540], подобно тому как мы приклеили к определенному периоду в нашей истории ярлык «викторианского»[1541].

Что касается поглощения германской культуры иноземной, то война здесь ни при чем. Мода на Францию охватила весь мир: и Англию, и Италию, и Соединенные провинции, и даже Швецию с Данией.

Политические последствия войны были более значительными, нежели социальные и экономические. Границы империи совершенно изменились. Признание независимости Швейцарии и Соединенных провинций лишь подтвердило уже существующее де-факто положение. Эльзас и Задняя Померания[1542], формально еще остававшиеся частью империи, фактически переходили под контроль иностранных держав, и их отторжение, по крайней мере Эльзаса, было делом времени. Устья четырех рек оказывались теперь на чужой территории: дельтой Рейна владели испанцы и голландцы, дельтой Эльбы распоряжались датчане, Одера — шведы, Вислы — поляки. Ситуация с Эльбой и Вислой вернулась к состоянию на 1618 год, но фактическое обладание агрессивной Голландией выходами из Рейна[1543] и захват Одера шведами должны были неминуемо отразиться на торговых интересах Германии и ее национальной гордости.

Сложнее связать с войной политические изменения в самой империи. Причины, породившие конфликт, приобрели новый характер, а некоторые из них исчезли. Трансформация отношений между церковью и государством уже происходила в 1618 году и вполне могла завершиться без кровопролития. Официально не признанный кальвинизм до войны исповедовало больше людей, чем после нее. Борьбу против абсолютизма в Германии с самого начала загубили привилегированные классы. Хотя в 1618 году и не могло быть уверенности в том, что князья одержат победу над императором, она была все же вероятна.

Война ускорила процесс превращения князей в единственных властителей, кому подданные реально могут адресовать свои тревоги. Она подтвердила необходимость в сильной власти для выживания нации, деспотизм оказался более действенным, чем самоуправление, бюрократия эффективнее обеспечивает стабильность, нежели система свободного выбора.

Империя стала лишь географическим понятием. Фердинанд III забаррикадировался в отцовском территориально-политическом образовании под названием «Австрия». Его теперь можно было величать королем-императором Австрии и ее ближайших провинций, он уже исполнял эту роль в Мюнстере и будет играть ее и впоследствии. Подтвердив право князей на заключение иностранных альянсов, мирный конгресс завершил процесс дезинтеграции империи как единого государства. Из ее развалин поднялись Австрия, Бавария, Саксония и Бранденбург, будущая Пруссия.

Ослабив Австрию, Франция распахнула двери перед новой могущественной силой в Германии. Фридрих Вильгельм Бранденбургский и его потомки позаботились о том, чтобы такой силой не стала ни Бавария, ни Саксония, ни возродившаяся Австрия. Верно, нельзя говорить, что именно война породила Фридриха Вильгельма. Тяжелая юность выковала в нем определенные качества, но способности у него были собственные. Война дала ему шанс, и он им воспользовался.

Однако война способствовала тому, что на севере Германии подозрения, которые там всегда питали к Габсбургам, переросли в лютую ненависть к ним как виновникам всех несчастий. Они пожертвовали империей ради Австрии и обрели мир, заплатив за него священными германскими землями. Из-за их дурной политики шведы пришли на Одер, а французы получили Эльзас. Критики не хотели замечать очевидных вещей: Габсбурги все-таки стремились объединить Германию, шведы ступили на Балтийское побережье, воспользовавшись сепаратизмом строптивых князей, а пожертвовать Эльзасом императора вынудил Максимилиан Баварский. Как бы то ни было, факт остается фактом: Тридцатилетняя война сделала необратимой ненависть северян к династии, правившей на юге. И ее самым главным результатом можно считать то, что отчуждение и разрыв между Германией и Австрией стали неизбежными.

Иногда встречаются утверждения, будто Германия, если бы не было войны, могла превратиться в величайшую или по крайней мере в одну из великих держав в Европе. Такие эмоциональные заявления несерьезны. В 1618 году империя не выказывала ни малейших признаков того, что она развивается как колониальная держава. Более того, она даже не собиралась конкурировать с Данией, Испанией или Англией. В Германии имелись такие экономические инструменты, как рынок, товарный и денежный обмен, но их было недостаточно для осваивания колоний. Упадок городского предпринимательства был одной из удручающих особенностей Германии 1618 года. Только какое-то экономическое чудо и внезапное появление крепкой направляющей силы могли превратить империю 1618 года в мощное и ведущее торговое государство.

Экономическая предприимчивость испанцев, португальцев, англичан и голландцев поддерживалась либо политикой государства, способного финансировать колониальные проекты, либо частной инициативой и частными ресурсами, либо стремлением найти земли, свободные от религиозной тирании. В империи отсутствовала централизованная власть, частный капитал истощался, а принцип cujus regio ejus religio означал, что человек мог иметь определенную свободу вероисповедания дома и не отправляться в ее поисках за океан. С другой стороны, мирные договоры закрыли выход в моря, и германский предприниматель должен был ставить перед собой цели, весьма далекие от освоения заморских колоний.

В своей трагедии Германия должна винить прежде всего саму себя. Нисколько не умаляя достоинств Ришелье, Оливареса, двух Фердинандов и шведского короля, следует сказать: не они, а им создавали благоприятные возможности для тех или иных действий. Всегда оказывалось слишком легко разделять политических союзников, манипулировать корыстными интересами правителей и настраивать их друг против друга. Разобщенность Бранденбурга и Саксонии помешала создать единую германскую партию и использовать для этого потенциал протестантского манифеста, принятого в Лейпциге в 1631 году, и раздоры между иностранными державами. Саксония и Бавария сепаратно втянулись в 1635 году в обманчивый Пражский мир и встали на сторону императора в то время, когда, казалось, дело пошло к всеобщему урегулированию.

Не вызывает удивления то, что чистейший эгоизм ландграфини Гессен-Кассельской и авантюриста Бернхарда Саксен-Веймарского иногда выдается за проявление германского патриотизма. Действительно, в этом сонме правителей с путаными и непостоянными намерениями и желаниями трудно обнаружить человека, имевшего ясную и четкую политическую программу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: