Самолеты туда не летают... 1 глава




От автора

Кто возьмет в руки эту повесть, видимо, будет озадачен, а может быть, и разочарован ее жанром – неоконченная повесть. Что значит неоконченная? Не окончил, так заканчивай. Не представляй на людской суд незавершенный труд. И он, читатель, как всегда, будет прав. Он ведь всегда прав, так уж у нас повелось. Расчетливый, а может быть, просто замордованный жизнью, всей ее нынешней малопонятной нескладухой, он и книгу-то теперь берет в руки ради того, чтобы узнать, что же с героями ее сталось, ради этого самого конца. А тут – на тебе – повесть неоконченная... Принимая возможные возражения и претензии, я, в отличие от иных умельцев строить занимательную сюжетную интригу, сразу же скажу о том, что с героями моими, со ставшими дорогими мне людьми произошло. Они погибли. Погибли страшной смертью. Такой, какой не приведи Бог никому. Как и почему это произошло, я пытаюсь постичь и рассказать. Точнее, не я рассказываю. Рассказывают те, кто уцелел в том злосчастном бою 21 апреля 1985 года в Мараварском ущелье, где, как говорили, полегла вся десантная рота. Рассказывают те, кто к этому бою и к этой афганской войне оказался причастным, их родные, дорогие души, оставшиеся бедовать без них. Ничего в повести своей я не выдумываю. Я как бы и не писал ее. Она складывалась сама собою из тех рассказов, которые ко мне доходили, из тех человеческих документов, которые мне попадались, из тех встреч, которые выпадали. А потому я сохранял каждую деталь, каждую подробность в неизменности, для кого-то, может быть, и не столь важную, но для меня – дорогую и необходимую. С надеждой на то, что не только для меня, но и для читателя они-то и окажутся теперь дороже всякого вымысла. Знать, нам действительно довелось жить в глухие времена, когда в душе уже не находится места вымыслам чудесным, когда все опустошает холодный рассудок. А, может быть, здесь вымысел и неуместен. И если какие-то подробности этой печальной истории несут в себе обобщение, то вовсе не потому, что я сделал их таковыми, а потому, что они таковыми были в действительности. И если в этих событиях покажется что-то невероятным, то это лишний раз докажет, что жизнь ломает судьбы людей порой гораздо круче и непредсказуемее самого изысканного вымысла. Ни в коем случае не хочу, чтобы читатель подумал, что об этой давней трагедии я поведал лишь для того, чтобы такого никогда больше не повторилось. Лета мои и опыт говорят о том, что не только произведение литературы, не только даже самые обжигающие человеческие документы и свидетельства, но даже заповеди Божьи не ограждают еще людей от новых ошибок, не спасают от новых бед. Все равно они повторят предшествующие ошибки с удивительной последовательностью и, кажется, неотвратимостью... Но что же тогда ограждает, что уберегает нас от бед, что спасает? Как и всегда, как во все времена – живая человеческая душа, знающая пути сего ужасного и жестокого мира уже одним тем, что она – живая. Независимо от того, томится, терзается, мучается ли она в земной жизни или отпущена в иной мир... Потому повесть и неоконченная, что я действительно не знаю, чем все это закончится – ни того, что с героями моими уже произошло, ни того, что с нами произойдет, может быть, завтра... 1989 г.

Чужие молитвы

Любящий душу свою погубит ее;

а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную.

Евангелие от Иоанна (12,25)

Не мне бы писать об этой долгой и таинственной войне на афганской земле, на ней не побывавшему, не вдыхавшему азиатского зноя, не познавшего выжигающей душу жажды в раскаленных горах, не видавшему крови, тут же высыхающей на немилосердном солнце, едва успевшей пролиться в вековые, бесстрастные пески.
Не мне бы писать о ней, не видевшему, как впиваются пули и осколки в тела, не слышавшему, как стенала, протестуя, не хотевшая умирать молодая плоть. О войне столь долгой, что одни к ней успели привыкнуть, а другие так и не осознали, так и не почувствовали и даже, кажется, не заметили того, что она действительно была. Довольно талантливых людей, живых, чутких душ побывало там, «за речкой», за Гиндукушем, навсегда запомнивших пение пуль и вой снарядов, скрежет осколков о скалы и броню, спасительный стрекот вертолетов над головой. Они и напишут, они и додумают ту думу, которая не дается пока нам...
Но звуки этой войны, горе, ею принесенное, доходили и до меня. Следы ее я видел не только в пятнистых комбинезонах, замелькавших среди нашей неизменной суеты. Следы ее были не только в этом, но и в ином, может быть, еще не до конца различимом, в какой-то непостижимой тайне, не покидающей нас и теперь, когда война вроде бы завершилась. Может быть, каким-то чудом она обошла меня, приготовляя для того, что наступит после нее.
Все мне кажется, что теперь должно произойти еще что-то значительное, важное в этой жизни, что и сорвет окончательно с нашего сознания некую невидимую пелену и снимет с сердец равнодушие. И мир снова предстанет таким, как в первый день своего творения. И мы воспримем его со всей остротой освободившегося ума и вновь научившегося сострадать сердца. Что это будут за события – неведомо. Все, что могло произойти губительного для человека уже, вроде, произошло. В своих земных заботах ничем, кажется, люди так не пренебрегали, ничто так настойчиво и безоглядно не попирали, как свою собственную душу. И ничто так дешево не ценилось, как человеческая жизнь. Только не встрепенулись от этого людские сердца и не проснулся разум, познавший многие хитрости, но утративший наивность воспринимать мир в его исконном значении, различать вещи по их именам.
Может быть, действительно нам предстоит пережить события еще более губительные, такие, которые наконец-то потрясли бы до основания человеческую душу или наоборот – окончательно убили бы ее. Но боюсь, что произошли уже такие изменения в самих душах, что их не потрясут, не спасут и самые страшные события...
Может быть, думу о миновавшей войне додумают те, кто пришел с нее целым, навсегда ею мечен. Но не хочу обманываться.
Они, похоже, свое слово уже сказали. Уже пропели его то тихо, то надрывно под перебор фанерных гитар, исписанных названиями далеких, таинственных городов и кишлаков, вошедших в наш язык – Гордез, Герат, Кандагар, Джелалабад, Асадабад, Пулихумри...
Под перебор гитар, исписанных именами боевых товарищей – павших и живых, теперь рассеянных по всей стране и всему свету, думающих втихомолку все ту же трудную думу. Свое первое, но не последнее слово они уже сказали. И кто не расслышал его, кто поспешил мимо в вечной жажде новых впечатлений, тот не расслышит и другие, новые имена и звуки, уже зреющие в недрах жизни.
Не мне бы произносить это Слово в то время, когда люди отвыкли от торжественности, когда душа оказалась надорванной бесконечными неправдами и слово потеряло свою исконную связь с душой и с миром. Я и сам чувствую, как рвется что-то в груди невидимое, как душа бессильна уже удержать слова, и они вылетают недозревшими, как бы помимо ее воли, и не несут уже в себе ее неповторимую печать.
Даст Бог, найдется чуткая душа, которая примет судьбы солдат в свое большое сердце и скажет о них неповторимое, густое слово, какое давно уже не говорилось о воинах. Такое слово, которое дойдет и до детей их, и до внуков, которое сохранится и тогда, когда потускнеют от времени их боевые ордена, полиняют бережно хранимые десантные тельняшки и голубые береты, износятся зеленые пятнистые комбинезоны, затеряются небесные кусочки лазурита, как память о далекой стране. Но где взять такое слово... Какую душу надо иметь, чтобы оно в ней вызрело? Где они, родные души, и почему так редко встречаются? А без них так одиноко и так бесприютно на нашей суетной земле…
Нет, не мне бы писать эту печатаную повесть о войне. Но ведь может быть и так, что тот, кому это было уготовано судьбою, остался навсегда в тех проклятых горах, так и не познав в полной мере восторга и сосущей сердце горечи творчества, так и не допив своей чаши.
Да и не о войне, собственно, повесть, а о ее последствиях, о том, какие невидимые бреши она оставляет на теле народа и как трудно и долго они затягиваются временем, как долго они рубцуются и зарастают. Не о войне, а о ее отзвуках, долго сохраняющихся в памяти тех, кто на ней побывал, не выветривающихся никакими ветрами перемен, какие люди придумывают себе на новую утеху и новую неволю. О тех отзвуках, которые сохранились в письмах и исповедях.
Что ищу я в этих рассказах, в этих исповедях о недавнем прошлом, которое так неохотно принимает завершенные формы, так неохотно приобретает свои окончательные контуры? Видно, в нашей жизни действительно произошло что-то недоброе, если прошлое, вопреки своим неотвратимым законам, не хочет становиться прошлым, не хочет быть окутанным таинственной, туманной и сладкой дымкой.
И это вселяет в душу тревогу и смятение. Времена обернулись изнанкой, и душа стала бесприютной, как застигнутый на распутье путник. Но в глубине ее теплится надежда на то, что, восстановив для себя эту прерванную цепь событий, восприняв в себя эту печаль, я и обрету какой-то покой.
Так что забота моя не только о ком-то, но и о своей собственной душе. И пусть посчитают меня неисправимым эгоистом, но нет у человека иного спасения, кроме как заметить вокруг себя живые человеческие души. И нет для него большей трагедии, чем, утратив эту способность различать их, оказаться в глухой человеческой пустыне.
К тому же я чувствую на себе молчаливый, испытующий взгляд тех, кто писал мне эти письма и исповеди. Все мне кажется, что они ждут от меня не только сочувствия, но и каких-то действий, надеются, что я сообщу их исповеди куда-то, в какую-то такую инстанцию, где бы они уже не пропали бесследно. Откуда они были бы видны всем и где, может быть, стали бы дорогими для каждого. Но таких чутких и сердечных инстанций не бывает, тем более в наше расстроенное время, а ощущение неисполненного долга перед павшими и теми, кто их помнит, кому они дороги, не проходит.
Давно закончилась девятилетняя, многим так и оставшаяся непонятной война. Рассеялось по горам эхо выстрелов и взрывов, осела раскаленная пыль, поднимаемая боевыми машинами. Возвратились домой солдаты. Время выветрило их следы по пескам и ущельям чужой страны.
Отголосили истошно и надрывно матери по своим сыновьям, падая в бесчувствии на свежую глину, вынутую из утробы земли, не веря в происходящее, не понимая, за что им выпала такая кара.
Уже не однажды поросли их могилы травой и цветами, а у надгробных плит поднялись молодые деревца, и зашептались листьями о чем-то неведомом.
Кто вспомнит о них, кто будет хранить о них вечную память, в которой клялись им люди, провожая в последний путь? Детей они нажить не успели. Жен у большинства из них не было. Да и коротка женская память – лишь до утренней росы. Только мать будет помнить довеку. Зачитает сыновьи письма так, что слов в них уже не разобрать.
И тогда будет повторять их по памяти. Закажет фотографию сына, заведет ее в рамку и поставит на видное место.
В короткие минуты роздыха будет молчаливо поглаживать фотографию, смахивая с нее невидимую пыль. И будет вспоминать свою жизнь, так быстро, так неожиданно отшумевшую.
Не раз переберет она в памяти свою и сыновнюю жизнь по денечку. Не доживать ей останние годы среди детей и внуков. Какая же это несправедливость – пережить свое дитя, – зная, что жизнь ее в нем не продолжится, и память о сыне погаснет навсегда вместе с нею.
Кто закроет теперь ее потухающие очи, когда придет час? Кто понесет дальше память? Пресеклась невидимая ветвь рода, вившаяся незримо, может быть, веками, протянувшаяся из дальнего далека до сего дня.
Уже и слез у нее не станет. Только иногда зайдется в глухом рыдании, уткнувшись в десантную тельняшку и голубой берет. Неужто неусердно молилась она о сыне?
И почему нерасслышанными остались ее, тихо и неуверенно прошептанные молитвы?..
Тихо таяла по городам и селам старинная материнская печаль. Извечная, на этот раз она окрасилась каким-то особенным томительным чувством – неверием в гибель сыновей. Ведь они не видели их погибшими...
Уже пожелтели извещения о гибели сыновей, письма командиров да коллективные солдатские послания из частей и подразделений. Уже не осталось и тех частей и подразделений, расформированных и забытых. Остались одни номера полевых почт, как неведомые шифры когда-то шумевшей жизни, теперь ни о чем никому не говорящие. Уже начали стираться в памяти вернувшихся домой солдат имена боевых товарищей, уже с трудом припоминались их лица и глаза. Уже начала тускнеть эмаль орденов. Уже полиняли их пятнистые желто-зеленые комбинезоны, пообмялись некогда хрустящие широкие офицерские ремни. Уже прибавилось седин в их кудрях и морщин на лицах, с которых так и не сошел однажды их покрывший загар... Но не проходило сосущее душу чувство одиночества и покинутости, чувство какой-то, никем не высказанной неправды, теперь уже их не оставляющее. И только неизменными, все такими же юными остались те, кто уже никогда не переступят порог своего дома.
Чужая, каменистая, скудная земля покорно приняла их души, отринув тела. На броне боевых машин, истерзанной осколками, на вертолетах с пробитыми, свистящими лопастями, а потом на самолетах, получивших название «черных тюльпанов», тела их доставлены на родную землю по квитанциям, как обычный груз со своим условным наименованием – «двести».
Где они теперь, те квитанции, говорившие об исправной доставке груза?! В какие дела подшиты, в какие скрижали занесены или сожжены по выходе срока хранения? Кто теперь скажет...
Их тела доставлены на ту самую землю, которая вскормила их и вдохнула в них души, ту самую, которая столько раз виделась им во снах из горнего далека, в таких дорогих подробностях, которых они никогда бы не различили, живя на ней неотлучно.
Но души их навсегда остались среди каменистых пустынь блуждать в чужом краю во веки веков. Ведь душа навсегда остается там, где довелось ей быть отпущенной на волю.
И как же теперь не печалиться, как же не стонать, как же теперь не обеднеть родной земле, если за ее пределы вывозится не только лес, который может снова вырасти, не только газ и нефть, которые не могут вновь образоваться, но даже человеческие души, без которых все родное и дорогое превращается в чужбину... И как же не стонать теперь русской земле, как не приходить ей в запустение, если души людей, которыми она только и украшается, так часто оказываются рассеянными по всему свету... И как же душам, должно быть, бесприютно оставаться там, во владениях чужого им бога...
А, видно, была им уготована высокая, неповторимая судьба, долгая жизнь. Видно, было предначертано им свершить нечто, если и немногое, то необходимое, чего никто кроме них сделать не мог и что должно было вплестись в общую судьбу народа. Но пресеклась веками вившаяся нить рода. И стало еще пустыннее и бесприютнее без них на родной земле.
События, свершившиеся в стране после этой войны, выказали ее смысл, высветили ее значение, которые не были различимы, пока война продолжалась.
Когда-то я вычитал в письме погибшего сержанта, моего героя, фразу, тогда показавшуюся мне наивной, но теперь, по прошествии лет, кажущуюся мне пророческой. Он писал брату своему: «Для нас третья мировая война уже началась». Тогда мне подумалось, что, мол, задурили голову парню пропагандой, умному, обаятельному, проницательному человеку внушили невесть что, какую-то несусветную невероятность. Ведь в те годы все представляли эту третью мировую войну, если она случится, неким всемирным пожаром, когда нарушатся границы, и враг, как и бывало, вступит на родную землю. Большинство же считали ее вообще невозможной. И мало кто догадывался тогда, что человечество уже вступило в какую-то новую, совсем иную пору своей истории, когда открытые войны, мировые пожары становятся уже немыслимыми, невозможными, ибо появилось оружие, угрожающее всему человечеству. Несмолкаемые же локальные войны казались лишь исключениями, досадными недоразумениями, а не доказательствами того, что война эта уже идет.
Но с тех пор как было изобретено оружие, способное испепелить все человечество, люди научились воевать друг с другом иными средствами, не в открытой вражде, но тайной, коварной и трудно различимой войной. Теперь они поняли, что отобрать блага у другого народа можно не только с помощью оружия, варварским способом, но способом, так сказать, цивилизованным – с помощью хитрой дипломатии и политики, с помощью запутанной экономики и финансов. Между народами и странами начались иные войны, и не все заметили, что они уже начались...
Третья мировая война уже началась. Но люди по обыкновению своему не захотели этому верить. Не убедили их и ее первые жертвы...
Бедствие, охватившее весь мир, уже началось, но еще долго о нем и не подозревали. Может быть, потому и не замечали, что не рушились наши дома, не пылали наши нивы, а выстрелы и взрывы из-за Гиндукуша не доходили до нашего слуха, да и не соотносились с этой, уже начавшейся войной.
Но времена человеческой наивности, когда страны вступали друг с другом в открытые распри, прошли. Когда завершались войны, люди, вздохнув, начинали восстанавливать порушенное. А тут произошло нечто обратное, невообразимое. Закончилась война, смолкло оружие, возвратились по домам своим солдаты. Должна была продолжиться прерванная жизнь. Но произошло непредвиденное: все стало распадаться, рушиться, терять свои исконные привычные связи, словно поселилось меж людьми что-то недоброе. Это не объяснишь лишь тем, что война велась вдали от родных пределов. И люди, недоумевая и не зная, отчего это происходит, стали терять волю. Жизнь начала терять всякий смысл. Но, может быть, так и случилось потому, что ушли из нее живые, родные души...
И тогда некая пелена опустилась на всех нас, затмив способность понимать происходящее. Факты жизни перестали говорить о смысле свершаемого, а люди – понимать, что из чего проистекает и почему так случается. Про малое они стали говорить, что это великое, а про великое и необходимое, что это малое.
Какая-то болезнь полонила людские умы и сердца, под бременем которой, снова, как и встарь, стонет родная земля. Можно победить врага реального. Но как победить этого неведомого и невидимого врага, затаившегося в душах? Здесь не ревут пушки, не рвут в клочья родной воздух осколки, не сверлят его со свистом пули. Здесь не истекают кровью. Здесь незаметно убывает душа…
Люди наивно надеялись на то, что когда минуют времена варварских войн, наступит мир и благополучие. Они и не подозревали, что на смену открытым войнам придет война тайная, еще более коварная. Начнется охота на живые души. И когда они познают все ее хитрости, может быть, взмолятся, чтобы вернулись прежние времена. Но неостановима и неумолима жизнь в своем вечном неясном и неопределенном стремлении.
Куда бредешь ты, человече, с потухшими очами, шаря перед собой в пространстве неверными руками, как слeпeц? Куда подевался из твоей груди пламень? Кто погасил его, кто сдвинул светильник твоей души? Уже не этот священный пламень тебя ведет, а толкает неведомо куда какая-то тупая, слепая и беспощадная сила.
По законам всего сущего люди еще воскреснут, еще оживут, воспрянут, еще разворошат, сокрушаясь и сожалея, слой пепелища, оставленный нашим глухим временем.
А мне жаль этих потерянных душ, явившихся в мир для чего-то в наше недоброе и такое неласковое время, но так и не узнавших о своем явлении.
Разными бывают документы времени – от бесстрастных хроник до обжигающих душу исповедей участников событий. И то и другое, видно, в равной мере ценно для историка, для уяснения значения и смысла происходившего. Но бывает ведь и так, что по официальным документам понять событие не так просто, а то и почти невозможно. Историк, изучающий афганскую войну, участниками которой были наши современники, многого не найдет в документах из того, что он должен был бы найти в них при нормальном развитии. Да и самих документов ему подчас не отыскать. И не потому, что они кем-то тщательно спрятаны. Их просто не было. Их нередко заменяли устные распоряжения, не оставившие никакого следа... И кто поручится теперь за те немногие сохранившиеся бумаги, помеченные грифами секретности?.. Остаются документы человеческие – воспоминания, дневники, стихи, песни, письма.
Историку, проходящему мимо этих волнующих человеческих документов, уверен, не понять в полной мере того, чем же была для нас эта война, опалившая столь многих. Не понять в полной мере того, в силу каких обстоятельств она стала возможной. Иначе не сводили бы ее к причинам случайным. Даже не установить ему последовательности событий. Официальные донесения содержат самую общую их канву. Он с трепетом в сердце обратится к наградным листам, реляциям, хранящим описание подвигов, полагая, что в них-то уж точно сохранились следы происходившего. Но и там не найдет достоверного описания событий. Даже менее всего найдет их там. Это объяснимо житейски, но непостижимо с точки зрения тех нормальных, нравственных законов, которые должны быть меж людьми. Ведь командиры, писавшие эти реляции, были заинтересованы в одном – в том, чтобы представление солдата к награде было утверждено в инстанциях. Иначе как в глаза смотреть ему, делящему с ними все невзгоды походов? Вот и налегали на красноречие, а не на действительные факты. А что оставалось делать, если мерой подвига стал не сам подвиг, а воля каких-то невидимых людей.
Но наивный историк теперь все может принять за чистую монету и написать ту историю, которой никогда не было. Если, конечно, такой историк отыщется.
Но скоро, видать, и таких документов историку не отыскать. Пока писал эти строки, газеты сообщили о том, что архивы воинских частей, выведенных из Афганистана, уничтожаются. Кто-то явно торопится замести следы этой войны. Что ему до того, что живым бывшим солдатам еще не раз потребуется заглянуть в эти архивы по надобностям житейским и вполне мирным. Только не удастся ему никогда одного – вытравить следы войны из человеческих душ, из памяти.
Когда-то в полках русской армии была должность историка, летописца, бесстрастно заносившего в книгу бытия все происходившее пред его очами, все баталии во славу живых, в память павших и в назидание потомкам. Но то было при правильном течении жизни, когда люди были уверены в том, что делают нечто необходимое, без чего мир не обойдется и что не может не остаться на скрижалях истории. Но люди давно утратили эту веру, занявшись делами неправедными. Теперь уже они не призывали на помощь историка, а стали бояться его всевидящего ока. Но с этим оказались не занесенными на скрижали и дела праведные, потому что люди уже не были уверены в том, что они действительно таковы…
Пусть сильные мира сего тешат себя тем, что все свершается якобы единственно по их воле. Есть иные, внешне неприметные, но устойчивые пути этого мира. Все очень просто видится теперь – поймать и растерзать виновника, злоумышленника, войну развязавшего. Но облегчит ли это души пострадавших? Можно, конечно, да и нужно попытаться установить, что и как происходило, кто принимал решение о войне, кто и как его подготавливал. Но такие расследования делаются литераторами обыкновенно с единственной целью: для того якобы, чтобы происшедшее не повторилось. Но прошлое не повторяется и не приносит разгадок новых событий и обстоятельств. О, святая наивность, – будто бы знание прошлого само по себе способно удержать людей от новой ошибки, от новой авантюры, даже если она будет совершенно походить на предшествующую. Не удержит!
Война – не самое большое зло, какое может быть. Вернее, она уже только следствие зла, гнездящегося, скапливающегося в человеческих сердцах и душах. И когда она случается, то, как правило, не потому, что кто-то так захотел или повелел, хотя есть неумолимые приказы и распоряжения. Не они, в конечном счете, двигают событиями. Хотя и кажется, что только их лаконичностью и суровостью все и свершается. Войны случаются потому, что в людях скапливается столько зла, что человеческая природа удержать и перебороть его в себе уже не может.
Бесстрастный историк теперь задает вопрос: «А почему, собственно, войска в Афганистане назывались ограниченным контингентом, почему ограниченный? Что в этом выражалось – нерешительность политиков или видимость ложного гуманизма? А может быть, преднамеренно ограниченный, дабы не достигая никакой цели, война длилась как можно дольше?.. Кто это так старательно все годы его ограничивал?
Смогли же американцы за короткое время перебросить в зону Персидского залива в четыре раза больше войск, чем было в Афганистане. Да еще попытались обыкновенный разбой представить как высшее проявление справедливости...
Кто способствовал тому, чтобы война продолжалась столь долго, не достигая никаких целей? Но кто видит виновников войны в конкретных лицах, а не в обстоятельствах и в других, неведомых нам закономерностях, полагают, что жизнь человеческая абсолютно управляема разумом, что все свершается единственно, от ума или глупости отдельных политиков.
Обычно они говорят о том, что всякому событию могла быть альтернатива. Логически, безусловно, была. Но последнее дело историку гадать о том, как все могло быть, а не как произошло в действительности. Гораздо важнее объяснить, почему произошло именно так, как произошло.
Все наши русские споры – давние и нынешние, сводятся ведь к этому: одни полагают, что жизнь управляема, другие же считают, что ее стихийных сил не превозмочь. Это основное противоречие рядится уж потом в партии и союзы, общества и движения. И кажется порой, что борьба идет между партиями, обществами, союзами и движениями. На самом же деле она идет между этими противоположными миропониманиями. Те, кто считает, что жизнь управляема, обыкновенно торопят ее, желая сорвать ее плоды немедленно. На какое-то время они достигают желаемого. Но это, таким путем достигнутое, оборачивается потом возмездием, отбрасывая общее развитие далеко назад.
Людям часто казалось, что все свершается по их воле, по придуманной ими идее. Но проходило время, естество жизни брало свое и все вдруг распадалось. И они искренне недоумевали, почему так происходит. Но лишь одного они не могли допустить, ибо тогда страдала их гордыня, что все происходит от бедности их ума и дремлющей души, от их наивной веры в то, что мир управляем их бедным разумом.
И если войны – следствие каких-то процессов, происходящих в мире, то и эта русская война в Афганистане не была исключением. Она явилась тем последним событием в цепи других, которое заставило нас вдруг остановиться и заметить у самых ног своих пропасть...
С первых выстрелов этой войны, народом так и не расслышанных, прошло уже так много времени, что дальнейшее упование на неких неведомых справедливых историков, которые-то во всем и разберутся, становится просто нечестным по отношению к тем, кто навсегда остался горах.
Тех, кто уезжал на войну, пытались убедить в том, что цель ее наивысшая: всемирное братство – интернационализм. Но это убеждение рассыпалось при первом же выстреле. И пока люди воевали, ими двигало боевое братство, чувство самосохранения. Но вот солдаты вернулись домой. В их обожженных душах не мог не возникнуть вопрос: «Во имя чего?» А «прозревшие», вмиг «перестроившиеся» политики, вчера только трубившие об интернациональном долге, теперь, не моргнув глазом, с чувством абсолютной правоты говорят в лицо вернувшимся с войны солдатам, что никакой, мол, цели не было вообще, что мы вас туда не посылали...
И души солдат, устоявшие перед смертью, не могут поверить теперь в то, что все это изначально не имело никакого смысла. Они мечутся, не находя никакой опоры, срываются в бездну и гаснут как таинственные звезды, так и не явленные миру, принесшие в него только этот мгновенный, ослепительный огонь своего сгорания...
Уже давно отрапортовали об этой войне репортеры, уже подшиты и сданы в хранилища успевшие пожелтеть газеты. Уже составили свои словесные отчеты писатели, перейдя к другим темам, новым событиям и впечатлениям, словно призвание их в том, чтобы фиксировать внешние приметы происходившего.
Те, кто по какому-то немыслимому праву предъявили «афганцам» счет, исходили из заведомо ложного представления, что солдаты и офицеры, ставшие жертвами этой войны, мол, не понимали в должной мере значения происходившего, не понимали якобы того, что они делали. О, цинизм, не знающий предела, не позаботившийся даже о внешней благопристойности. Будто бы они, солдаты, чуть ли не с радостью шли на смерть, благодаря и воспевая в своих стихах и песнях тех, кто их на нее послал... Но достаточно послушать стихи, песни, воспоминания «афганцев», почитать их письма, – от первого до последнего дня войны – чтобы убедиться в том, что это совершенно не так. Люди ведь обыкновенно участвуют в войне не потому, что разделяют ее цели, не потому, что им этого хотелось, а потому, что иного выхода у них, по сути, не оставалось. А значит, не обвинять и не обличать тут следовало бы по нормальным, не искаженным человеческим понятиям, а пережить беду вместе с теми, кого война коснулась своим черным крылом. Разделить с ними печаль, а не взваливать на них новую ношу.
Я вынимаю из стопок письма, скопившиеся за годы, наугад, уже пожелтевшие, уже тронутые неумолимым временем, и за каждым из них – безвестная судьба, достойная быть помянутой добрым словом.
Сержант Сергей Голиков из Подмосковья – из первых «афганцев», из «декабристов», как они себя называли. Погиб он в 1980 году. Понимал ли он, что происходило вокруг и в чем он участвовал? Даже при всем том, что в письмах о многом не рассказывали, Сергей нашел способ сообщить отцу о смысле и характере происходившего. В одном из первых писем он так подбирает начальные буквы каждой строки, что по законам акростиха можно прочитать сообщение: «Мы совершили переворот в Афганистане...»
Какие музеи примут на всеобщее обозрение это письмо?.. И главное – придут ли люди посмотреть на него как на необыкновенное свидетельство протекших дней?..
Он присылал своей маме в конвертах засушенные цветы пустыни. Я видел эти хрупкие цветы, и до сих пор хранящие запахи того, теперь уже далекого времени.
Письма майора Олега Юрасова, погибшего уже в конце войны, которому посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. Его скупые размышления в письмах к матери поражают трезвостью в оценке обстановки: «То, что защищать нечего, это уже давно ясно. Десять лет сюда, как в бездонную бочку – и людей, и деньги». Застал он уже и перестройку. И что же, радость и эйфория? Да нет, совсем наоборот. Ведь он судил о перестройке не по произносимым речам и заверениям, а по тому, чем и как она отзывалась в жизни: «По телевизору смотреть нечего – сплошная перестройка, – не без иронии писал он в одном из писем. – Не знаю, как на гражданке, но в армии перестроились только те, у кого папахи, а остальные, по их мнению, никак не перестроятся. Здесь больше всего представляют опасность дураки с инициативой. Они все время порываются куда-то идти и обязательно кого-то поймать. Ну ладно сам, а есть, которые посылают других. Таких, мне кажется, надо изолировать от общества. Хорошо, что наши полковые командиры не дают им воли», – иронизировал он, успокаивая мать...
Настало время прочитать эти письма с войны. Ведь нет уже ни того, кто их писал, ни той, которая их ждала. Матери Олега Юрасова больше нет. Эти письма-исповеди адресованы теперь всем нам. И только от нас зависит, расслышим ли теперь, захотим ли расслышать их сдержанные и искренние голоса.
Но те, кто, предъявляя «афганцам» счет единственно, как мне видится, по причине своей нравственной неразборчивости, хотели представить их эдакими гангстерами, потерявшими человеческий облик.
Вполне понятно, зачем это им теперь нужно. Мыслящие и живущие лишь понятиями политическими и никакими иными, имеющие вообще упрощенное представление о жизни, они объясняют происшедшее не иначе как через те же понятия политические. А объяснить надобно, дабы хоть как-то привести его в согласие со своими представлениями о миропорядке. Потому-то теперь, задним числом они и навязывают солдатам те мысли, которые им и в голову прийти не могли. Потому-то так старательно и вытаптывают все, выпирающее из их концепций. При этом, не моргнув глазом, говорят, что ранее они недопонимали, а теперь прозрели. Но где были вы, когда умирали солдаты?! Ах, жили в неведении! А почему, собственно, вы жили в неведении? И где гарантия, кроме ваших слов, что вы и теперь не продолжаете жить уже в ином неведении?..
Письма «афганцев», то есть их самые сокровенные слова, обращенные к близким и родным, говорят совсем об ином. Обостренное чувство чести, то, что в обычной жизни было не столь явным, проявлялось там в людях с особенной силой. В письмах погибшего Сергея Болотникова рассказывается об эпизоде, когда командир взвода поручил солдатам самим написать на себя представления к наградам. И все солдаты отказались, возмутились, посчитав это для себя оскорбительным и унизительным...
Через многие годы я встретился с этим бывшим командиром взвода. Он уже учился в академии. Готовился командовать подразделениями куда большими, чем взвод. Он умолчал о том эпизоде, когда понуждал солдат писать наградные листы. Пусть наивно полагает, что это осталось никому не известным, если уж солдат, это помнивших, больше нет. Пусть думает, что все уже сокрыто временем и не всплывет никогда. Но только всплывет, если и не на высшем Суде, то там и тогда, где он меньше всего будет ожидать и меньше всего хотеть, чтобы оно всплывало. Пусть думает, что и я ничего об этом не знаю...
Говорят, что с развитием техники эпистолярный жанр пал безвозвратно. Видимо, так оно и есть. Но это десятилетие войны – время писем, разлетавшихся по всей стране. Сколько сердец трепетало над ними там, в горах, и здесь, по родным домам, сколько слез пролито над ними... «Жили только его письмами», – пишет мне Людмила Степановна, мама Романа Янкевича из Ростова-на-Дону, погибшего в 1985 году под Файзабадом. Галина Тимофеевна Иванова из Новгорода получила всего лишь одно письмо от сына Сергея. Могла ли она знать, что это письмо станет и последним? Потому оно и не сохранилось... Но помнит его Галина Тимофеевна наизусть. Она и прислала записанное по памяти письмо сына, письмо и без бумаги существующее, живущее в материнском сердце.
Они уже тронуты желтизной, эти военные письма. Но хранят еще таинственные, несказанные запахи... Кто и когда соберет их? И соберет ли? Или охваченные заманчивыми, но туманными перспективами новых радикальных переустройств, непрестанных неурядиц, ими вызываемыми, снова поспешим, не замечая человеческого горя? Что за вьюги мели все эти годы? Вьюги писем, наметая со временем их сугробы. И душа моя их печалью и болью уязвлена стала. Но я не знаю, что делать с этой болью, куда, кому и зачем нести ее...
Дышащие злобой, растерзывающие виновных в войне политиков, люди, казалось, были исполнены решимости строить теперь уже новую жизнь – без войн и без крови. Но чем больше они говорили об этой своей решимости, тем больше сваливалось на них новых бед. Чем больше они говорили о мире, тем неотвратимее и неизбежнее была новая война. И не остановились и не вспомнили они извечную природу свою, говорящую о том, что на злобе добра не построишь.
Но странную закономерность я заметил, годами общаясь с теми, по чьим судьбам прокатилась война. Они-то как раз меньше всего злобствовали, меньше всего проклинали, а перетерпевали свое горе, хотя именно их проклятия могли быть наиболее оправданными. Но они почему-то, не в пример вдруг расхрабрившимся, вели себя иначе. Злобствовали же почему-то другие люди, те, кого война эта прямо не коснулась. Неужто из сочувствия и сострадания к пострадавшим? Нет, ибо как раз пострадавших в войне они и проклинали, видя в них первопричину войны, а не ее следствие.
Да неужто уже до такой трудно поправимой степени перепутались в сознании понятия о добре и зле, что люди уже безропотно готовы принимать все, что ни показывают им в своем лукавом свечении экраны телевизоров?! Гораздо безопаснее было обвинять того, кто в этой войне пострадал... Да неужто и в самом деле нас покидает разум? Многие ли потупили очи, склонили головы с чувством стыда и угрызения совести за свою вину перед ними?
Эта война с самого начала боялась бумаги, оставляя свои обжигающие душу подробности устным рассказам, преда



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: