– Ты позвала доктора Гедада?
– Да. И он приехал сегодня утром. Я думала, Розалин пробудет подольше у своей матери – кстати, я видела ее маму и могу поклясться чем угодно: она не в силах съесть все то, что Розалин таскает ей каждый день, если только у нее нет глистов. Однако Розалин вернулась, прежде чем доктор Гедад успел подняться на второй этаж, так как – вот главная новость – Розалин положила соль вместо сахара в свой яблочный пирог… и вы правы, это моя вина, хотя я не чувствую себя виноватой и сделаю то же самое завтра, пока не дознаюсь до правды. – Я перевела дух. – Ну вот, она вернулась, чтобы забрать пирог, приготовленный для меня и Артура, хотя мне плевать на ее пироги, от которых я пукаю по пятьдесят раз на день, и ей удалось увести доктора, так что он даже не взглянул на маму. Он уехал, а мама все еще в спальне, наверно, спит или водит пальцем по стене.
– Под каким предлогом Розалин отослала его?
– Понятия не имею. Понятия не имею, что она сказала ему. Мне он заявил, мол, маме надо побольше отдыхать, а я могу в любое время позвать его в случае необходимости.
– Что ж, врачу лучше знать, – без всякой уверенности в голосе проговорила сестра Игнатиус.
– Да он даже не видел ее. Он только выслушал то, что ему сказала Розалин.
– А почему он не должен верить Розалин?
– А почему он должен ей верить? Это я позвала его, а не Розалин. А что, если бы я видела, как она пыталась убить себя, и ничего не сказала об этом Розалин?
– Она пыталась?
– Нет. Но не в этом дело.
– Хм‑м‑м.
Сестра Игнатиус молча обмакнула кисточку в жуткую коричневую краску и начала мазать ею по бумаге.
– А сейчас у вас нечто вроде наследника инцеста, только что скушавшего гнилой орех.
|
Сестра Игнатиус фыркнула, потом откровенно расхохоталась.
– Вы когда‑нибудь, как бы это сказать, молитесь? Я видела вас с пчелами, в саду, за мольбертом.
– Тамара, мне ужасно нравится создавать что‑то новое. Я всегда верила, что творческий процесс – это духовный опыт, в котором я становлюсь соавтором Святого Духа, сотворившего все вокруг.
Притворившись удивленной, я огляделась.
– Ваш Святой Дух устроил себе перерыв на ланч? Сестра Игнатиус задумалась.
– Если хочешь, я загляну к ней, – спокойно проговорила она.
– Спасибо, но ей нужно больше, чем поддержка простой монахини. Не обижайтесь.
– Тамара, ты понимаешь, чем я главным образом занимаюсь?
– Ну, вы молитесь.
– Правильно, я молюсь. Но я не только молюсь. Я дала обет бедности, целомудрия и послушания, как все католические монахини, но, самое главное, я поклялась помогать нищим, больным и неграмотным. Тамара, я могу поговорить с твоей мамой. Я могу ей помочь.
– А… У нее как раз два эти качества из трех.
– К тому же я не «просто монахиня», как ты сказала. Я еще и дипломированная акушерка, – произнесла она, вновь тыкая кисточкой в бумагу.
– Как это ни покажется вам странным, она не беременна. – И тут до меня дошло: – Постойте, вы кто? С каких пор?
– Ну, хорошенькой меня уже давно никто не зовет, – фыркнула она. – Это была моя первая работа. Правда, я всегда чувствовала, что Бог призывает меня к духовному служению, поэтому я приняла постриг и объездила весь мир, будучи одновременно монахиней и акушеркой. После тридцати я лет десять провела в Африке. В общем, много где была. Видела ужасные вещи, но и прекрасные тоже видела. Встречалась с удивительными людьми.
|
Она улыбнулась своим воспоминаниям.
– Вы встретили там кого‑то, кто подарил вам вот это? – Я с улыбкой показала на ее золотое кольцо с крошечным изумрудом. – Золотое кольцо и обет бедности. Если бы вы продали его, то могли бы вырыть колодец в африканской пустыне. Я видела в рекламе.
– Тамара, – проговорила она в недоумении. – Я получила его тридцать лет назад, когда уже двадцать пять лет была монахиней.
– А похоже, будто оно обручальное… Почему его вручили вам?
– Я же Христова невеста, – улыбнулась сестра Игнатиус. Я поморщилась:
– Здорово. Значит, если бы вы вышли замуж за реального мужчину, то есть такого, которого вы могли бы видеть и который раскидывал бы по всему дому грязные носки, то вы получили бы бриллиантовое кольцо за двадцатипятилетнее служение ему?
– Я совершенно счастлива тем, что имею, можешь не сомневаться, – фыркнула сестра Игнатиус. – Вера и деньги несовместимы.
– Значит, папа был неправ. Но мы ездили в Рим и были в Ватикане. Тамошние ребята не бедствуют.
– Очень похоже на него, – засмеялась монахиня.
– Вы знали моего отца?
– Да, конечно.
– Когда вы познакомились? Где?
– Здесь.
– Но я что‑то не помню, чтобы он ездил сюда.
– Ездил. Вот так‑то, мисс Всезнайка.
Мне стало весело.
– Вам он не понравился?
Сестра Игнатиус покачала головой.
– Говорите, я не обижусь, ведь он вам не нравился. Он мало кому нравился. И мне тоже не всегда. Мы много спорили. Я не похожа на него, и думаю, он ненавидел меня за это.
– Тамара. – Она взяла меня за руки, и я ощутила неловкость. Она была очень ласковой и нежной, хотя успела повидать немало со всеми своими путешествиями и ежедневной работой и уж точно видела побольше моего. – Твой отец очень, всем сердцем, тебя любил. Он был добр к тебе, ничего для тебя не жалел, всегда был готов помочь. Тебе на редкость повезло. Поэтому не говори о нем плохо. Он был замечательным человеком.
|
Я мгновенно почувствовала себя виноватой, однако от старых привычек не так‑то легко избавиться, поэтому я сделала то, что делала всегда.
– Вам надо было выйти за него замуж, – отрезала я. – Носили бы по золотому кольцу на всех пальцах.
После долгой паузы, подразумевавшей, что я должна извиниться, сестра Игнатиус вернулась к своей дурацкой картине. Она обмакнула кисточку в зеленую краску и стала накладывать плоские мазки на бумагу, начав нечто новое, повторяя движения дирижера, но с кистью художника в руке, и мазки напомнили мне о зеленых листьях, в общем, о чем‑то вроде этого.
– Тут нет дерева.
– И белки тоже нет. Я включила свое воображение. В любом случае это не дерево, это среда, в которой живет моя белочка. Представь, что это абстрактная живопись, уход от реальности в дебри воображения, – с поучительной интонацией произнесла она. – Ладно, это наполовину абстракция, свободное произведение искусства, меняющее форму и цвет самым непредсказуемым образом.
– Как коричневый слон, у которого большой хвост, а туловище подкачало. Сестра Игнатиус не удостоила меня своим вниманием.
– С другой стороны, полная абстракция, – продолжала она, – не несет в себе ни малейшего сходства с чем‑то узнаваемым.
Я повнимательнее пригляделась к изображению на бумаге.
– Да, сказать по правде, это ближе к полной абстракции. Похоже на мою жизнь. Она хихикнула:
– Драма семнадцати лет.
– Шестнадцати, – поправила я ее. – А знаете, я вчера побывала у матери Розалин.
– Неужели? И как она поживает?
– Она дала мне это. – Я вытащила из кармана осколок стекла и потерла его. Он был холодным, гладким и действовал успокаивающе. – У нее там много таких стекляшек. Очень странно. Позади, в саду, что‑то вроде сарая, и это ее фабрика, а за сараем целое поле со стекляшками. Некоторые острые и неинтересные, но в основном они очень красивые. Висят на бельевых веревках, кажется, десяти, все прикручены проволокой и сверкают на солнце. Думаю, она ими занимается. Естественно, не выращивает, но все равно это похоже на стеклянную ферму, – со смехом проговорила я.
Сестра Игнатиус перестала рисовать, и я положила ей на ладонь стеклянную слезинку.
– Она сама дала тебе это?
– Нет, не совсем так. Я увидела ее в сарае. Мне показалось, что она, согнувшись, надев очки, над чем‑то работает, потом стало понятно, что она работает со стеклом, и еще мне показалось, что я напугала ее. Поэтому я оставила поднос в саду. Заранее кое‑что приготовила и принесла.
– Это хорошо.
– Нехорошо. Видели бы, в каком это все было состоянии. И Розалин не знает, что я была там, поэтому пришлось вернуться за подносом, который я ожидала увидеть таким же, каким оставила. А он был снаружи, вся посуда вымыта, вся еда съедена. И вот это было на тарелке. – Я забрала у сестры Игнатиус стекляшку и опять внимательно посмотрела на нее: – Очень мило с ее стороны, правда?
– Тамара…
Сестра Игнатиус протянула руку и попыталась ухватиться за мольберт, но он был слишком легким для того, чтобы она могла опереться на него.
– Что с вами? У вас нездоровый…
Я не закончила фразу, потому что сестра Игнатиус едва не повалилась на землю, благо я успела ее подхватить, и мне вдруг пришло в голову, что, несмотря на свою молодую энергию и детское фырканье, монахине уже лет семьдесят с лишком.
– Все в порядке, все в порядке, – повторяла она, пытаясь засмеяться. – Перестань волноваться по пустякам, Тамара, и наклоняйся, когда говоришь, кстати, повтори, что ты сказала. Ты нашла это на подносе, когда вернулась за ним?
– Поднос был на стене, которая огораживает сад, – медленно произнесла я.
– Но это невозможно. Ты сама видела, как она несла поднос?
– Нет. Я увидела поднос из окна своей комнаты. Наверно, она принесла его, пока я была где‑то в доме. А почему вы задаете все эти вопросы? Вы сердитесь, что я пошла туда? Понимаю, мне, наверно, не стоило это делать, но Розалин слишком оберегает свои тайны.
– Тамара. – Сестра Игнатиус закрыла глаза и, когда открыла их, словно постарела лет на десять. – Хелен, мать Розалин, страдает рассеянным склерозом, который, к сожалению, с годами делается только хуже. Она прикована к инвалидной коляске, поэтому Розалин приходится почти неотлучно быть при ней. Ну вот, сама понимаешь, она никак не могла добраться с подносом до садовой стены. – Сестра Игнатиус покачала головой. – Это невозможно.
– Почему невозможно? – возразила я. – А что, если она положила поднос на колени, тогда руки у нее были свободны, чтобы двигать кресло?..
– Нет, Тамара, в саду есть лестница.
Я посмотрела в сторону бунгало и, хотя на самом деле ничего не могла разглядеть, словно воочию увидела ступеньки.
– О да! Странно. А кто еще живет в бунгало?
Притихшая сестра Игнатиус отводила от меня взгляд, явно что‑то обдумывая.
– Никто не живет, Тамара, – прошептала она. – Никто.
– Но я же видела. Подумайте, сестра Игнатиус! – испугавшись, крикнула я. – Кого же я тогда видела в мастерской? Согнутая женщина в очках, в рабочих очках, и с длинными волосами. И везде были стекляшки. Кто она такая?
Сестра Игнатиус, не переставая, качала головой.
– У Розалин есть сестра. Она рассказывала мне о ней. Сестра живет в Корке. Она учительница. Может быть, это она приехала сюда погостить? Как вы думаете?
– Нет. Нет. Не может быть, – проговорила монахиня, продолжая качать головой.
Мурашки побежали у меня по спине, и я вся покрылась гусиной кожей. Обычно спокойное лицо сестры Игнатиус еще сильнее встревожило меня. У нее было такое лицо, словно она увидела привидение.
Глава семнадцатая
Нервный срыв
На этом я перестала расспрашивать сестру Игнатиус, потому что у нее стремительно посерело лицо и она едва не лишилась чувств.
– Сядьте, сестра Игнатиус, сядьте вот сюда, на скамейку. Ничего страшного, ничего страшного, просто сегодня слишком жарко. – Я старалась сохранять спокойствие, помогая монахине добраться до деревянной скамьи и при этом намеренно держась поближе к дереву, чтобы защитить пожилую женщину от солнечных лучей. – Передохните тут пару минут, а потом пойдем домой.
Она не отвечала, молча позволяя мне вести ее, одной рукой обняв за талию, а другой держа за руку. Когда я усадила сестру Игнатиус, то убрала с ее лица прядь волос и поняла, что плохо ей стало не от жары.
Вдали кто‑то звал меня по имени, и я увидела, что к нам бежит Уэсли. Тогда я замахала над головой руками, привлекая его внимание. Остановившись рядом, он никак не мог восстановить дыхание и согнулся пополам, упершись руками в колени.
– Здравствуйте, сестра Игнатиус, – в конце концов произнес он, зачем‑то помахав ей рукой, хотя стоял совсем рядом, и, не скрывая тревоги, повернулся ко мне: – Тамара, я все слышал.
– Слышал что? – нетерпеливо спросила я, хотя Уэсли еще довольно сильно задыхался.
– Розалин. – Вдох. – В кухне. – Вдох. – С папой. – Вдох. – Ты была права. Во всем права. И насчет сахара, и насчет соли… – Вдох. – И насчет того, что она раньше придет домой. Откуда ты знала?
– Я же говорила. – С этими словами я поглядела на сестру Игнатиус, но она как будто ничего не замечала, словно в любой момент могла потерять сознание. – Так было написано в дневнике.
Уэсли недоверчиво покачал головой, и я разозлилась.
– Послушай, мне все равно, веришь ты или не веришь, просто скажи…
– Тамара, я тебе верю, я не верю в дневник. Понятно?
– Понятно. Я тоже не верила.
– Ладно… Сегодня в десять я сбежал от Артура. Сначала мы разделились, и я занимался орешником с южной стороны. У нас проблемы с орешником. – Он повернулся к сестре Игнатиус: – Поэтому мы хотим поднять пэаш земли до шести и срезать лишние побеги…
– Уэсли, заткнись… – прервала я его.
– Конечно, извини. Я все время думал о том, что ты мне сказала, поэтому пошел к твоему дому и спрятался снаружи под кухонным окном. И все слышал. Розалин сначала заговорила о своей маме, о том, как ей становится хуже. У нее ведь рассеянный склероз. Она задала папе несколько вопросов, попросила кое‑какие советы. Думаю, она попросту тянула время.
Я кивнула. Его рассказ соответствовал тому, что я узнала от сестры Игнатиус, значит, Розалин не врала мне о своей матери.
– Я ужасно злился на папу. Мне хотелось накричать на него, погнать его наверх. Но как только он заявил, что идет к твоей маме, Розалин сразу перевела разговор на нее. Папа очень хотел подняться наверх, чтобы осмотреть твою маму, но тут Розалин проявила недюжинную настойчивость. Она сказала, что…
Уэсли умолк.
– Говори, Уэсли, ничего не скрывай от меня.
– Обещай, что не будешь злиться, когда я скажу, и потом мы вместе что‑нибудь придумаем.
– Ладно, ладно, – нетерпеливо произнесла я.
– Хорошо. – Теперь он заговорил медленнее, не сводя с меня внимательного взгляда. – Розалин сказала, что такое уже случалось раньше. Что твоя мама склонна к депрессиям и время от времени впадает в подобное состояние, как бы отгораживаясь от окружающих…
– Вранье!
– Послушай, Тамара. Еще она сказала, что твои папа и мама всегда держали это в тайне от тебя и ты ничего не должна была знать. Она сказала, будто твоя мама принимает антидепрессанты, и самое лучшее – это оставить ее в покое, мол, пусть побудет одна в своей комнате, пока не пройдет депрессия. Она сказала, что они всегда так поступали.
– Вранье! – вновь оборвала я Уэсли. – Все это неправда! Чертова неправда! Мама никогда такой не была. Она, она… черт, твоя Розалин – завравшаяся сука. Как она смеет говорить, будто папа что‑то скрывал от меня? Я бы знала. Я ведь жила с ними, я видела их каждый божий день. Она никогда такой не была. Никогда!
Я шагала туда‑сюда, я кричала, и кровь бурлила у меня в жилах. От злости я готова была разорвать небо в клочья. Оказалось, что у меня нет никакой власти над моей жизнью и я совсем ничего не могу сделать. Тогда я спросила себя: могло ли так случиться, чтобы я не заметила ничего странного в мамином поведении? Или странности были, просто я ничего не помню? Неужели я была такой скверной дочерью, что меня ничего не стоило обмануть? Я вспоминала давние уик‑энды – и ничего не приходило мне в голову. Вспоминала, как мама едва заметно улыбалась папе, как она никогда не радовалась ему, в отличие от других мам, как ничего не дарила ему. Нет, это ничего не значит. Просто она неэмоциональная, никогда не плакала, никогда не нежничала, но это же еще не говорит о депрессии. Нет, нет, нет. Розалин не смеет говорить, что папа говорил неправду, когда он ничего не мог сделать, чтобы защитить себя. Вранье. Все вранье.
Уэсли попытался перехватить меня и хоть немного успокоить, но я заорала на него, как никогда не орала в своей жизни, и вот это я отлично помню. Помню, как сестра Игнатиус наконец‑то пришла в себя и раскрыла мне свои объятия. У нее было милое, печальное и старое‑престарое лицо, гораздо старше, чем несколько минут назад, и это оказалось таким грустным, таким жалким зрелищем, что мне стало нестерпимо тяжело смотреть на нее.
– Тамара, ты должна меня выслушать… – сказала она, но я не могла ничего с собой поделать.
Заколотилась, увернулась от обоих и, помню, побежала, побежала очень быстро, все время слыша за спиной свое имя. Несколько раз я падала, и Уэсли догонял меня, хватал за руки. А я бежала все быстрее и быстрее, боясь, как бы он в самом деле не догнал меня. Не знаю, когда он остановился, когда решил отпустить меня, потому что я продолжала бежать, едва дыша и превозмогая боль в груди. Из глаз текли слезы и попадали мне на уши, потому что я быстро бежала и не давала им скатиться на щеки. Деревья остались позади, я была на дороге, когда услышала шум мотора и скрежет тормозов, а потом долгий гудок перекрыл все другие звуки, и я застыла на месте, буквально застыла на месте. У меня не было сомнений, что еще секунда – и я окажусь под колесами машины или меня ударит бампером и подкинет на лобовое стекло, но ничего такого не случилось. Вместо этого я почувствовала горячую решетку возле ноги, очень близко, совсем близко, однако сразу поняла, что она недостаточно близко. Открылась дверца, и до моего слуха донеслись мужские крики. Зачем он кричит? Я закрыла уши ладонями, все еще продолжая плакать и задыхаться от быстрого бега, как вдруг услышала свое имя. Потом еще и еще раз. Голос был злой, настойчивый, осуждающий. Словно я была в чем‑то виновата.
Наконец голос стал тише, чьи‑то руки обняли меня и стали нежно покачивать, наступила тишина, и я поняла, что нахожусь в объятиях Маркуса. Рядом стоял библиотечный автобус, а я, не в силах успокоиться, обливала слезами рубашку библиотекаря.
Потом я подняла глаза и увидела его озабоченное, испуганное лицо.
– Ну, на сей раз куда отправимся? В Париж? В Амстердам? – спросил он, ласково улыбаясь.
– Нет, – прорыдала я. – Хочу домой. Хочу домой, и больше никуда.
По дороге в Киллини мы молчали. Маркус, правда, попробовал меня о чем‑то спросить, но ответа не получил. Я наконец‑то перестала плакать и трястись всем телом и только время от времени непроизвольно подрагивала. Меня охватила страшная слабость, и еще я чувствовала непомерную усталость. Через некоторое время я в последний раз вытерла глаза мокрым платком, набрала полную грудь воздуха и выдохнула его.
– Так‑то лучше, – сказал Маркус, поглядев на меня, когда остановил автобус на красный сигнал светофора. – Ну же, будешь говорить со мной?
Я кашлянула и улыбнулась ему:
– Привет, Маркус. Я хочу напиться, и по‑настоящему.
– Знаешь, я как раз об этом подумал. – Он хитро улыбнулся и, как только зажегся зеленый сигнал, направил автобус к винному магазину. – Ты – женщина моей мечты, – сказал он, закрывая двери и бросаясь к магазину.
Надо было ему сказать. А я опять промолчала. О том, сколько мне лет. Уберегла бы себя от лишних мучений. Три недели – и мне стукнет семнадцать, но все равно я была слишком маленькой для него. Не знаю, о чем я думала, если в тот момент я вообще была способна о чем‑нибудь думать. От ужаса. И ничего не чувствовала. Не хотела ничего чувствовать. Не хотела чувствовать и не хотела думать. Моя жизнь вышла из‑под контроля, но и контролировать себя я тоже не хотела. Хотя бы какое‑то время.
До Киллини всего час езды. Что такое час? Да ничего. Но не для меня, ведь позади остался целый мир. Меня вытряхнули из моего дома, из моего мира, и мне казалось, что вместе с домом я потеряла и самое себя. Не думаю, будто многие знают, каково это – уехать из своего дома. Конечно, остается тоска по родному месту, но обычно выбор делается сознательно, несмотря на дорогие воспоминания. А нам пришлось уехать. Некий банк, некое учреждение, у которого не было ничего общего с домашним теплом, с нашими воспоминаниями, с нашей семьей, затравил моего отца, замучил его до того, что он покончил с собой. А потом, когда они довели свое черное дело до конца, то отобрали у нас наши воспоминания, наш родной дом, основу нашей семьи. Нас выбросили вон, нас заставили жить с родственниками, которых мы едва знали, но наш дом оставался на своем месте, огромный и пустой, с объявлением «Выставлен на продажу» на ограде, словно с запрещающим знаком для нас, ведь мы были вынуждены оставаться снаружи, словно чужие, так как у нас не было права вернуться.
– У тебя есть ключи? – спросил Маркус, пока мы петляли по дороге, которая вела к дому. Я кивнула. Еще одна ложь.
– Эй, не торопись, – проговорил он, со смехом постучав по третьей банке пива, которую я допивала. – Оставь что‑нибудь и мне, ладно?
Я все же допила ее и громко рыгнула.
– Очень сексуально, – расхохотался Маркус, не сводя взгляда с дороги.
Если спросите меня сейчас, то я честно признаюсь, что лишь в эту минуту сознательно приняла решение о том, как собираюсь поступить со своей жизнью. Конечно, я могла бы обвинить Маркуса в том, что он внушил мне мое решение, но на самом деле это было не так. Наверное, еще тогда, когда я выбежала на дорогу и он обнял меня, мне стало ясно, где закончится наше путешествие и как мы будем лежать на полу в моей спальне. Не исключено, что я приняла это решение еще в тот день, когда мы познакомились. Может быть, я все спланировала заранее. Может быть, я гораздо лучше контролировала себя, чем мне хотелось об этом думать. Или, может быть, третья банка пива сыграла со мной дурную шутку, ведь я была в ужасном состоянии. Пока мы ехали, я показывала Маркусу разные места, рассказывала смешные истории, называла имена людей, которые жили в том или ином доме. И не дожидалась ответов. Мне было не важно, отзывается он на мои рассказы или не отзывается. Я говорила как будто сама с собой. И мой голос словно не принадлежал мне. Я была не я. Мол, плевать мне, кто я на самом деле. Надоело делать вид, будто я тот персонаж, которым все время старалась быть, как Зои или Лаура, как все вокруг, ведь это совсем не лучший путь ни для меня, ни для них. Ничего не получилось у Лауры, как не получилось у Зои, и у меня тоже ничего не получилось.
Мы остановились недалеко от моего бывшего дома. Я нарочно попросила Маркуса припарковать автобус в переулке, немного подальше, чтобы его не было заметно с дороги. Меньше всего нам хотелось заинтересовывать книгами соседей. Дом тоже с дороги не просматривался. Больших черных ворот с камерами наблюдения, замыкавших десятифутовую кирпичную стену, было достаточно, чтобы отвадить любого взломщика. На эти ворота папа потратил много времени и денег, чертил и перечерчивал проекты, спрашивал у меня и мамы, что мы о них думаем, с гордостью водил меня к входу, интересуясь моим мнением, а я каждый раз говорила, мол, мне все равно. Я постоянно обижала моего папу.
Кажется, об этом я рассказывала Маркусу, пока мы шли к дому, но точно не помню.
– У меня нет электронного ключа, – услышала я свой голос. – Придется лезть через забор и открывать ворота изнутри.
У меня была своя, опробованная много раз система. Нередко мама с папой после школы отбирали у меня ключи, чтобы я не убегала вечером из дома, однако, несмотря на размеры ворот, я обычно с легкостью одолевала препятствие. До меня доносился голос Маркуса, подправлявший мои действия, указывавший более безопасный путь, но я игнорировала его. Словно на автопилоте, я взлетела на ворота и спрыгнула с них с другой стороны. Под аплодисменты Маркуса я прошла довольно длинной дорогой к дому. Наверное, он думал, что мы вместе, но я была далеко от него.
Наш дом – стеклянный, каменный, сверкающий, легкий, современный, воздушный – был словно картинка из каталога. Камень частично маскировал его, по виду походя на скалу, в которую тот был встроен, дерево сочеталось с посадками вокруг, стекло открывало великолепный вид на бескрайнее море. Папа стремился создать совершенный дом, который мы никогда не захотим оставить. И он все сделал правильно. Мне было известно, что парадная дверь заперта, и все еще как будто на автопилоте я обошла дом кругом.
В саду за домом мне попался на глаза мокрый теннисный мяч, который давно там валялся. Он прилетел с нашего корта, но мне было лень его поднять. В тот день я играла с папой. Наступила весна, и мы открыли сезон, правда, играла я ужасно. Целую зиму не брала в руки ракетку, вот и результат. Пропускала один мяч за другим, била выше изгороди, так что в конце концов мне надоело бегать за улетевшими далеко мячами. Папа был терпелив со мной, не кричал, вообще ничего не говорил. Даже сам искал затерявшиеся не по его вине мячи. И намеренно ошибся пару раз, отчего я взбесилась еще сильнее. Помню его белые шорты, белый свитер, белые носки, которые он слишком высоко подтягивал, а я стеснялась, хотя никто, кроме нас с ним, не мог этого видеть. Мой милый папа…
За домом стояли все те же садовые скульптуры – старая обшарпанная парочка с садовыми инструментами в руках. У мужчины была трещина в спине, и это с ним мой дедушка, папин папа, часто разговаривал перед смертью. Женщину он называл Милдред, а мужчину – Тристаном, и на это не было никакой особой причины, хотя у меня с детства их имена вызывали смех. В общем, Милдред и Тристан постепенно стали членами нашей семьи. Очевидно, мама не хотела никуда их перевозить, вот Милдред с Тристаном и остались единственными обитателями нашего бывшего дома. Рядом с тем местом, где обычно сушилось белье, валялась красная прищепка, видно, оставшаяся тут после последней стирки.
Я вскарабкалась на крышу бассейна, где все еще лежала побитая ветром старая лестница. Это я положила ее туда во время одной из своих вечерних отлучек. Теперь бассейн был накрыт синим брезентом, а наши шесть шезлонгов с розовыми подушками стояли под окном, видимо, в ожидании меня и моих утренних заплывов. На одном из шезлонгов лежал спущенный спасательный круг. Я привезла его из Марбейи. Розовый фламинго. Мальчик, с которым я целовалась прошлым летом, Мануэль, подарил его мне, а я привезла его домой. Теперь фламинго лежал брошенный и никому не нужный. Символ забытого поцелуя.
Оказавшись на крыше бассейна, я по лестнице залезла на балкон моей спальни. Балконную дверь никто никогда не запирал. Она казалась слишком высокой и недоступной для взломщика. У меня уже немного кружилась голова, когда я наконец‑то шагнула на балкон. На побережье было заметно холоднее. У моря своя погода. Ветер прогнал июльскую жару и принес с моря запах соли и водорослей. А я загляделась на пляж, вспоминая шестнадцать летних месяцев, когда все дни я проводила с мамой и папой, а ночи – с друзьями. Не знаю, сколько времени я простояла так, наблюдая за воображаемым семейством, которое выписывало свои имена на песке, за маленькой девочкой, которая закапывала своего папу в песок, пока не вспомнила об оставленном за воротами Маркусе.
Едва я открыла балконную дверь, от страха не осталось и следа. Я помчалась внутрь, надеясь, что код остался прежним. К счастью, так оно и было. Разве бывшие владельцы, если они в своем уме, будут врываться в ставший чужим дом?
Первая попытка оказалась неудачной, до того у меня дрожали пальцы, но я быстро вспомнила, что нужно делать, и выключила сирену. Сделав пару глубоких вдохов, подождала, когда звон утихнет в ушах, и нажала на кнопку, отворяющую ворота, после чего побежала вниз и открыла парадную дверь. В ожидании Маркуса я побродила по дому, пробежала пальцами по всем вещам, которые оказались довольно пыльными. Потом услышала голос Маркуса у себя за спиной и эхо, повторившее его слова. В изумлении он присвистнул.
Я отправилась в кухню и мысленно увидела наши семейные обеды за столом, торопливые завтраки у стойки, рождественские обеды, шумные вечеринки, дни рождения, встречи Нового года. Вспомнила наши стычки, мамы и папы, мои с папой. Вспомнила, как мы танцевали. Как на какой‑то вечеринке я танцевала с папой все танцы подряд. Вспомнила папину шутку, довольно длинную историю, которую он рассказывал гостям и которую я не понимала, но очень любила слушать. Он оживлялся, ему нравилось привлекать к себе внимание в компании избранных друзей. От выпитого вина у него розовели щеки, голубые глаза сияли, однако свою историю он рассказывал, гладко и уверенно добираясь до финала в жажде увидеть, как все покатятся от хохота. Помню я и маму, собиравшую подруг на девичник, как они все лепились друг к дружке, эти элегантные дамы в непременно дорогих туфлях, все с тонкими лодыжками, загорелой кожей и ухоженными волосами.
Отвернувшись, я будто воочию увидела, как папа с сигарой в руке идет мимо меня и подмигивает, направляясь в ту единственную комнату, в которой мама разрешила ему курить. Я последовала за ним. Стала смотреть, как он входит и здоровается с приятелями. Все развеселились, когда папа открыл бутылку своего лучшего бренди, и расселись в ожидании приятной беседы или игры в снукер. Оглядывая пустые стены, я вспоминала папины фотографии. Его достижения, его звания, его спортивные трофеи, семейные фотографии. Я увидела себя, заплаканную, в свой первый школьный день, себя у него на плече в Диснейпарке, одетую в майку Микки‑Мауса, с волосами, заплетенными в косички, с глупой улыбкой, открывавшей щербатый рот. Я пошла в другую комнату. Папа с друзьями на лыжах в Аспене. Еще одна фотография. На ней папа играет в гольф с самим Падраигом Харрингтоном во время благотворительного турнира.