Как только Юра вернулся из командировки, он приехал к отцу, часа на два сразу. Перед тем по телефону заказал Павел Николаевич, чтоб Юра привёз тёплые ботинки, пальто и шляпу: надоела мерзкая палата с дубинами на кроватях, с дурацкими разговорами, да и вестибюль опротивел не меньше, и хотя очень был Павел Николаевич слаб, его тянуло на свежий воздух.
Так и сделали. Опухоль легко обернулась шарфиком. На аллеях медгородка никто не мог Русанова встретить, а если б и встретил, то в смешанной одежде не признал, и Павел Николаевич гулял без стеснения. Юра повёл отца под руку, Павел Николаевич сильно на него опирался. Так было необычно переставлять и переставлять ноги по чистому сухому асфальту, а главное в этом уже чувствовался скорый возврат — сперва для отдыха в любимую квартиру, потом и к любимой работе. Павел Николаевич изнурился не только от лечения, но ещё и от этого тупого больничного бездействия, от того, что он перестал быть нужным и важным сочленением в большом механизме, и вот ощущал как бы потерю всякой силы и значения. Хотелось уже скорее вернуться туда, где его любят и где без него не могут обойтись.
За эту неделю и холод налетал, и дожди — но с сегодняшнего дня опять повернуло к теплу. В тени зданий ещё было прохладно и земля сыра, а на солнышке так грело, что даже демисезонное пальто Павел Николаевич еле на себе нёс и стал по одной пуговице расстёгивать.
Был особенно удобный случай поговорить рассудительно с сыном: сегодняшняя суббота считалась последним днём его командировки, и он не спешил на работу. Тем более не торопился Павел Николаевич. А положение с сыном было запущенное, едва ли не опасное, это чувствовало отцовское сердце. И сейчас, по приезде, совесть у сына была нечиста, он всё что-то глаза отводил, не смотрел на отца прямо. Этой манеры с детства не было у Юры, он рос прямодушный мальчик, она появилась в студенческие годы и именно в обращении с отцом. Эта уклончивость или застенчивость раздражала Павла Николаевича, иногда он просто покрикивал: «А ну-ка голову выше!»
|
Однако сегодня он решил удержаться от резкости, разговаривать только чутко. Он попросил рассказать подробно, чем же Юра проявил себя и прославил как представитель республиканского прокурорского надзора в тех дальних городках.
Начал Юра рассказывать, один случай, другой, и всё так же отводил глаза.
— Ты говори, говори!
Они сели посидеть на просохшей скамеечке, на солнце. Юра был в кожаной куртке и в тёплой шерстяной кепке (фетровой шляпы нельзя было заставить его полюбить), вид у него был как будто и серьёзный, и мужественный, но внутренняя слабинка губила всё.
— Ну, ещё был случай с шофёром… — сказал Юра, глядя в землю.
— Что же с шофёром?
— Ехал шофёр зимой и вёз потребсоюзовские продукты. Семьдесят километров ехать, а посредине застал буран. Всё занесло, колёса не берут, мороз, и нет никого. И крутил буран больше суток. И вот он в кабине не выдержал, бросил машину, как была, с продуктами, и пошёл искать ночлега. Утром стих буран, он вернулся с трактором, а ящика с макаронами не хватает одного.
— А экспедитор?
— Шофёр и за экспедитора, так получилось, один ехал.
— Расхлябанность какая!
— Конечно.
— Вот он и поживился.
— Папа, слишком дорого бы ему этот ящик! — Юра поднял всё-таки глаза. Нехорошее упрямое выражение появилось на его лице. — За этот ящик он схлопотал себе пять лет. И были там ящики с водкой — так целы.
|
— Нельзя быть, Юра, таким доверчивым и таким наивным. А кто ещё мог взять в пургу?
— Ну, на лошади может ехали, кто знает! К утру следов нет.
— Пусть и не сам — так с поста ушёл! Как это — бросить государственное имущество и уйти?!
Дело было несомненное, приговор — кристальный, ещё и мало дали! — и Павла Николаевича возбудило то, что сыну это не ясно и надо ему втолковывать. Вообще вялый, а когда глупость какую-нибудь доказывает — упрямый становится, как осёл.
— Папа, ну ты представь себе: буран, минус десять градусов, как ночевать ему в кабине? Ведь это — смерть.
— Что значит смерть? А — всякий часовой?
— Часового через два часа подменят.
— А если не подменят? А — на фронте? В любую погоду люди стоят и умирают, но с поста не уходят! — Павел Николаевич даже пальцем показал в ту сторону, где стоят и не уходят. — Да ты подумай только, что ты говоришь! Если этого одного простить — все шофера начнут бросать машины, все начнут уходить с постов — да всё государство растащат, неужели ты не понимаешь?
Нет, Юра не понимал! — по его молчанию видно было, что не понимал.
— Ну, хорошо, ну это твоё мальчишеское мнение, это юность твоя, ты мог кому-нибудь и сказать, но ты, надеюсь, документально этого не выразил?
Пошевелил сын потресканными губами, пошевелил.
— Я… протест написал. Остановил действие приговора.
— Остановил?! И будут пересматривать? Ай-я-яй! Ай-я-яй! — пол-лица закрыл, заслонил Павел Николаевич. Так он и опасался! Юрка и дело губил, и себя губил, и на отца клал тень. Мутило Павла Николаевича от этой бессильной отцовской досады, когда ни ума своего, ни расторопности своей не можешь вложить в губошлёпа.
|
Он встал, и Юра за ним. Они пошли, и Юра опять старался поддерживать отца под локоть, но обеих рук не хватало Павлу Николаевичу, чтобы втолкать в сына понимание сделанной ошибки.
Сперва разъяснял он ему о законе, о законности, о незыблемости основ, которых нельзя расшатывать легкомысленно, тем более если рассчитываешь работать в прокурорском надзоре. Тут же оговаривался он, что всякая истина конкретна и потому закон-законом, но надо понимать ещё и конкретный момент, обстановку — то, что требуется в данную минуту. И ещё особенно старался он ему открыть, что существует органическая взаимосвязь всех инстанций и всех ветвей государственного аппарата; и что поэтому, даже в глухой район приезжая с республиканскими полномочиями, он не должен заноситься, напротив — должен чутко считаться с местными условиями и не идти без надобности вразрез местным практическим работникам, которые знают эти условия и требования лучше него; и если дали шофёру пять лет, то значит в данном районе это требуется.
Так они входили в тени корпусов и выходили из них, шли аллейками прямыми и кривыми, и вдоль реки, Юра слушал, слушал, но единственное что сказал:
— Ты не устал, папа? Может, опять посидим?
Павел Николаевич, конечно, устал и перегрелся в пальто, и они снова сели на скамеечку в густых кустах — но густы были только прутики, а всё сквозилось, потому что первые только ушки листиков выворачивались из почек. Солнце грело хорошо. Павел Николаевич был без очков всю прогулку, лицо отдыхало, глаза отдыхали. Он сожмурился и сидел так молча на солнце. Внизу, под обрывом, шумела река по-горному. Павел Николаевич слушал её, грелся и думал: как же приятно всё-таки возвращаться к жизни, твёрдо знать, что вот зазеленеет — и ты будешь жить, и следующую весну тоже.
Но надо было составить полную картину с Юрой. Взять себя в руки, не сердиться и тем его не отпугнуть. И отдохнув, попросил отец продолжать, ещё случаи рассказывать.
Юра при всей своей заторможенности прекрасно понимал, за что отец будет его хвалить, а за что ругать. И следующий случай рассказал такой, который Павел Николаевич не мог не одобрить. Но глаза он всё отводил, и отец почуял, что ещё какой-то случай тут кроется.
— Ты — всё говори, ты говори — всё! Ведь я кроме разумного совета ничего тебе дать не могу. Ведь я тебе — добра желаю. Я хочу, чтоб ты не ошибался.
Вздохнул Юра и рассказал такую историю. По ходу своей ревизии он должен был много просматривать старых судебных книг и документов, даже пятилетней давности. И стал замечать, что во многих местах, где должны были быть наклеены гербовые марки — по рублю и по три, их не было. То есть, следы остались, что они там были, но — сняты. Куда ж они могли деться? Стал Юра думать, стал копаться — и на новых документах стал находить наклеенные марки, как будто уже подпорченные, чуть надорванные. И тогда он догадался, что кто-то из двух девушек — Катя или Нина, имеющих доступ ко всем этим архивам, клеит старые вместо новых, а с клиентов берёт деньги.
— Ну, скажи ты! — только крякнул и руками всплеснул Павел Николаевич. — Сколько же лазеек! Сколько лазеек обворовывать государство! И ведь не придумаешь сразу!
Но Юра провёл это расследование в тихости, никому ни слова. Он решил довести до конца — кто ж из двух расхититель, и придумал для видимости поухаживать сперва за Катей, потом за Ниной. В кино сводил каждую и к каждой пошёл домой: у кого найдёт богатую обстановку, ковры — та и воровка.
— Хорошо придумано! — ладошами прихлопнул Павел Николаевич, заулыбался. — Умно! И как будто развлечение, и дело делается. Молодец!
Но обнаружил Юра, что и та, и другая, одна с родителями, другая с сестрёнкой, жили скудно: не только ковров, но многого не было у них, без чего по Юриным понятиям просто удивительно, как они и жили. И он размышлял, и пошёл рассказал все их судье, но сразу же и просил: не давать этому законного хода, а просто внушить девушкам. Судья очень благодарил, что Юра предпочёл закрыто решать: огласка и его подрывала. Вызвали они вдвоём одну девушку, потом другую и распекали часов по несколько. Призналась и та, и другая. В общем рубликов на сто в месяц каждая выколачивала.
— Надо было оформить, ах, надобылооформить! —такжалелПавелНиколаевич, какбудтосампрошляпил. Хотясудьюподводитьнестоило, этоверно, тутЮрапоступилтактично. —Покрайнеймерекомпенсироватьонидолжныбыливсё!
Юравовселенивокконцуговорил. Онсамнемогпонятьсмыслаэтогособытия. Когдаонпошёлксудьеипредложилнеоткрыватьдела, онзналичувствовал, чтопоступаетвеликодушно, онпередсобойгордилсясвоимрешением. Онвоображалтурадость, котораяохватиткаждуюиздевушекпослетрудногопризнания, когдаонибудутждатькарыивдругпрощены. Инаперебойссудьёюонстыдилих, выговаривалим, какойэтопозор, какаянизость, чтоониделали, исампроникаясьсвоимстрогимголосом, приводилимизсвоейдвадцатитрёхлетнейжизнипримерыизвестныхемучестныхлюдей, которыеимеютвсеусловияворовать, ноневоруют. Юрахлесталдевушекжестокимисловами, зная, какпотомэтисловабудутокрашеныпрощением. Новотихпростили, девушкиушли—однакововсепоследующиедниничутьнесиялинавстречуЮре, нетольконеподошлипоблагодаритьегозаблагородныйпоступок, ностаралисьдаженезамечать. Этопоразилоего, оннемогэтогоуразуметь! Сказать, чтоонинепонимали, какойучастиизбегли, —такработаяприсудезналионивсёхорошо. Онневыдержал, подошёлкНине, самспросил, радалиона. ИответилаемуНина: «Чегожрадоваться? Работунадоменять. Назарплатуянепроживу». АКате, котораясобойбылапоприятнее, онпредложилещёразсходитьвкино. ОтветилаКатя: «Нет, япо-честномугуляю, ятакнеумею!»
Вотсэтойзагадкойонивернулсяизкомандировкидаисейчасдумалнадней. Неблагодарностьдевушекглубокоегозадела. Онзнал, чтожизньсложней, чемпонимаетеёпрямолинейныйпрямодушныйотец, —новотонаоказываласьиещёгораздосложней. ЧтождолженбылЮра? —нещадитьих? Илиничегонеговорить, незамечатьэтихпереклеенныхмарок? Нодлячеготогдавсяегоработа?
Отецнеспрашивалбольше—иЮраохотнопомалкивал.
Отецжепоэтойещёоднойисторийке, пошедшейпрахомизнеумелыхрук, окончательновывел, чтоеслисдетстванетвчеловекехребта, тоинебудет. Народногосынасердитьсятрудно, а—жальегоочень, досадно.
Кажется, онипересидели, ПавелНиколаевичвногахсталзябнутьдаиоченьужетянулолечь. Ондалсебяпоцеловать, отпустилЮруипошёлвпалату.
Авпалатевёлсяоживлённыйобщийразговор. Главныйораторбыл, правда, безголоса: тотсамыйфилософ-доцент, представительныйкакминистр, когда-тонахаживавшийкнимвпалату, астехпорпрошедшийоперациюгорлаинадняхпереведенныйизхирургическойвлучевуювторогоэтажа. Вгорле, всамомзаметномместе, впереди, унегобылавставленакакая-тометаллическаяштучкавродезажимапионерскогогалстука. Доцентэтобылвоспитанныйирасполагающийчеловек, иПавелНиколаевичвсяческистаралсяегонеобидеть, непоказать, какпередёргиваетегоэтапряжкавгорле. Длятого, чтобыговоритьполуслышнымголосом, философвсякийразтеперьнакладывалнанеёпалец. Ноговоритьонлюбил, привык, ипослеоперациипользовалсявозвращённойвозможностью.
Онстоялсейчаспосредипалатыиглухо, ногромчешёпота, рассказывалонатащенныхвдомгарнитурах, статуях, вазах, зеркалахкаким-тобывшимкрупныминтендантом, сперваэтовсёнавезшимизЕвропы, апотомдокупавшимпокомиссионныммагазинам, напродавщицекоторогоиженился.
— Ссорокадвухлетнапенсии. Алоб! —дровабыколоть. Рукузаполушинеливсунетиходиткакфельдмаршал. Исказать, чтодоволенжизнью? Нет, недоволен: грызётего, чтовКисловодскеуегобывшегокомандующегоармиейдом—издесятикомнат, истопниксвойидвеавтомашины.
ПавелНиколаевичнашёлэтотрассказнесмешныминеуместным.
ИШулубиннесмеялся. Онтакнавсехсмотрел, будтоемуспатьнедавали.
— Смешно-тосмешно, —отозвалсяКостоглотовизсвоегонижнегоположения, —акак…
— Авоткогда? надняхфельетонбылвобластнойгазете, —вспомниливпалате, —построилособнякнаказённыесредстваиразоблачён. Такчто? Призналсвою ошибку, сдалдетскомуучреждению—иемупоставили навид, несудили.
— Товарищи! —объяснилРусанов. —Еслионраскаялся, осозналиещёпередалдетскомудому—зачемжеобязательнокрайнююмеру?
— Смешно-тосмешно, —вытягивалсвоёКостоглотов, —акаквыэтовсёфилософскиобъясните?
Доцентразвёлоднойрукой, другуюдержалнагорле:
— Остаткибуржуазногосознания.
— Почемуэто—буржуазного? —ворчалКостоглотов.
— Ну, акакогоже? —насторожилсяиВадим. Сегодняунегокакразбылонастроениечитать, такзатевалисклокунавсюпалату.
Костоглотовприподнялсяизсвоегоопущенногоположения, подтянулсянаподушку, чтоблучшевидетьиВадимаивсех.
— Атакого, чтоэто—жадностьчеловеческая, анебуржуазноесознание. И до буржуазиижадныебыли, и после буржуазиибудут!
Русановещёнелёг. Сверхувниз, наставительносказалКостоглотову:
— Втакихслучаяхеслипокопаться—всегдавыяснитсябуржуазноесоцпроисхождение.
Костоглотовмотнулголовойкакотплюнулся:
— Даерундаэтовсё—соцпроисхождение!
— Тоесть—какерунда?! —забоксхватилсяПавелНиколаевич, кольнуло. ТакойнаглойвыходкиондажеотОглоеданеожидал.
— Тоесть—какерунда? —внедоуменииподнялчёрныебровиВадим.
— Датаквот, —ворчалКостоглотов, иещёподтянулся, ужеполусидел. —Натолкаливамвголову.
— Чтозначит—натолкали? Вызасвоислова—отвечаете? —пронзительновскричалРусанов, откудаисилывзялись.
— Комуэто— вам? —Вадимвыровнялспину, нотакжесиделскнижкойнаноге. —Мынероботы. Мыничегонаверунепринимаем.
— Ктоэто— вы? —оскалилсяКостоглотов. Космаунеговисела.
— Мы! Нашепоколение.
— Ачегожсоцпроисхождениеприняли? Ведьэтонемарксизм—арасизм.
— Тоестька-ак?! —почтивзревелРусанов.
— Вотта-ак! —отревелемуиКостоглотов.
— Слушайте! Слушайте! —дажепошатнулсяРусановидвиженьямируквсюкомнату, всюпалатусзывалсюда.
— Япрошусвидетелей! Япрошусвидетелей! Это—идеологическаядиверсия!!
ТутКостоглотовживоспустилногискровати, адвумялоктямиспокачиваниемпоказалРусановуодинизсамыхнеприличныхжестов, ещёивыругалсяплощаднымсловом, написаннымнавсехзаборах:
— …вам, анеидеологическаядиверсия! Привыкли, …ихумать, какчеловекснимичутьнесогласен—такидеологическаядиверсия!!
Обожжённый, оскорблённыйэтойбандитскойнаглостью, омерзительнымжестомируганью, Русановзадыхалсяипоправлялсоскочившиеочки. АКостоглотоворалнавсюпалатуидажевкоридор(такчтоиЗоявдверьзаглянула):
— Чтовыкакзнахарькудахчете—«соцпроисхождение, соцпроисхождение»? Вдвадцатыегодызнаетекакговорили? — покажитевашимозоли! Аотчеговаширучкитакиебелыедапухлые?
— Яработал, яработал! —восклицалРусанов, ноплоховиделобидчика, потомучтонемогналадитьочков.
— Ве-ерю! —отвратительномычалКостоглотов. —Ве-ерю! Выдаженаодномсубботникесамибревноподнимали, толькопосерединестановились! Аяможетбытьсынкупеческий, третьейгильдии, авсюжизньвкалываю, ивотмоимозоли, смотрите! —такячто, буржуй? Чт о уменяотпапаши—эритроцитыдругие? лейкоциты? Вотяиговорю, чтовашвзгляднеклассовый, арасовый. Вы—расист!
ТонковскрикивалнесправедливооскорблённыйРусанов, быстровозмущённоговорилчто-тоВадим, нонеподнимаясь, ифилософукоризненнокачалпосадистойбольшойголовойсхолёнымзачёсом—дагдеужбылоуслышатьегобольнойголос!
ОднакоподобралсякКостоглотовувплотнуюи, покатотвоздухунабирал, успелемунашептать:
— Авызнаететакоевыражение—«потомственныйпролетарий»?
— Дахотьдесятьдедовунегобудьпролетариев, носамнеработаешь—непролетарий! —разорялсяКостоглотов. —Жадюгаон, анепролетарий! Онтолькоитрясётся—пенсиюперсональнуюполучить, слышаля! —Иувидя, чтоРусановротраскрывает, лепилемуилепил: —Выилюбите-тонеродину, апенсию! Дапораньше, летвсорокпять! АявотраненподВоронежем, ишишимеюдасапогизалатанные—ародинулюблю! Мневотпобюллетенюзаэтидвамесяцаничегонезаплатят, аявсёравнородинулюблю!
Иразмахивалдлиннымируками, едванедостигаяРусанова. Онвнезапнораздражилсяивошёлвклокотаньеэтогоспора, какдесяткиразвходилвклокотаньетюремныхспоров, откудаиподскакиваликнемусейчаскогда-тослышанныефразыиаргументы, можетбытьотлюдейуженеживых. Унеговгорячахдажесдвинулосьвпредставлении, иэтатеснаязамкнутаякомната, набитаякойкамиилюдьми, былаемукаккамера, ипотомуонслёгкостьюматюгалсяиготовбылтутжеидраться, еслипонадобится.
Ипочувствовавэто—чтоКостоглотовсейчасиполицусмажет, дорогоневозьмёт, подегояростьюинапоромРусановсникисмолк. Ноглазаунегобылиразозлённыедогоряча.
— Амнененужнапенсия! —свободнодокрикивалКостоглотов. —Уменявотнетнихрена—иягоржусьэтим! Инестремлюсь! Инехочуиметьбольшойзарплаты—яеё презираю!
— Тш-ш! Тш-ш! —останавливалегофилософ. —Социализмпредусматриваетдифференцированнуюсистемуоплаты.
— Идитевысосвоейдифференцированной! —бушевалКостоглотов. —Чтож, попутиккоммунизмупривилегииоднихпереддругимидолжныувеличиваться, да? Значит, чтобыстатьравными, надоспервастатьнеравными, да? Диалектика, да?
Онкричал, нооткрикаемубольноотзывалосьповышежелудка, иэтосхватывалоголос.
Вадимнесколькоразпробовалвмешаться, нотакбыстрооткуда-товытягивалишвырялКостоглотоввсёновыеиновыедоводыкакгородошныепалки, чтоиВадимнеуспевалуворачиваться.
— Олег! —пыталсяонегоостановить. —Олег! Легчевсегокритиковатьещётолькостановящеесяобщество. Нонадопомнить, чтоемупокатолькосороклет, итогонет.
— Такимненебольше! —сбыстротойоткликнулсяКостоглотов. —Ивсегдабудетменьше! Чтожмнепоэтому—всюжизньмолчать?
Останавливаяегорукой, просяпощадыдлясвоегобольногогорла, философвышепетывалвразумительныефразыоразномвкладевобщественныйпродукттого, ктомоетполывклинике, итого, кторуководитздравоохранением.
ИнаэтобещёКостоглотовчто-нибудьбырявкнулбеспутное, новдругизсвоегодальнегодверногоуглакнимполезШулубин, окоторомвсеизабыли. Снеловкостьюпереставляяноги, онбрёлкнимвсвоёмрасполошенномнеряшливомвиде, срасхристаннымхалатом, какподнятыйвнезапносрединочи. Всеувидели—иудивились. Аонсталпередфилософом, поднялпалецивтишинеспросил:
— Авыпомните, что«Апрельскиетезисы»обещали? ОблздравнедолженполучатьбольшевотэтойНэльки.
Изахромалксебевугол.
— Ха-га! Ха-га! —зарадовалсяКостоглотовнеожиданнойподдержке, выручилстарик!
Русановселиотвернулся: Костоглотоваонбольшевидетьнемог. АотвратительногоэтогосычаизугланедаромПавелНиколаевичсразунеполюбил, ничегоумнейсказатьнемог—приравнятьоблздравиполомойку!
Всесразурассыпались—иневиделКостоглотов, скемдальшеемуспорить.
ТутВадим, такиневставшийскровати, поманилегоксебе, посадилисталвтолковыватьбезшума:
— Уваснеправильнаямерка, Олег. Вотвчёмвашаошибка: высравниваетесбудущимидеалом, авысравнитестемиязвамиигноем, которыепредставлялавсяпредшествующаяисторияРоссиидосемнадцатогогода.
— Янежил, незнаю, —зевнулКостоглотов.
— Ижитьненадо, легкоузнать. ПочитайтеСалтыкова-Щедрина, другихпособийинепотребуется.
Костоглотовещёраззевнул, недаваясебеспорить. Движениямилегкихоченьоннамялсебежелудокилиопухоль, нельзяему, значит, громко.
— Вывармиинеслужили, Вадим?
— Нет, ачто?
— Какэтополучилось?
— Унасвинститутебылавысшаявневойсковая.
— А-а-а…Аясемьлетслужил. Сержантом. НазываласьтогданашаармияРабоче-Крестьянской. Командиротделениядведесяткиполучал, акомандирвзвода—шестьсот, понятно? Анафронтеофицерыполучалидоппаёк—печенье, масло, консервы, ипряталисьотнас, когдаели, понятно? Потомучто—стыдно. Иблиндажимыимстроилипрежде, чемсебе. Ясержантомбыл, повторяю.
Вадимнахмурился.
— А—кчемувыэтоговорите?
— Актому, что—гдетутбуржуазноесознание? У кого?
ДаибезтогоОлегуженаговорилсегоднялишнего, почтина статью, нобылокакое-тогорько-облегчённоесостояние, чтотерятьемуосталосьмало.
Опятьонзевнулвслухипошёлнасвоюкойку. Иещёзевнул. Иещёзевнул.
Отусталостили? отболезни? Илиоттого, чтовсеэтиспоры, переспоры, термины, ожесточениеизлыеглазавнезапнопредставилисьемучавканьемболотным, нивкакоесравнениенеидущимсихболезнью, сихпредстояниемпередсмертью?
Ахотелосьбыкоснутьсячего-нибудьсовсемдругого. Незыблемого.
Ногдеонотакоеесть—незналОлег.
СегодняутромполучилонписьмоотКадминых. ДокторНиколайИвановичотвечалему, междупрочим, откудаэто—«мягкоесловокостьломит». Какая-тобылавРоссииещёвXV веке«Толковаяпалея»—вродерукописнойкниги, чтоли. Итам—сказаниеоКитоврасе. (НиколайИвановичвсегдавсюстаринузнал.) ЖилКитоврасвпустынедальней, аходитьмогтолькопопрямой. ЦарьСоломонвызвалКитоврасаксебеиобманомвзялегонацепь, иповелиегокамнитесать. НошёлКитоврастолькопосвоейпрямой, икогдаегопоИерусалимувели, топереднимдомаломали—очищалипуть. Ипопалсяподорогедомиквдовы. Пустиласьвдоваплакать, умолятьКитоврасанеломатьеёдомикаубогого—ичтож, умолила. СталКитоврасизгибаться, тискаться, тискаться—иребросебесломал. Адом—целыйоставил. Ипромолвилтогда: «мягкоесловокостьломит, ажестокоегневвздвизает».
ИвотразмышлялтеперьОлег: этотКитоврасиэтиписцыПятнадцатоговека—насколькожонилюдибыли, амыпередними—волки.
Ктоэтотеперьдастребросебесломатьвответнамягкоеслово?..
НоещёнесэтогоначиналосьписьмоКадминых, Олегнашарилегонатумбочке. Ониписали:
«ДорогойОлег!
Оченьбольшоегореунас.
УбитЖук.
Поселковыйсоветнанялдвухохотниковходитьистрелятьсобак. Онипоулицамшлиистреляли. Толикамыспрятали, аЖуквырвалсяилаялнаних. Всегдаведьбоялсядажефотообъектива, такоеунегобылопредчувствие! Застрелилиеговглаз, онупалнакраюарыка, свесясьтудаголовой. Когдамыподошликнему—онещёдёргался. Такоебольшоетело—идёргался, страшносмотреть.
Ивызнаете, пустосталовдоме. И—чувствовиныпередЖуком: чтомынеудержалиего, неспрятали.
Похоронилиеговуглусада, близбеседки…»
ОлеглежалипредставлялсебеЖука. Нонеубитого, нескровоточащимглазом, несосвешеннойварыкголовой, —атедвелапыиогромнуюдобруюласковуюголовусбольшимиушами, которымионзаслонялокошкоОлеговойхалупы, когдаприходилизвалоткрыть.
Старый доктор
Доктор Орещенков за семьдесят пять лет жизни и полвека лечения больных не заработал каменных палат, но деревянный одноэтажный домик с садиком всё же купил, ещё в двадцатых годах. И с тех пор тут и жил. Домик стоял на одной из тихих улиц, не только с широким бульваром, но и просторными тротуарами, отводившими дома от улицы на добрых пятнадцать метров. На тротуарах ещё в прошлом веке принялись толстоствольные деревья, чьи верхи в летнее время сплошь сдвигались в зелёную крышу, а каждого низ был обкопан, очищен и ограждён чугунной решёточкой. В зной люди шли тут, не чувствуя жестокости солнца, и ещё рядом с тротуаром в канавке, обложенной плитками, бежала прохладная арычная вода. Эта дуговая улица окружала добротнейшую красивейшую часть города и сама была из лучших её украшений. (Впрочем ворчали в горсовете, что уж очень растянуты эти одноэтажные, не притиснутые друг ко другу дома, что д о рогистановятсякоммуникации, ипоратутсноситьистроитьпятиэтажные).
АвтобуснеподходилблизкокдомуОрещенкова, иЛюдмилаАфанасьевнашлапешком. Былоченьтёплый, сухойвечер, ещёнесмеркалось, ещёвиднобыло, каквпервомнежномроспуске—однибольше, другиеменьше, —деревьяготовятсякночи, асвечевидныетополяещёнискольконезелены. НоДонцовасмотрелаподноги, невверх. Невеселаиусловнабылавсяэтавесна, иникакнеизвестно, чтобудетсЛюдмилойАфанасьевной, покавсеэтидеревьяраспустятлистья, выжелтятисбросят. Даипреждеонавсегдатакбылазанята, чтоневыпадалоейостановиться, головузапрокинутьипрощуриться.
ВдомикеОрещенковабылирядомкалиткаипараднаядверьсмеднойручкой, сбугровиднымифилёнками, по-старинному. Втакихдомахтакиенемолодыедверичащевсегозабиты, иидтинадочерезкалитку. Ноздесьнезарослитравойимхомдвекаменныеступенькикдвери, ипо-прежнемубыланачищенамеднаядощечкаскаллиграфическойкосойгравировкой: «ДокторД. Т. Орещенков». Ичашечкаэлектрическогозвонкабыланезастаревшая.
ВнеёЛюдмилаАфанасьевнаинажала. Послышалисьшаги, дверьоткрылсамОрещенковвпоношенном, акогда-тохорошем, коричневомкостюмеисрасстёгнутымворотомрубашки.
— А-а, Людочка, —лишьслегкаподнималонуглыгуб, ноэтоужеозначалоунегосамуюширокуюулыбку. —Жду, входите, оченьрад. Рад, хотяинерад. Похорошемуповодувыбыстариканенавестили.
Оназвонилаему, чтопроситразрешенияприйти. Онамоглабыивсюпросьбувысказатьпотелефону, ноэтобылобыневежливо. Сейчасонавиноватоубеждалаего, чтонавестилабибезхудогослучая, аоннедавалейснятьпальтосамой.
— Позвольте, яещёнеразвалина!
Онповесилеёпальтонаколокдлиннойполированнойтёмнойвешалки, приёмистойкомногимпосетителям, иповёлпогладко-окрашеннымдеревяннымполам. Ониобминуликоридоромлучшуюсветлуюкомнатудома, гдестоялрояльсподнятымпюпитром, весёлымотраспахнутыхнот, игдежиластаршаявнучкаОрещенкова; перешлистоловую, окнакоторой, заслонённыесухимисейчасплетямивинограда, выходиливодвор, игдестоялабольшаядорогаярадиола; итакдобралисьдокабинета, вкруговуюобнесённогокнижнымиполками, состариннымтяжеловеснымписьменнымстолом, старымдиваномиудобнымикреслами.
— Слушайте, ДормидонтТихонович, —сощуреннымиглазамипровелаДонцовапостенам. —Уваскниг, по-моему, ещёбольшестало.
— Данет, —слегкапокачалОрещенковбольшойлитойголовой. —Подкупиля, правда, десяткадванедавно, азнаетеукого? —Исмотрелчутьвесело. —УАзначеева. Оннапенсиюперешёл, емувидители, шестьдесятлет. Ивэтотденьвыяснилось, чтоникакойоннерентгенолог, чтоникакоймедициныонзнатьбольшениодногоднянехочет, чтоон—исконныйпчеловодитеперьбудеттолькопчёламизаниматься. Какэтоможетбыть, а? Еслитыпчеловод—чтожтылучшиегодытерял?.. Так, нукудавысядете, Людочка? —спрашивалонседоватуюбабушкуДонцову. Исамжерешилзанеё: —Вотвэтомкреслевамбудеточеньудобно.
— Даянесобираюсьрассиживаться, ДормидонтТихонович. Янаминутку, —ещёвозражалаДонцова, ноглубокоопустиласьвэтомягкоекреслоисразупочувствовалауспокоение, идажепочтиуверенность, чтотольколучшееизрешенийбудетпринятосейчасздесь. Бремяпостояннойответственности, бремяглавенстваибремявыбора, которыйонадолжнабыласделатьсосвоейжизнью, —всёснялосьсеёплечещёувешалкивкоридореивотокончательносвалилось, когдаонапогрузиласьвэтокресло. Сотдохновениемонамягкопрошласьглазамипокабинету, знакомомуей, исумилениемувиделастарыймраморныйумывальниквуглу—нераковинуновую, аумывальниксподставнымведром, новсёзакрытоиоченьчисто.
ИпосмотрелапрямонаОрещенкова, радуясь, чтоонжив, чтоонестьивсюеётревогупереймётнасебя. Онещёстоял. Онровностоял, склонностигорбитьсянебылоунего, всётажетвёрдаяпостановкаплеч, посадкаголовы. Онвсегдавыгляделтакуверенно, будто, лечадругих, самабсолютнонеможетзаболеть. Сосрединыегоподбородкастекаланебольшаяобстриженнаясеребрянаяструйкабороды. Онещёнебыллыс, недоконцадажесед, иполугладкимпробором, кажетсямалоизменившимсязагоды, лежалиеговолосы. Алицоунегобылоизтех, чертыкоторыхнедвижутсяотчувств—остаютсяровны, напредназначенномместе. Итолькоброви, вскинутыесводчатымиуглами, ничтожнымималымиперемещениямипринималинасебявесьохватпереживаемого.
— Аужменя, Людочка, извините, я—застол. Этопустьнебудетофициально. Простоякместуприсиделся.
Ещёбынеприсидеться! Когда-точасто, каждыйдень, потомреже, ноитеперьещёвсё-такивэтоткабинетприходиликнемубольныеииногдасиделиздесьподолгузамучительнымразговором, откоторогозависеловсёбудущее. Заизвивамиэтогоразговорапочему-тонавсюжизньмогливрезатьсявпамятьзелёноесукностола, окружённоетёмно-коричневымдубовымобводом, илистаринныйразрезнойдеревянныйнож, никелированнаямедицинскаяпалочка(смотретьгорло), чернильницаподмеднойкрышкойиликрепчайшийтёмно-бордовыйостывшийчайвстакане. Докторсиделзасвоимстолом, атоподнималсяипрохаживалсякумывальникуиликнижнойполке, когданадобылодатьбольномуотдохнутьотеговзглядаиподумать. Вообщежеровно-внимательныеглазадоктораОрещенкованикогдабезнадобностинеотводилисьвсторону, непотуплялиськстолуибумагам, онинетерялиниминуты, предоставленнойсмотретьнапациентаилисобеседника. Глазаэтибылиглавнымприбором, черезкоторыйдокторОрещенковвоспринималбольныхиучениковипередавалимсвоёрешениеиволю.
Межмногихпреследований, испытанныхДормидонтомТихоновичемзасвоюжизнь: зареволюционерствов902-мгоду(онипосиделтогданеделькувтюрьмесдругимистудентами); потомзато, чтоотецегопокойныйбылсвященник; потомзато, чтосамонвпервойимпериалистическойвойневцарскойармиибылбригаднымврачом, данепростобригаднымврачом, но, какустановленосвидетелями, вмоментпаническогоотступленияполкавскочилналошадь, завернулполкиувлёкегосновавэтуимпериалистическуюсвалку, противнемецкихрабочих; —межвсехэтихпреследованийсамоенастойчивоеистискивающеебылозато, чтоОрещенковупорнодержалсясвоегоправавестичастнуюврачебнуюпрактику, хотяонавсёжесточеповсеместнозапрещаласькакисточникпредпринимательстваиобогащения, какнетрудоваядеятельность, накаждомшагуповседневнорождающаябуржуазию. Инанекоторыегодыондолженбылснятьврачебнуютабличкуиспорогаотказыватьвсембольным, какбынипросилиониикакбынибылоимплохо—потомучтопососедствувыставлялисьдобровольныеиплатныешпионыфинотдела, даисамибольныенемоглиудержатьсяотрассказов—иэтогрозилодокторупотерейвсякойработы, атоижилья.
Амеждутемименноправомчастнойпрактикионвсвоейдеятельностидорожилболеевсего. Безэтойгравированнойдощечкинадверионжилкакбудтонелегально, какбудтоподчужимименем. Онпринципиальнонезащищалникандидатской, нидокторскойдиссертаций, говоря, чтодиссертацияничутьнесвидетельствуетобуспехахежедневноголечения, чтобольномудажестеснительно, еслиеговрач—профессор, азавремя, потраченноенадиссертацию, лучшеподхватитьлишнеенаправление. ТольковздешнеммединститутезатридцатьлетОрещенковпереработаливтерапевтическойклинике, ивдетской, ивхирургической, ивинфекционной, ивурологическойидажевглазной, илишьпослеэтоговсегосталрентгенологомионкологом. Пожимкойгуб, всеголишьмиллиметровой, выражалонсвоёмнениео«заслуженныхдеятеляхнауки». Онтаквысказывался, чтоесличеловекаприжизниназвали деятелем, даещёзаслуженным, —тоэтоегоконец: слава, котораяужемешаетлечить, какслишкомпышнаяодеждамешаетдвигаться. «Заслуженныйдеятель»идётсосвитой—илишёнправаошибиться, лишёнправачего-нибудьнезнать, дажелишёнправазадуматься; онможетбытьпресыщен, вял, илиотсталискрываетэто—авсеждутотнегонепременночудес.
Так, вотничегоэтогонехотелсебеОрещенков, атолькомеднойдощечкинадвериизвонка, доступногопрохожему.
Ивсё-такисложилосьтаксчастливо, чтооднаждыОрещенковспасужесовсемумиравшегосынаодногокрупногоздешнегоруководителя. Аещёраз—самогоруководителя, неэтого, нотожекрупного. Иещёнесколькораз—членовразныхважныхсемей. Ивсёэтобылоздесь, водномгороде, онникуданеуезжал. ИтемсоздаласьславадоктораОрещенковавовлиятельныхкругахинекийореолзащитывокругнего. Можетбыть, вчисто-русскомгороденеоблегчилобемуиэто, новболеепокладистомвосточномумеликак-тонезаметить, чтоонсноваповесилтабличкуисновакого-топринимал. Послевойныонуженесостоялнапостояннойработенигде, ноконсультировалвнесколькихклиниках, ходилназаседаниянаучныхобществ. Таксшестидесятипятилетонсталбезвозбранновеститужизнь, которуюсчиталдляврачаправильной.
— Таквот, ДормидонтТихонович, пришлаяваспросить: несможетеливыприехатьпосмотретьмойжелудочно-кишечный?.. Вкакойденьвамбудетудобно—втотмыиназначим…
Видеёбылсер, голосослаблен. Орещенковсмотрелнанеёровнымнеотводимымвзглядом.
— Внесомнения, выберемидень. Новымне, всё-таки, назовитевашисимптомы. Ичт о выдумаетесами.
— Симптомыявсевамсейчасназову, —ночт о ясамадумаю? Вызнаете, ястараюсь недумать! Тоесть, ядумаюобэтомслишкоммного, сталаночаминеспать, алегчебывсегомнесамойнезнать! Серьёзно. Выприметерешение, нужнобудетлечь—ялягу, азнать—нехочу. Еслиложиться, толегчебымнедиагнозанезнать, чтобнесоображатьвовремяоперации: ачтоонитамсейчасмогутделать? ачтотамсейчасвытягивают? Выпонимаете?
Отбольшоголикреслаилиотослабшихплеч, онаневыгляделасейчаскрупной, большойженщиной. Онауменьшилась.
— Пониматьможетбытьипонимаю, Людочка, нонеразделяю. Апочемуужвытаксразуобоперации?
— Ну, надобытьковсему…
— Апочемувытогданепришлираньше? Уж вы -то—знаете…
— Давоттак, ДормидонтТихонович! —вздохнулаДонцова. —Жизньтакая, крутишься, крутишься. Конечно, надобылораньше…Данетак-тоуменяизапущено, недумайте! —Кнейвозвращаласьеёубыстрённаяделоваяманера. —Нопочемутакаянесправедливость: почемуменя, онколога, должнанастичьименноонкологическаяболезнь, когдаяихвсезнаю, когдапредставляювсесопутствия, последствия, осложнения?..
— Никакойтутнесправедливостинет, —басовостьюиотмеренностьюоченьубеждалегоголос. —Напротив, этоввысшейстепенисправедливо. Этосамоеверноеиспытаниедляврача: заболетьпосвоейспециальности.
(Вчёмжетутсправедливо? Вчёмтутверно? Онрассуждаеттакпотому, чтонезаболелсам.)
— ВыПанюФёдоровупомните, сестру? Онаговорила: «ой, чтоэтоянеласковаясбольнымистала? Порамнеопятьвбольницеполежать…»
— Никогданедумала, чтобудутакпереживать! —хрустнулаДонцовапальцамивпальцах.
Ивсё-такисейчасонаменьшеизводилась, чемвсепоследнеевремя.
— Такчтожвыусебянаблюдаете?
Онасталарассказывать, спервавобщихчертах, однакоонпотребовалдотонк а.
— Но, ДормидонтТихонович, ясовсемнесобираласьотниматьувассубботнийвечер! Есливывсёравноприедетесмотретьменянарентгене…
— Авынезнаете, какойяеретик? чтояидорентгенадвадцатьлетработал? Икакиедиагнозыставили! Оченьпросто: ниоднимсимптомом—непренебречь, всесимптомы—впорядкеихпоявления. Ищешьдиагнозтакой, чтобысразувсесимптомыохватил—он-то, голубчик, иверен! ониесть! Срентгеном—каксфотоэкспонометромилисчасами: когдаонипритебе—совсемразучаешьсяопределятьнаглазвыдержки, почувству—время. Акогдаихнет—быстроподтягиваешься. Врачубылотрудней, дабольнымлегче, меньшеисследований.