— Слыхать — слыхал, — щуря левый глаз явно привычным движением, ответил Козуба. — Толком, однако, не знаю. Трудно, я скажу, ваших понять: каждый по-разному… Ты к нам надолго?
— Там видно будет. — Бауман, посмеиваясь, смотрел на хмурого Густылева. — А пока что пойдем потолкуем с ребятами. Техника у вас какая-нибудь есть?
— Не какая-нибудь, а даже мимеограф! — гордо сказала Ирина. — У меня. Я в ночь сто, даже двести оттисков напечатать могу.
Глава Х
СУШИЛКА
В сушилке дожидалось не девять человек, как полагалось по густылевским счетам (из одиннадцати вычесть двоих), а добрая сотня. Сема объяснил Козубе озабоченно: как ни старался потайно оповестить, ребята вызнали — силком, что называется, пришли. Вреда от этого, впрочем, нет: народ подобрался надежный.
Это было неожиданно. Но еще неожиданней среди собравшихся оказались Тарас и Василий. Не задержала их под арестом полиция. И даже больше того: управляющий обещал забыть их дерзость и оставить на фабрике, если признают новый расценок и пообещают народ не мутить.
Тарас смеялся:
— Я обещание дал. Чего там: от слова не сбудется! А в таком деле, как на войне, хитрость нужна, уметь надо обманывать врага.
С этого освобождения Тараса и Василия и начал речь свою Грач, потому что факт этот наглядно подтверждал, что хозяин боится осложнений. И когда он разъяснил рабочим, какие основания этой боязни, у всех прояснели темные до того времени лица. Действительно, похоже: если забастовать — уступит.
Конечно, страшновато было решать: с тех пор как Прошинская фабрика стоит, не было на ней забастовок. Страшновато было своей рукой остановить хотя и впроголодь, но все-таки кормившие станки.
— По всем статьям — должен как будто уступить… А ежели нет? Ежели и в самом деле фабрику закроет?..
Но тотчас глушили сами же предположение это. Чтобы упустил свою выгоду, другим дал нажиться фабрикант? В другие руки заказ уступил?.. Никак этого не может быть. Это было бы против самого фабрикантского естества.
— А если казаков вызовет опять? Недаром губернатора самого привозил старик Прошин: воочию показать, что за купцом — генерал на его защите.
Молодежь засмеялась:
— Ну это что и доказывать: нынче всякий это знает! Морозовцы еще когда пели:
На купце стоит теперича земля,
Нету силы против батюшки-рубля…
— Стой! А С рублем как, в самом деле, быть? Ведь пока забастовка идет, пить-есть надо. Сразу ж не сдаст? Хоть для виду, а побрыкается.
Но и на этот предмет тоже сами тотчас же нашли решение: ведь всегда от получки до получки неделю «вперед» живут. На неделю запаса хватит: только что получка была. Для верности Сема предложил: завтра с утра в лавочке фабричной «вперед» забрать, сколь можно; на книжку и раньше давали, а сейчас, наверно, вдвое дадут, ежели конторские боятся ссоры. А на наличные закупить харчи на базаре.
Тут перебила Ирина:
— Зачем на базаре? Мы для всех сразу, оптом будем закупать и потом распределять. Так же гораздо дешевле… Верно я говорю, товарищ Грач?.. И за детьми организуем присмотр и питание…
Мысль об общих покупках, о питании детей понравилась. На собрании больше была молодежь, бессемейные, но и они понимали, что для семейных это будет великое дело.
— Но ежели так, стало быть, и деньги — в общую кассу.
— А то как же: стачечный фонд. Все сложимся.
— И мы поможем, — подкрепил Грач. — У меня с собою кое-что есть, кое-какие рубли. И другие фабрики поддержат: об этом тоже партия позаботится. Всякое выступление против хозяев — общерабочее дело, и все его должны поддерживать от комитета до простого рабочего.
Решили: немедля начать подготовку по казармам и рабочим квартирам, осторожненько, чтобы не разнюхали раньше времени хозяйские ищейки, не донесли «властям предержащим». Грач завтра же выедет в район, поднимет на стачку морозовских и коншинских. Козуба ему укажет, с кем там разговаривать, и записки даст. К тому же у Коншина и у Морозовых на фабриках социал-демократические организации хотя небольшие, но есть.
Грач брался так дело наладить, чтобы через два дня одновременно объявили стачку и морозовские, и коншинские, и прошинские. На это предложение Грача прошинские запротестовали:
— Почему вместе? Зачем нам морозовских ждать? Нет, мы первые надумали первые и начнем. Пускай морозовские и коншинские по нам равняются. Им два дня надо: действительно, народу много — пока раскачаются. Скорей там дела не сделаешь. А мы за один завтрашний день управимся: обговорим, запас сделаем, а послезавтра, по гудку — с работы долой, общее собрание. Стачечный комитет в руководство выберем.
Все гладко… На одном споткнулись: когда заговорили о руководстве, все посмотрели на Грача. И Козуба как старший и безусловно самый уважаемый сказал ото всех:
— Стой-постой… Как же с руководством, ежели ты уедешь? А кто ж тогда за председателя стачечного?
— Ты.
— Я?! — Козуба даже привстал от неожиданности.
Но ребята загудели сочувственно.
Бауман засмеялся:
— Ну чего ты?..Справишься.
Козуба проговорил медленно:
— Думаешь?.. Это ж дело ответственное. Прямо надо сказать-политическое дело. А я какой политик?
Бауман кивнул:
— Политическое, верно. А какой ты политик — это стачка покажет.
Козуба прищурился и промолчал.
Василий хлопнул Козубу ладонью по спине:
— Смотри, дед, не подкачан! Заломаешь медведя?
Густылев слушал, обидчиво свесив губу. На совещании он оказался в стороне. Грача так слушали, что выступать против него было явно бессмысленно. Густылев, впрочем, и потому еще не выступал, что в успех стачки не верил, и ему представлялось выгодным дать «искряку» затеять безнадежное это дело. Когда оно рухнет, когда рабочие, изголодавшись, отчаявшись, вернутся к станкам, тогда можно будет на этом примере изобличить искровцев: вот, дескать, к чему ведет слушаться их, ленинцев, — только удвоили рабочим кабалу.
Он один лишь раз заговорил — именно для того, чтобы потом было легче обличать. Он упомянул — «не для того, чтобы возражать против забастовки, а просто так, к слову»- о том, что забастовка обязательно вызовет полицейские репрессии: без арестов ни одна стачка вообще не обходится.
Но поняли его как-то обидно для него: «свои», кружковцы, отвели глаза, точно им неловко стало, что организатор, старший говорит такое, а остальные, вообще недоумевавшие, зачем затесался сюда бухгалтер, решили попросту, что он трусит. Один из молодых так и сказал:
— Заберут? Ну так что? На войне без убитых не бывает. На то и идем. А если кому боязно, так мы честью просим: из игры вон.
Густылев проглотил обиду — не раскрываться же? Бауман может, он все равно нелегальный, а ему, Густылеву, переходить на нелегальное — ни смысла, ни расчета, особенно поскольку он вообще только за легальную партию стоит.
Он смолчал поэтому и не раскрывал больше рта до самого конца собрания.
Глава XI
НОЧЕВКА
Само собою вышло, что ночевать к старому сотоварищу по вятской ссылке, организатору бухгалтеру Густылеву, Грач не вернулся. И он не пошел, и Густылев не звал, хотя всего четыре года назад они арестованы были по одному и тому же делу «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» и сосланы были в один и тот же городишко, который на карте-то не на всякой найдешь: Орлов, Вятской губернии. Тогда каждый день видались, а теперь и на полчаса разговора слов не хватило.
Козуба сам сообразил это и, как только легли сумерки, послал, пошептавшись с Густылевым, к нему на квартиру за чемоданом.
Когда собрание кончилось, начали расходиться по-конспиративному — в одиночку и парочками — и Грач стал посматривать по сторонам, соображая, как ему теперь быть. Козуба одним словом поставил все на место. Он пожал Густылеву руку, потом повернулся к Грачу:
— Пошли!
Козуба это слово особенно любил. И не зря: действительно, хорошее слово.
Грач тоже попрощался с Густылевым и только тогда спросил:
— А чемодан?
Козуба ответил:
— Дома.
И они двинулись.
Квартирка у Козубы была однокомнатная, в кособоком домишке, на самом краю фабричного поселка: дальше шли уже поля. Ночь была темная, под ногами поскрипывал снег-синий. Грач вспомнил, как переходил границу.
Козуба говорил всю дорогу, рассказывал о здешних делах и людях: говорил скупо, но очень четко, и Грач от слова к слову убеждался, что это именно тот человек, который нужен для руководства такими вот, еще темными, как здешние полукрестьяне ткачи. Об этом и сказал ему напрямки.
Они как раз входили в комнатку. Козуба, остановив Грача на пороге, шагнул в темноту один, предупредив;
— Тесно. Стой, пока огонь не зажгу, а то либо поломаешь что, либо сам расшибешься.
Вспыхнула спичка, звякнуло стекло: Козуба зажигал лампу. Он обернулся к гостю и глянул на него при мигающем, чуть-чуть еще только зажелтевшем свете совсем любовно:
— Подходящий, думаешь? Не обознайся смотри. Я вот обознался: тебя вначале за чужого принял, честное слово. Смотрю: воротничок, галстучек, ботинки… Ну, думаю… А ты, на проверку, гляди какой…
— Какой? — рассмеялся Грач.
Лампа разгорелась, в каморке стало светло. Он осмотрелся — и опять порадовался удаче: определенно — нашел человека. Комнатка была маленькая, не повернуться: меж деревянным некрашеным столом, большой неуклюжей кроватью, сундуком, двумя табуретами высился, загромождая почти все оставшееся пространство, баумановский чемодан. Было тесно и бедно, но опрятно и чисто той особенной чистотой, какая бывает, когда уборка делается «для себя», а не напоказ. Безусловно, правильный человек Козуба!
Один?
Нет. На кровати, разметав черные косы по подушке, лежала женщина. Она натянула одеяло до подбородка.
— Здравствуйте… А ну, отворотитесь: я встану, самовар взгрею.
— Вот-вот, правильно! — поощрил Козуба и разъяснил Грачу, хотя разъяснять было нечего, и так ясно: — Это старуха моя… Садись, чай пить будем.
— Какой там чай! — отмахнулся Грач. — На ночь глядя!
Но уже скрипнула кровать: проворно вставала «старуха».
Козуба сказал неумолимо:
— Гостя заезжего да чаем не напоить? А времени много не уйдет. Нюра у меня мастерица — и не оглянешься, как вскипит. Выпьем. От чаю вреда нет.
— Чаем на Руси еще никто не давился, — подтвердила Нюра, шурша лучинками. Подай-ка коробок, Козуба.
Козуба передал жене спички и пододвинул Бауману табурет.
— Признаться, я думал: Густылева в руководство выдвигать будут. А ты вот меня, беспартийного, вперед!
Бауман поморщился: ему, видимо, была неприятна эта тема. Но он ответил тотчас же:
— Вот что учесть надо: партии сейчас по-настоящему еще нет, только еще складываем ее. Пока и в мыслях разнобой, и люди часто партийцами пишутся, не имея на это, собственно, никакого права. А во-вторых, хотя в партию отбор и идет — должен, по крайней мере, идти — самых революционных, самых преданных рабочему делу, но это отнюдь еще не значит, что и среди беспартийных нет и не будет людей, способных жизнь положить за революцию, за рабочий класс.
Козуба кивнул:
— Правильно! Я тоже так ребяткам говорю. К примеру: Густылева не слушайте, как он не рабочий.
— Но-но, Козуба! — погрозил пальцем Грач. — Я ж тоже не рабочий,
Козуба ухмыльнулся:
— О тебе особый разговор… Ты мне вот что лучше скажи, очень мне интересно, ты что, всегда веселый такой?
Бауман засмеялся и, присев на пол, стал развязывать чемодан.
— Всегда.
— Почему так?
Бауман повел плечами. Очень серьезными сразу стали глаза.
— Знаю, что в своей жизни прав.
— Прав? — Брови Козубы сдвинулись круто. — Ты почему думаешь, что прав? Сам додумал?
Бауман выпрямился над раскрытым уже чемоданом:
— Нет. Ленин помог.
— Ленин? — пробормотал, отводя глаза, Козуба. — Что ты, и в сушилке когда говорил, все — Ленин, Ленин… Он и в самом деле знает, в чем на земле правда и как ее добыть, Ленин твой? А я вот — не знаю, с чего и начать.
Бауман сдвинул в сторону лежащее в чемодане поверху белье и достал пачку газет. Газеты были одинаковые: «Искра». Первым лежал № 4. Бауман протянул его Козубе, развернул, показал пальцем.
Козуба прочитал, щурясь, черный, четкий заголовок:
«С ЧЕГО НАЧАТЬ?»
Усмехнулся.
— Здорово! Скажи, как пришлось! Почитаем… Это всё нам? — радостно спросил он, увидя, что Бауман откладывает пачку на стол. — Вот это ладно! Не поверишь, какой у нас, фабричных, на правду голод. Каждую листовку из рук рвут… — Он перехватил баумановский обеспокоенный взгляд и совсем рассмеялся: — Ты на жену не коси. Она — свой человек. Неграмотная, но на слух все понимает… Нюра, прими-ка пока что… спрячь.
Наклонился через плечо Баумана, заглянул в чемодан. Посвистал:
— Поймают — на две каторги хватит!
Бауман улыбнулся и прикрыл крышку:
— И с каторги пути есть.
Нюра подняла на стол самовар, старенький, кривобоконький, но начищенный.
— А ты что… бегал уже?
— Из ссылки бегал.
— В тюрьме, стало быть, сидел
— В Петропавловской крепости. В Питере есть такая тюрьма, на острове.
— Долго сидел?
— Без малого два года.
— И все веселый был?
Бауман рассмеялся:
— Нет, плакал.
Козуба покачал головой:
— Странный ты человек, таких я еще не видал. Труднее жизни нет, как твоя. Ведь каждый час могут трах — и в кандалы. Я бы так — никак дышать не мог… Ты чего смеешься?
Бауман продолжал смеяться:
— Пей чай, и давай спать ложиться. А то ты, я смотрю, сейчас побежишь.
Глава XII
СТАЧКА
На мимеографе лиловыми буквами Ирининой рукой выписано было (не так чтобы очень четко, но прочесть можно свободно):
«ТРЕБОВАНИЯ РАБОЧИХ ФАБРИКИ ПРОШННА
1. Отменить объявленное хозяином снижение платы, поднять плату против прежнего на три копейки на каждый рубль.
2. Женщинам и поденным поднять плату до двадцати копеек.
3. День снизить до десятичасового.
4. Иметь при фабрике приемный покой, а нет-так хоть одну кровать в местной больнице.
5. Законодательная охрана труда.
6. Недопущение к непосильному труду малолетних, что крайне подрывает здоровье.
7. Уволить из администрации поименованных в особом списке, против которых высказалось окончательно большинство.
8. В прочем — требования общие со всеми рабочими других производств».
Не очень складными вышли пункты. Козуба нарочно заносил в резолюцию общей сходки не только смысл требований, которые заявляли выступавшие рабочие, но и самые слова, которыми заявляли. Пусть коряво, зато каждому ощутимо, что его доля в общем труде, в общем решении есть.
Последний пункт предложен был Василием и Тарасом во свидетельство, что прошинские ткачи не за себя только бастуют-за всех. Спора пункт этот не вызвал. Козуба хотя и обещал Грачу два дня выждать, пока станет Морозовская, но на сходке сдержать молодежь не смог, особливо Тараса. Все стояли на том, чтобы первыми, тотчас, без промедления объявить забастовку, и Козуба поостерегся выступить против: еще расхолодишь! А ведь и так не столь просто было поднять на забастовку прошинцев. Правда, открыто никто не решался выступить, но хмуры и молчаливы были ряды, вздыхали бабы, крякали старики. Долго не решался Козуба ставить на голосование вопрос. И только когда всколыхнулся толпою запруженный двор от принесенной Густылевым вести о том, что управляющий сбежал со всем прочим фабричным начальством, стало ясно: колебаниям конец, потому что все равно уже дело сделано — борьба началась, и назад пятиться поздно.
Стачечный комитет с Козубой во главе выбрали дружно, всеми голосами — до одного. А когда объявили, что образуется стачечный фонд и за все время стачки рабочие будут получать пособие, не вовсе лишатся заработка, совсем взбодрились и повеселели люди.
В лавке продукты успели забрать вперед. Дней пять можно было спокойно выжидать событий, а пять дней — срок большой: надолго вперед рабочий человек в жизни своей не привык и загадывать. Разошлись с песней.
На следующий день пришла весть: забастовали морозовские и коншинские. Совсем стало бодро. Это ж великое дело — чувствовать, что не один идешь, что и справа локоть и слева!
Глава XIII
«КОГО ЖДЕШЬ, КРАСАВЕЦ?»
Вечерело.
На шоссе, в полверсте от поворота к Прошинской фабрике, переминался с ноги на ногу, зябко пожимаясь от холода, Михальчук.
Зимний сумрак падает быстро. С каждой минутой все гуще заволакивало мглистой, легкой, но непроглядной темнотой березы за придорожными сугробами, черней и черней становились пятна далеких ухабов. Все напряженнее приходилось всматриваться в густеющую мглу — не зачернеют ли на изгибистой ленте дороги скачущие кони.
На сердце было смутно и жутко. И как это могло так случиться, что сдали фабриканты — и Морозов, и Коншин, и Прошин? Управляющий сказал: момент неподходящий, большой заказ срывает забастовка. Чуть к лодзинцам не уплыл заказ… В поселке сейчас что творится! Слов не найти!.. Козубу на руках носят. А его, Михальчука, как на грех, дернуло за хозяина объявиться. Теперь проходу на фабрике не будет. А то и вовсе сгонят.
Правда, управляющий говорит: пройдет время — опять все на старое обернется: и плату, дескать, собьем, и распорядок весь будет старый. Да ведь пока солнце взойдет, роса глаза выест! Да и повернут ли на старое?.. Нынче, как стачку выиграли, идешь по поселку — не узнать фабричных. Словно люди другие стали…
Так отвлекся своими мыслями Михальчук, что не заметил, как сзади, с той стороны, где фабрика, подошли трое. Приметив Михальчука, они без слов, с полузнака, убавили ход, осторожно, беззвучной поступью подбираясь к нему вплотную. Он обернулся только в тот момент когда первый из трех подошедших схватил его за плечо:
— Кого ждешь, красавец?
Михальчук присел от неожиданности. Он сжал было тяжелые кулаки, но тотчас разжал: перед ним было трое. И первый из трех, ближний, тот, что держал за плечо, был Егор Никифоров, на всю округу знаменитый своей силой: когда фабричные ходили, стенка на стенку, против слободских-ни в слободе, ни в Москве самой не найти было бойца Никифорову под пару. Вторым был Тарас. Третьего, в рабочей одежде, не видал до того времени Михальчук. Видал бы-запомнил: очень уж приметные глаза-ясные-ясные. И на носу шрамчик отметина.
Тарас сказал незнакомцу негромко и очень почтительно:
— Вы идите, товарищ, потихонечку вот по этой дороге, прямо. Мы сейчас нагоним. Только с этим… покалякаем.
Ясные глаза пристально глядели на Михальчука.
Незнакомец ответил:
— Нет уж, лучше вместе. В чем тут дело?
— Дело? — переспросил Никифоров. — Да дела, собственно, нет… — Он наклонил лицо к Михальчуку: — Слыхал? Я спрашиваю: кого ждешь?
Михальчук вобрал голову лисьим манером в плечи и пробормотал, кося глазом на Никифорова и незнакомца:
— Пусти… Кого мне ждать?.. Просто в проходку пошел.
— «В проходку?» — глумливо повторил Егор и сжал пальцы так, что Михальчук даже сквозь шубу свою почувствовал мертвую их хватку. — Барышня нашлась… променаж водить?.. Ну-ка, скажи: позавчера ты зачем в Москву ездил?
Шея еще глубже вошла в воротник. Никифоров выпустил плечи и снял мягкую вязаную рукавицу.
— К сестре… больной, — почти что прошептал, замирая, Михальчук и закрыл глаза.
— В жандармском лечится сестрица? Видали тебя, как ты в жандармское управление лазил, Иуда!
Рука рванула. Пуговицы и крючки шубенки посыпались в снег. Михальчук крикнул не своим голосом:
— Обознались!.. Господь бог мне свидетель!.. На мощах святых присягу приму… Зачем мне в жандармское…
— Вот в том и вопрос-зачем? — глухо сказал Тарас. — Кайся, жабья печень, кого именно предал?.. А что предал, это и без слов, по роже видать… Молчишь?.. А ну, Егор!
— Стой! — быстро сказал незнакомец и придержал Егора за руку. — Эти дела не так делаются.
— А как еще, — зло проговорил Тарас. — Ежели гадюк не бить, людям жизни не будет.
Он оборвал прислушиваясь. В глазах Михальчука блеснула радость: с дороги дошел разудалый, приплясывающий звон бубенцов, храп коней, голоса.
— Пристав! Один только он с пристяжкою ездит… Вот кого ждал!
Не размахиваясь, коротким толчком Егор стукнул Михальчука в лицо, и тот без звука запрокинулся на спину. Тарас нагнулся над упавшим. Но топот копыт накатывался с ухаба на ухаб, все ближе, торопко и грозно. Стражники…
— Ход, Егор! В лес: там коням не пройти.
Егор пнул ногой лежавшего неподвижно Михальчука:
— Не уйдешь! Будет еще с тобой разговор!
Он переметнулся через сугроб в сторону от дороги, вслед первым двум. И тотчас на шоссе закинулись, на полном ходу, от лежащего тела запененные кони.
— Стой! — хрипло крикнул кто-то.
Кучер осадил круто, хлестнула петлей по снегу поспешно отброшенная тяжелая медвежья полость. Из саней выскочил высокий офицер в синей, окантованной красным жандармской фуражке. За его спиною закряхтел, подбирая отекшие ноги, собираясь вылезть, тучный пристав.
— Стой! Стрелять буду!
Жандарм и в самом деле вынул револьвер. Но тень, метнувшаяся с дороги, уже скрылась в частом, к самому придорожному рву подступившем лесу.
— Гайда по следу!
Подскакавшие стражники толкнули было коней. Но снег был глубок, кони попятились.
— Не пройти, вашбродь. Разве в ночь в лесу разыщешь… Опять же снег… Еще человек как-нибудь пройдет, но чтобы на коне…
Пристав, тяжело сопя, наклонился над лежавшим телом. Михальчук тотчас же открыл глаза.
— Да он жив, каналья, — разочарованно сказал пристав. — Это с носу кровь. Вставай, чего дурака валяешь! Мы думали — убили…
— Не поспели, вашбродь, а то б обязательно… — задыхаясь еще, проговорил Михальчук и поднялся пошатываясь. — Грех случился, ваши благородия. Нанес черт кого-то из фабричных на улочку, когда я в жандармское заходил. Видали… За то самое Никифоров чуть что не убил.
— И убьют, очень просто, — поддакнул пристав. — Они с предателями расправляются, прямо сказать, без миндаля. В Орехове на-днях двоих агентов в проруби утопили, ей-богу. А кто? Пойди дознайся.
— Мы — их, они — нас, — заметил ротмистр и пошел к саням. — Особо, впрочем, не беспокойся… как тебя там?..
— Михальчук, — подсказал пристав.
Офицер кивнул:
— Отсюда, конечно, придется исчезнуть, но мы тебя в Москве устроим. Фамилию, на случай, тоже подскребем: они такие фамилии и распубликовывать любят, ко всеобщему сведению. Будешь, скажем, не Михальчук, а Михалин. Пострижешься, побреешься — черт тебя признает.
Михальчук осклабился радостно:
— Покорнейше благодарю, вашбродь.
— То-то, — милостиво сказал ротмистр. — За богом молитва, за царем служба не пропадает. А Никифорова этого мы под ноготь: сопричислим к лику святых. Один был?
— Никак нет, — заторопился Михальчук. — Еще Тарас с ним был, Прохоров. А третий-не здешний.
— Не здешний? — насторожился ротмистр. — Те-те-те!.. Стой, Федор, остановил он тронувшего было коней кучера. — Личность запомнил?
Он отвернул полу шинели, вынул из кармана бумажник, из бумажника фотографическую карточку.
— Илья Петрович, спичечку… Ну, опознавай, морда!
При зыблющемся тоненьком огоньке Михальчук увидел: моментальной потайной фотографией схвачен молодой человек в легком драповом пальто, мягкой, низко на лоб надвинутой шляпе; два чемодана в руках; небольшая бородка; ни глаз, ни носа не разобрать.
— Никак нет, ваше высокородие. Не схож.
— Должен быть схож, — строго сказал жандарм. — Тут он, в районе, достоверно известно. У морозовских был и у коншинских… Он, не другой кто, заводчик, голову отдам. Смотри еще… Илья Петрович, еще спичечку!
Опять осветилось лицо. В лесу было тихо. Похрапывали лошади. Признать? Сказать, что тот самый? Еще замотают потом, почему раньше не выдал?
— Никак нет, не видал такого.
— «Не видал»! — передразнил офицер. — Ворона!..
— Лес-то к полотну выходит, — забеспокоился пристав. — Как бы они к станции не ушли, пока мы тут па месте канителимся… Может, повернуть?.. А Михальчук у поселка посторожит.
Лицо Михальчука дрогнуло смертным испугом. Одному остаться? Нет!
— Никак нет, ваши благородия… На станцию они не могли. Без вещей шли, налегке. За мною шли, клятву приму… А вот в поселок они как бы раньше нашего не добежали, не упредили.
— Чёрт его… Пожалуй, и верно, — нахмурился жандарм и скомандовал:-Становись на полоз, поведешь по квартирам: прятаться все равно нечего-обнаружился… Пошел, Федор!
Кучер хлопнул вожжами. Грянули плясовым подбором бубенцы. И стражники, не поспевая за щегольскими приставскими санями, подняли своих лошаденок в галоп.
Глава XIV
ТИПОГРАФИЯ
Ирина вошла в свою комнатку при школе бодрая и радостная.
Ну вот и проводили благополучно!
Садиться он будет в поезд не со здешней станции, а с соседней. Хотела было сама с ним пойти до вагона, и Козуба очень хотел, да и все ребята, с кем он здесь дела вел…
«Грач-птица весенняя»… Вспомнишь-улыбка сама на губы просится.
Но решили поостеречься: уж очень неконспиративно. Тараса и Никифорова отправили с ним: охраной, на случай недоброй встречи.
А чемодан Семушка понес отдельно-пустой: литература вся по району разошлась.
По району… Сколько дней с того часа прошло, воскресного, — по пальцам сосчитать. А ведь не узнать района! И люди откуда-то взялись… Жили-жили вместе, рядышком — не замечали. Казалось — пусто, сонное царство. А на деле какие чудесные оказались ребята!.. Семушку она два года знает, ее же кружковец. И всегда считала: парень как парень, совсем неприметный. А сейчас… Грач его чуть-чуть как будто повернул — и стал он совсем не тот человек.
Густылев в обиде: его не то что за Козубой, а и за Семеном и за Тарасом не видать. Он уже стал поговаривать о том, чтобы перебраться в Москву. Там — Грач говорит — пока еще много таких вот, слякотных.
Ирина сбросила платок с головы, посмотрелась в зеркало:
— Фу, растрепа…
Оправила волосы, отошла к комоду у дальней стены. Комод примечательный. В комнате все — бедное, учительское: на жалованье «народной учительницы» только-только прожить, где уж там заводить обстановку. Кровать, стол, полочка с книгами, умывальник, зеркало-вот и все имущество, в полчаса уложить можно, на одном извозчике свезти. Все — бедное, дешевенькое, а комод — пузатый, огромный, дорогого красного дерева: наверное, в нем когда-то купчиха свое приданое держала.
Ирина отошла, напевая, к комоду. Но в этот момент раскрылась без стука и шума дверь, вошла старушка, очень скромно одетая, с черной кружевной наколочкой на седых волосах. Вздохнула, покачала головой:
— Что это ты поздно так приходить стала? Пропадаешь и пропадаешь. Никогда дома нет. Неприлично девушке… Смотри, замуж никто не возьмет непоседу такую.
Ирина засмеялась, отошла от комода, ласково потормошила старуху:
— Ничего-ничегошеньки ты у меня не понимаешь, мамуся!.. Не беспокойся: все чудесно-хорошо! А не бываю, потому что работы много. Столько работы стало — ни в сказке сказать, ни пером описать.
Повернула за плечи, подтолкнула к двери:
— И сейчас заниматься нужно — к завтрашнему, спешно-спешно…
Подвела к самому порогу, поцеловала, открыла дверь. Мать только спросила:
— Есть-то будешь? Ведь не обедала?
— Не обедала, — созналась Ирина. — И есть действительно хочу, как крокодил… Разогрей, мамулечка. Только сюда принеси, хорошо? Очень мне некогда. Я между делом поем.
Скорбно вздохнула старушка, качнула наколочкой, вышла. Ирина заперла за ней дверь на два поворота ключа, опять вернулась к комоду, вынула нижний ящик. Ящик был пуст, на дне валялась одна только пара старых, штопаных-перештопанных чулок. Она осторожно подняла дно-под ним оказалось второе-и выгрузила оттуда пачку тонкой бумаги, трафарет с выбитыми буквами, картонную рамку, валики. Приладила рамку и трафарет, подложила листок бумаги, набрала валиком краски лиловой, светлой (никак не удается потемней, как в настоящей типографии, достать), провела им по трафарету. Рука выбросила отпечатанный листок, быстро подложила чистый. Новый нажим валика — еще листок готов.
«РОССИЙСКАЯ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
К РАБОЧИМ ПОДМОСКОВНОГО ТЕКСТИЛЬНОГО РАЙОНА
ТОВАРИЩИ!
Стачка наша закончилась победой: капиталисты отступили перед дружным выступлениям ткачей и прядильщиков. Стачка показала примером, неопровержимо ярким, какую силу являет рабочий класс, когда он выступает организованно, сплоченными рядами. Товарищи!: Сплоченность эту сохраним и теперь, после того как кончилась стачка. Будем крепить ее дальше, будем связываться с товарищами других районов, других губерний, — у всех у нас общее дело, общий классовый враг. Помните, товарищи: не своей силой силен враг, а разобщенностью нашей…»
Дальше — неразборчиво, совсем слепые буквы:
«Мороз… ска… 82.-Самодер…»
Ирина сокрушенно покачала головой, положила оттиск. Придется повозиться. Кропотливое дело-поправлять трафарет. А к утру обязательно надо приготовить листовки. И хочется отпечатать совсем-совсем отчетливо, по-типографски именно эту листовку, потому что она — победная и потому что это последняя, которую писал Грач здесь, у прошинцев, дальше уходя на работу, в объезд, поднимать других.