В дверь постучали. Ирина отозвалась досадливо:
— Сейчас, мама.
Постучали настойчивей.
— У, какая!
Положила трафарет на комод, пошла к двери напевая. Щелкнула замком раз. В дверь толкнули тотчас же, но она не раскрылась: заперта на два оборота.
Ирина расхохоталась:
— Вот нетерпеливая!..
Повернула ключ второй раз, крепко придерживая дверь плечом, приоткрыла чуть-чуть и просунула в щель руку:
— Давай тарелку. Сюда не пущу: у меня секреты.
Но руку высоко, над локтем, захватили, как в клещи, чьи-то волосатые, показавшиеся огромными пальцы. Дверь распахнулась жестким толчком, больно толкнув в плечо Ирину.
— Ну-с, посмотрим, какие-такие ваши секреты, барышня…
Жандармский ротмистр — высокий и жилистый, усы подкручены в стрелку-не сразу выпустил Иринину руку. За ним ввалились в комнату гурьбой полицейские. Из-за их спин мелькнуло знакомое противное лицо: Михальчук.
Ротмистр кивнул Михальчуку на Ирину:
— Она?
Лицо моргнуло и опять нырнуло за спины:
— Они самые-с.
Ротмистр обернулся к комоду. Увидел трафарет, валики. Крякнул, очень довольный:
— Та-ак-с!.. Целая, можно сказать, типография.
Он подошел вразвалку, неторопливо, потыкал пальцем:
— Усовершенствовано. Таких еще не приходилось видеть. Сами придумали?
Ирина брезгливо отерла руку: у сгиба — синяк от наглых жандармских пальцев. Она подтвердила очень хладнокровно:
— Сама, конечно.
Ротмистр покивал одобрительно:
— Вам бы инженером быть.
Ирина подтвердила:
— Буду.
Ротмистр захохотал, запрокинул голову, выпятив кадык над разрезом синего воротника.
— Назначение женщины — хозяйство, услуги мужу-с. А к деятельности государственной закон империи, как вам известно, женщин не допускает.
Ирина пожала плечами:
— Так я инженером не при империи буду. Не сейчас, а через несколько лет, когда империя — фью…
Полицейские разбрелись по комнате, как только переступили порог. Гремя связкой отмычек, толстый вахмистр вскрыл ящик стола, выгреб ученические тетрадки, бумагу, письма… Ирина поморщилась: в письмах опасного ничего нет-так, самые обыкновенные, от подруг, от знакомых, а все-таки противно, что будут читать их чужие, поганые глаза охранников.
Из-под матраца вытащили несколько номеров «Искры». Вот они где были! И как она могла забыть, куда засунула?.. С выигрышем стачки, с отъездом Грача совсем замоталась. А Грач особенно предупреждал: непременно «почиститься» — всю нелегальщину убрать; если не аресты, то обыски обязательно будут.
Ротмистр медлительным, размеренным движением пальцев подсчитывал номера «Искры». Подсчитал, скривил улыбкой сухие губы:
— Типография… Склад искровской литературы… Пропаганда под видом воскресной школы… Вы ведь, кроме этой школы, еще и воскресной ведали, сударыня?.. И в школе вашей — хоть там и не бывал, а знаю — не о величии царского дома Романовых рассказывали… Это все знаете чем, по совокупности, пахнет, милая барышня?.. Каторгой-с.
Ирина не ответила. Очевидно, надо собирать вещи. Спросить, что разрешается брать с собой в тюрьму? Белье, книги?.. Книги, наверное, нет.
Ротмистр сел за стол, вынул из портфеля лист белой бумаги.
«Протокол. Прошино. № 47.
Я, отдельного корпуса жандармов ротмистр…»
Он посмотрел на Ирину: высокая красивая девушка, волосы в две косы, веселая. Положил перо.
— Как же вы так, барышня?.. Такая молодая… И матушка у вас такая симпатичная…
Да. Мать. Почему ее в комнате нет? Не пустили? Тоже арестована?.. Или-сама не пошла?..
Ротмистр опять взял перо. Он писал убористым, мелким почерком протокол-что, где и как именно найдено. Охранники стояли молча у стенки. Михальчука не было: сделал свое дело, предал, спрятался. Все-таки он стыдится. Ремесла своего или только ее? В прошлом году он попросил у нее денег: сестра у него была больна. Так искренне просил, даже плакал. Очень было трудно — ведь и у самой заработка не хватает на двоих. Все-таки дала. А он…
Ротмистр приостановил писание, вытащил из кармана бумажник, из бумажника фотографическую карточку.
— «Искру» вы от этого… Соловья-разбойника изволили получить?
Грач. С чемоданами, в мягкой шляпе, улыбающийся, стройный. Моментальная карточка. До чего удачно снят!
Чуть не улыбнулась этой мысли. Но ротмистр слишком пристально и зорко смотрел: ни губы, ни глаза не дрогнули.
— Не знаю, кто это.
Ротмистр не спускал по-прежнему глаз:
— Вы не запирайтесь; он арестован нами здесь же, в поселке. Не может быть, чтобы вы не были в контакте… Я ведь не зря спрашиваю, а для вашей пользы. Такой закоренелый преступник, как этот господин, легко мог запутать вас, неопытную, юную… сбить… Мы же это всё принимаем во внимание… Откровенное признание способно облегчить — и даже в огромной мере и степени облегчить! вашу участь.
— Заботьтесь о своей участи, а не о моей, — резко бросила через плечо, отворачиваясь от жандарма, Ирина. — Ведь плохо придется в конечном счете вам, а не мне… Собирать вещи?
Она подошла к зеркалу, взяла с подзеркальника шапочку. За стеной — прямо перед ней, словно стояла тут же, за зеркалом — тихо и надрывно заплакала мать. Ирина болезненно сжалась, брови сдвинулись, задрожали губы. Она стукнула в стену:
— Мамуся, не надо, родная… До свиданья.
Глава XV
ШЕФ ЖАНДАРМОВ
Барабанщики первой шеренги оркестра, шагавшего в голове батальонной колонны лейб-гвардии Семеновского полка, поравнялись с темным, угрюмым зданием министерства внутренних дел. Находится ли в данный момент господин министр, шеф жандармского корпуса, в служебном своем кабинете или отсутствует- все равно: проходящая воинская часть обязана воздать должный почет местопребыванию его высокопревосходительства. Капельмейстер повернулся на полном ходу налево кругом, продолжая идти задом, взнес руку в белой перчатке, махнул, и по морозному воздуху грянул всей медью огромных высеребренных труб и трескучих тарелок пышный, тщеславный и наглый Семеновский марш. Серые шеренги солдат подтянулись, выравнивая штыки, четче печатая шаг.
— Левой, левой! Ать, два…
Министр-шеф за огромным резного дуба столом досадливо поднял голову от лежавшей перед ним печатанной на тонкой бумаге страницы. Грянувший под окнами марш-несвоевременный и неуместный-перебил мысль. А мысль была, несомненно, «важная, государственная»- какая еще может быть у министра мысль! И оттого, что мысль перебилась, пропала, она казалась ему особенно важной, быть может, даже решающей для судеб царя и отечества.
Стоявший около кресла жандармский генерал, перехватив на лету досадливое движение своего шефа, мгновенно насупился тоже и укоризненно оглянулся на прикрытые портьерами окна, за которыми надрывались усердием заглушавшие его доклад трубы. Министр заметил жест и шевельнул одобрительно бровью: подчиненный в присутствии старшего должен быть именно его отражением. Как в зеркале: полный повтор — и в то же время ничто, видимость.
Левой, левой! Ать, два…
Шеренги прошли. Оркестр замолк: в отдалении слышался глухой уходящий лай барабанов. Но мысль не вернулась. Министр сказал отрывисто и хмуро:
— Потрудитесь продолжать… Стало быть, эти господа съезжаются на конференцию в Киев?
Генеральские шпоры поспешно щелкнули в такт почтительному и покорному наклону головы.
— Так точно, ваше высокопревосходительство. Согласно агентурным данным, киевский адвокат Крохмаль, в социал-демократических партийных кругах носящий кличку Красавец…
Министр поднял голову:
— По кличке только, или и в самом деле… красавец?
Он напружил дряблые плечи и выпятил губу, показывая, каким должен быть красивый мужчина. Генерал поспешно кивнул, на этот раз не без игривости:
— По карточке судя (он еще не арестован), действительно недурен. Означенный Крохмаль — разрешите доложить — совершал объезд, в частности приезжал в Москву для переговоров об организации конференции…
— Какие переговоры?
Генерал слегка развел руками:
— К сожалению, мы располагаем данными только наружного наблюдения. За Крохмалем следят по пятам. В отношении конспирации он, не в пример другим, проявляет чрезвычайное легкомыслие.
Его высокопревосходительство соблаговолил улыбнуться:
— Легкомыслие свойственно красавцам.
Генерал рассмеялся достаточно громко, чтобы было видно, насколько он оценил министерскую остроту, но без нарушения должного — даже в минуту интимности — уважения к высшему начальству.
— Именно, ваше высокопревосходительство! Таким образом, конференция…
Министр перебил:
— Эта конференция… в связи с заграничной затеей Ленина?
Веки генерала заморгали тревожно;
— Виноват… я не вполне понимаю. О чем вам угодно…
— О том, что Ленин нам объявляет открытую и решительную войну. Изволите видеть… — Министр черкнул тупым, квадратным ногтем по полю раскрытой перед ним страницы, процарапав бумагу насквозь. — Вот… Газетку эту вы не могли, я полагаю, не иметь в руках… К слову сказать, она только что доложена мне, хотя вышла еще в мае прошлого года. Это же вопиющее безобразие! За что мы платим деньги заграничной агентуре?!
Генерал поспешно вздел пенсне. Опять эта «Искра»! И какой черт ее подсунул министру?..
— Вот с этого абзаца, где говорится о посылаемых в Россию агентах… Вслух, прошу вас. У этих социалистов такой слог, что я, признаюсь, не усвоил сразу…
Генерал кашлянул, прочищая горло:
«— Отсюда прикажете?.. …сеть местных агентов единой партии, агентов, находящихся в живых сношениях друг с другом, знающих общее положение дел… Эта сеть агентов будет остовом именно такой организации, которая нам нужна: достаточно крупной, чтобы охватить всю страну…»
— Изволите слышать? — Министерский палец поднялся предостерегающим и тяжелым движением. — Всю страну!
— «…достаточно широкой и разносторонней, чтобы провести строгое и детальное разделение труда; достаточно выдержанной, чтобы уметь при всяких обстоятельствах, при всяких «поворотах» и неожиданностях вести неуклонно свою работу; достаточно гибкой, чтобы уметь, с одной стороны, уклониться от сражения в открытом поле с подавляющим своею силою неприятелем, когда он собрал на одном пункте все силы, а с другой стороны, чтобы уметь пользоваться неповоротливостью этого неприятеля…»
Губы министра дрогнули — дрогнули ехидно. Генерал обиженно засопел.
— Что же вы остановились? Продолжайте, ваше превосходительство!
— «…и нападать на него там и тогда, где всего менее ожидают нападения».
Министр прикрыл ладонью дальнейший текст, в знак, что чтение можно кончить.
— Форменное объявление войны. Что?.. Так сказать, стратегическое развертывание.
Генерал оттопырил губу, выражая пренебрежение:
— Стратегическое развертывание?.. Вы оказываете им слишком много чести. Какая-то кучка людей бросает вызов… — он поднял великолепным жестом густые серебряные свои эполеты, — величайшей и крепчайшей в мире империи!
Министр отвел глаза и переставил зачем-то тяжелое (серебряный медведь на мраморной глыбе) пресс-папье.
— Да, конечно… Но, знаете, кучка не страшна, когда она одна… А когда начинаются такие штучки, как обуховские события, вооруженное выступление рабочих, волнения на Балтийском судостроительном и эти стачки, стачки, стачки, в которых уже на десятки тысяч забастовщиков пошел счет, — это вам уже не кучка! И сейчас, когда искровские агенты разъехались по всей России…
— Они съедутся в Киеве, как я имел честь докладывать, — вкрадчиво сказал генерал. — Съедутся — и уже не разъедутся…
Он сделал жест ладонью и щелкнул языком. Вышло очень похоже: мышеловка.
Но министр не посмотрел на докладчика.
— Вы настолько уверены в генерале Новицком? Ведь он начальник киевского жандармского управления. Вы уверены, что он мне не упустит конференцию?
— Никак нет! — воскликнул торопливо генерал и даже приподнял руку. — В высшей степени исполнительный и преданный офицер. И, как я имел уже честь докладывать, благодаря неосторожности Крохмаля установлено наблюдение за целым рядом лиц, с которыми он находится в сношениях, в том числе и за приезжими агентами… Так, в Москве он виделся с Бауманом…
Теперь министр строго посмотрел на генерала.
— С тем, что… упустили из текстильного района?.. Этот Бауман арестован, стало быть? Наконец! Но я не помню, чтобы мне об этом докладывали.
— Он был обнаружен в Вильне, — пробормотал генерал, — но снова сбил со следа агентов. Это не имеет, впрочем, значения: он виделся с Крохмалем — это установлено — и обязательно будет в Киеве. Новицкий возьмет его. У генерала мертвая хватка.
— Если Новицкий захватит конференцию, — задумчиво сказал министр, — я исходатайствую у его величества передачу Новицкому ведения всего дела «Искры». Его карьера будет, следовательно, обеспечена, потому что этому делу правительство придает совершенно исключительное значение. Учтите это, генерал, и действуйте. Эту заразу надо выжечь с корнем. На розыск мы не пожалеем денег: можно будет взять из секретного фонда-из так называемых сумм на известное его величеству употребление. Поскольку они не подлежат ни ревизии, ни отчету, стеснений не будет.
В глазах генерала разгорелись радостные и жадные огоньки.
— Деньги будут — все будет, ваше высокопревосходительство. А насчет Киева не извольте сомневаться: Новицкий не сплошает, да и я самолично за этим делом присмотрю. Капкан защелкнется вовремя.
Глава XVI
КИЕВСКОЕ ДЕЛО
Капкан действительно защелкнулся. Подходя к дому, в котором должно было состояться очередное — четвертое — заседание конференции, запоздавший на полчаса Бауман сразу ощутил ту уличную суету, которая всегда предшествует оцеплению дома полицией: по панелям среди обычных, по своим делам спешивших пешеходов сновали типичные агентские фигуры; у ворот дежурили дворники в свежих фартуках, выкатив на грудь круглые медные бляхи с обозначением служебного их достоинства; в чрезмерном опять-таки для такой нелюдной улицы количестве стояли извозчики. И то, что они не зазывали пешеходов, а тоже явно ждали чего-то, свидетельствовало, что и они составляют часть полицейских сил, сосредоточенных здесь, в пункте очередного удара охранки.
Бауман с первого взгляда оценил всю опасность положения. Противник был почти на виду, он раскрылся, как бывает только в самый последний момент, непосредственно перед тем, как вломиться в помещение, где собрались подлежащие аресту. Каждая секунда была на счету. Надо было любою ценою, не теряя мгновения, предупредить конференцию об опасности. Может быть, и удастся еще разойтись, хотя дом уже фактически оцеплен агентами. Во всяком случае, попытаться необходимо. Лучше рискованная попытка, чем безусловный и безнадежный провал.
Бауман шел неторопливой, небрежной походкой, покачивая свертком.
Сверток он нес не случайно. Сверток в подпольной практике играл далеко не безразличную роль: при слежке агенты особенно цепляются глазами за свертки, которые несет человек. И правильно: потому что очень часто то, что человек несет, служит в определеннейшей мере ключом к нему. Ведь очень не безразлично, что у человека в руках: детская лошадка, толстая пачка бумаги, которая может быть прокламациями, или, например, колбаса.
В баумановском свертке была именно чайная колбаса, ее очертания были совершенно ясно видны сквозь обертку. Вид колбасы успокаивал колючие взгляды агентов, мимо которых шел Грач, Он поравнялся с домом. Шел, как требует конспирация, по противоположной стороне улицы, чтобы лучше видеть, что делается около дома и на месте ли сигнал безопасности. Сигнал был на месте: в окне второго этажа на подоконнике стояла верба в бутылке — знак, что можно входить. Собрание, стало быть, еще не арестовано, и больше того- товарищи не ждут налета: при малейшей опасности бутылка была бы снята с окна.
Перейти на ту сторону, проскользнуть в подъезд… Это было самое трудное, так как агенты-те, что рассыпаны по мерзлым, не очищенным от снега тротуарам, и те, что сидят извозчиками на облучках, — конечно, обратят особое внимание на человека, переходящего улицу, и как раз в направлении к оцепленному дому. И все же…
Бауман шагнул с тротуара. Но в этот самый момент из дверей дома выскочил опрометью городовой в черной шинели; придерживая шашку, побежал вдоль стены к припертым железным воротам, стукнул ножнами в железо; створка приотворилась как раз против места, с которого сошел Бауман. И Бауман увидел за воротами кучку черных шинелей, синюю фуражку жандарма, серое офицерское пальто. Он перевел глаза на окно: бутылки уже не было.
— Проходите, господин, не задерживайтесь! Нечего тут смотреть.
Бауман не заметил, как подошел этот басистый бородатый дворник. В первый миг он ждал — протянется рука, возьмет за плечо… Но дворник был сам, видимо, увлечен не испытанным раньше, небывалым на улице этой событием: он смотрел на подъезд, на ворота, на окна, в которых — так с улицы казалось — замелькали тени. Казалось, конечно. Ведь с улицы в дом, в глубь комнаты, во второй этаж не заглянешь.
Да и видеть незачем. Ясно. Взяли. Хорошо еще, что поторопились: всего полчаса опоздания — наверно, не все собрались. Если б позднее — всех. А теперь сигнала нет, больше никто не войдет. Кроме особо небрежных по части конспирации. Мысли эти неслись на ходу. Бауман шагал уже далеко. Он не оборачивался. Оборачиваться на улице, переполненной шпиками и где оцеплена квартира и идет массовый арест, — нельзя. Он шел, покачивая сверток. В свертке, для всех вполне очевидно, была чайная колбаса.
Сегодня же надо выбраться из Киева. И выбраться собственным тщанием. Ни на одну явку сейчас-до проверки — нельзя положиться. С вечерним же поездом выехать.
Конференция не удалась. Крохмаль — не организатор; он не собрал и трети того, что можно было собрать. На первом заседании об этом сердитый был разговор. А вышло — к лучшему. Провал тяжелый, конечно, но мог быть еще тяжелей.
Круговым обходом, по глухим улицам, Бауман выбрался на Крещатик и пошел тихим уже, фланирующим шагом к Купеческому саду, к своей гостинице. Торопиться некуда — поезд уходит вечером.
В номере уложил вещи, написал несколько слов на листке, позвонил. Коридорный, войдя, оглянул чемодан:
— Изволите ехать?
— Да. Вот телеграмма. Отправьте. Сдачу возьмите себе. И предупредите в конторе, чтобы поторопились со счетом. Я еду одесским.
Коридорный посмотрел на часы:
— Одесский в восемь. Рано изволили собраться.
— Мне еще по делу надо заехать.
Коридорный побежал, на ходу читая телеграмму:
«Одесса Торговый дом Ашкенази
Закупку тридцати тысяч пудов пшеницы подтверждаю выезжаю для приемки погрузки международным сегодня Курилов».
На Бибиковском бульваре Грач отпустил извозчика. Вернулся на Крещатик, зашел в парикмахерскую.
Парикмахер услужливо наклонился:
— Волосы подровнять?.. А бороду тоже прикажете?
Грач задумчиво потрогал бородку, глядя в зеркало:
— Можно… Надоела она мне, собственно, борода.
— Надоела? Так снимем-с! — обрадованно воскликнул парикмахер. — В один момент. Действительно ж, старит она, борода!
Бауман думал, скривив губы. Парикмахер в ожидании поводил гребенкой по окладистой баумановской бородке. Подстричь — одна цена, а снять вовсе — вдвое.
— Если разрешите рекомендовать, мосье, сбрить- очень увлекательно будет.
— Так думаете-снять?.. Ну ладно. Действуйте, так и быть.
Бороды нет. Бауман вздохнул, оглядывая в зеркало бритые свои щеки:
— Странно даже как-то… Сиротливые какие-то стали усы без бороды. Некрасиво.
И опять радостно воскликнул парикмахер, откидывая назад свой корпус:
— Совершенно справедливо изволили заметить! Разрешите уж и усики снять?
Одесский отходил в восемь. Но Грач не выехал на Одессу, как пометил, выдавая ему паспорт в конторе, дежурный служащий. Он взял билет на харьковский поезд, отходивший на десять минут раньше одесского.
Глава XVII
ПУТЕМ-ДОРОГОЙ
Киев — Харьков — Курск — Воронеж — Грязи — Елец-Тула… Дальним объездом, крутым зигзагом наметил себе обратную на Москву дорогу Грач, чтобы окончательно сбить погоню. Харьков, Курск-с пересадками — миновали благополучно. Поезд подходил уже к Воронежу.
Не раз и не два за время пути тянулась по вагонам дозором — будто для контрольной проверки билетов- вереница людей в жандармских и железнодорожных шинелях, и по его, Баумана, лицу пристально и нагло шарили охранные, сыщицкие глазки. Но, пошарив, они прятались опять под облезлые нахлобученные шапки. И в самом деле, как было опознать быстрого и стройного, русобородого, пышнобрового, ясноглазого Грача в этом бритом военном чиновнике, сутулящем узкие свои плечи на мягком, серого сукна, диване в вагоне второго класса? Потому что купца Курилова уже нет, есть Освальд Мейзе, военный чиновник. Навис над безбровыми (брови сострижены еще на первом перегоне, в уборной) защуренными глазками лакированный черный козырек, пучится с красного околыша круглая кокарда — «царский плевок», как зовут ее в просторечье своем солдаты. Над головою, на плетеной багажной сетке, лежит на самом виду шпага, поблескивая свисшей с золоченого эфеса широкой серебряной тесьмой темляка. Чиновник военного-самого благонадежного, если, конечно, не считать департамента полиции — ведомства. По возрасту судя, по строгим поджатым губам — титулярный советник не ниже.
Чиновник читает «Будильник» — журнал юмористический. Это тоже признак хороший: человек неблагонадежный не станет читать «Будильник». Потому что смеется смешливый этот журнал над тещами, кухарками, мастеровым людом, лапотниками, купцами мелкой руки, не гильдейскими. Но чиновника, помещика, дворянина касаться, конечно, нельзя — ни карандашом, ни пером. И в журнале о них — ни звука. Люди политически неблагонадежные не станут читать «Будильник».
И потому, когда откатывается под сильной казенной рукой дверка отделения, контролер переступает порог и из-за его спины глядят, ощупывая, филерские и жандармские голодные зрачки — «Ваш билет!» — они сразу теряют беспокойный свой блеск, увидев «Будильник», фуражку и шпагу.
Благонадежный.
Мимо.
Попутчиков трое: дама, разряженная, с дочерью — девочкой лет двенадцати и объемистый, рыхлый и благообразный поп.
Дама заверещала, как только переступила порог; через полчаса Бауман знал уже о ней всю подноготную.
Помещица. Имение — в Задонском уезде Воронежской губернии: наследственное, жалованное еще при Екатерине. Там же — винокуренный завод. Муж — уездный предводитель дворянства. Но в уезде, конечно, они не живут. Они не живут даже в Воронеже, хотя у них там собственный дом; они наезжают туда только время от времени, когда совершенно необходимо, вот как сейчас. Сейчас в Воронеже дворянское собрание.
В имении у себя они бывают только весной, перед отъездом за границу, на воды: до сезона. И то не каждый год. Надо сказать прямо: жить помещику в деревне сейчас нет никакой радости. Это раньше, когда была — comment dit-on?[1] — идиллия сельской жизни, когда мужики крепостные видели в барине отца… А теперь они с каждым днем становятся наглее и грубее… Еще недавно — едешь по деревне, встречные снимают шапки чуть не за полверсты, а сейчас совсем перестали кланяться. И даже хуже: в прошлом году камнем швырнули в коляску. Хорошо еще, что попали в спину. А если бы в голову!.. Ведь могли бы убить, правда?
Бауман подтвердил с готовностью: правда. И баронесса понеслась дальше:
— В России можно жить только в Петербурге, это безусловно. И только там можно дать образование детям. Клео, моя дочь…
Клео сделала реверанс, присела, подогнув одну ногу, качнув косичками с бантами, сложив очень чинно руки, ладошка в ладошку, глазки книзу.
Мамаша улыбнулась довольная: реверанс сделан был правильно, несмотря на то что вагон качало — поезд набирал ход.
— Voila.[2] Невозможно же было отдать ее в какую-нибудь казенную гимназию, особенно в захолустном городишке, как Воронеж или какой-нибудь Курск… Конечно, я справедлива, я отдаю должное министерству народного просвещения — оно делает все, чтобы простонародье не лезло в образование… И все-таки нельзя ручаться, что рядом с Клео, дочерью барона, не окажется на школьной скамье какая-нибудь… кухаркина дочь. Потому что, несмотря на все меры, они все-таки умудряются пролезать. Даже дико! Зачем, когда все равно ни по военной, ни по гражданской службе их не пустят дальше самых низших должностей? О девочках я и не говорю, поскольку назначение женщины вообще — семья, а для этого совсем не нужна гимназия…
— Вы, однако, отдали дочь в гимназию? — не сдержал усмешки Бауман. — Вы непоследовательны.
— В гимназию?! — негодующе воскликнула баронесса. — В пансион! Единственный, где преподаются знания, действительно нужные порядочной девушке для жизни: в пансион мадам Труба.
— Труба? — переспросил Бауман, стараясь не рассмеяться. — Мадам Труба? Это… фамилия такая?
— Вы не слышали? — Баронесса сухо и подозрительно оглянула Баумана. — Очень странно для петербуржца!.. Впрочем… Вы… холостой? Ну, тогда это еще понятно. У вас нет детей, и вам не приходится проводить бессонные ночи, раздумывая, как их воспитывать. Но все же запомните на будущее: если вы захотите, чтобы ваша дочь стала настоящей, идеальной женщиной, — отдайте ребенка к мадам Труба. Это частный пансион, где все, все преподается строго согласно требованиям жизни… Там не вдалбливают девушкам какой-то геометрии, точно они собираются стать землемерами, или алгебры, которая называется очень учено, но — будем откровенны — никому и ни на что не нужна. Там учат только тому, что действительно нужно в жизни, и учат практически, вы понимаете… Например, там не просто объясняют, как надо садиться в карету. Нет: там в одном из классов стоит настоящая карета, и воспитанницы на практике учатся грациозно и скромно входить и выходить — в платье со шлейфом, в платье без шлейфа, в ротонде, в шубке. Или-искусство стола. Как кушать устриц, артишоки, кокиль, рыбу разных сортов, лангусту… Применение всех семнадцати сортов вилок, которые можно найти в тех или иных комбинациях в сервировке парадного обеда. Самое искусство сервировки. Затем — рукоделье, рисование по атласу. Музыка — фортепьяно, само собой, и кроме того — портативная…
— Гитара? — осведомился Бауман.
Дама в негодовании взмахнула руками:
— Вы смеетесь, конечно! Девушка, играющая на гитаре-это же цыганка, испанка, вообще… (Клео, не слушай!) потерянная женщина. Нет конечно. Мандолина, да… концертино…
— Цитра, — шепотом подсказала дочь и пошевелила пальчиками.
— Да, цитра, — кивнула мать. — Что еще? Науки, конечно, преподаются тоже, но так, как это надо для causerie.[3] Языки: французский, английский… Французский особенно. Все преподавание тая ведется на французском языке. Даже закон божий… Клео! Прочти наизусть что-нибудь возвышенное: из Корнеля или Расина…
Клео читала «возвышенное» в нос, нараспев, сложив благонравно ручки, ладошка в ладошку, встряхивая на цезурах[4] косицами с бантами, и поп, в уголке у окна, крякал весьма одобрительно, хотя не понимал ни слова.
Он казался Бауману совершенно в пару этой разряженной, туго в корсет затянутой баронессе, хотя и отличен был от нее как будто решительно всем: и видом и складом. У дамы все было подтянуто, у попа — все распущено: и дорожная шелковая шуршащая ряса густого вишневого колера, и щеки, и окладистая, до полгруди, борода. Она была вертлява — он редко, будто лишь по самой крайней необходимости, двигал свое ожиревшее тело. Она трещала безумолку — он за весь многочасовой путь почти что не раскрыл рта. Ее голос был визглив и прерывист, его — гудел низкими, тягучими, приятными на слух переливами. Она была — явно и ясно — «голубой крови», аристократка, баронесса, светская женщина; он — столь же явно и ясно — вел родословное древо свое от дьячка к дьякону, от попа к попу. Словом, в них не было ни одной общей черты- и все же каким-то необъяснимым, но точным сходством они были родными друг другу, как брат и сестра.
Бауман одинаково кратко отвечал поэтому, когда они обращались к нему; отвечал кратко, сдержанно и приветливо, потому что в подпольном обиходе простейшее и основное требование конспирации: не противопоставлять себя в обращении людям, с которыми сводит случай. Пусть думают, что ты такой же, как они. А лучше всего отмалчиваться и на вопросы отвечать коротко.
Глава XVIII
КАПКАН
— Станция Воронеж!
Бауман поспешил надеть краснооколышную свою фуражку и шубу, отсел к двери, прикрыв ее за ушедшими — без прощанья! — баронессами. Перед каждой большой станцией он приводил себя так «в боевую готовность» — на случай, если бы, по обстоятельствам, оказалось необходимым спешно покинуть вагон.
Но и эта остановка благополучно подходила к концу. И только после второго звонка щелкнула — выстрелом — под неистовым нажимом чьей-то руки дверца и в купе не вошел — ворвался огромный, грузный мужчина в лохматой медвежьей шубе. Перевел дух, с хрипом и свистом разевая широко, по-карасьи, рот, швырнул на багажную сетку небольшой чемодан и бочком пододвинулся к окну. Он старался ступать уверенно и твердо, но именно по этой нарочитой уверенности и твердости опытный баумановский глаз определил без колебаний: этот человек от кого-то прячется; этот человек боится кого-то из тех, кто сейчас на вокзале.