О пролетариях всех стран 7 глава




“Бранился ль я с неугомонным ванькой, Иль ночью брел по улице с трудом, Не ты ль мне был заступником и нянькой, Не ты ли мне указывал мой дом...”

Разнокалиберная и всесословная русская эмиграция имеет еще небывалый в истории опыт разных бюрократий — будет очень жаль, если этот опыт бесследно погибнет для человечества и его историков, для философов и социологов, — а также и для новых прожекторов новых бюрократических формаций. Например, — для пророков технократии. Этот опыт нуждается, конечно, в специальном исследовании. Вот мы, то русское поколение, которому сейчас 50 лет, помним еще царского бюрократа, который символизируется старорежимным городовым. Потом пришла несколько путанная и очень кратковременная “непоследовательно-социалистическая” бюрократия так называемой керенщины. Потом — в эпоху гражданской войны, возникали самые разнообразные бюрократии окраинного “белогвардейского” типа. Потом возникла последовательно социалистическая бюрократия разных эпох советской истории. Потом я, например, практически изучал бюрократии: Финляндии, Польши, Болгарии, Франции, Германии мирного времени и Германии военного времени. В 1945-48 г.г. мы изучали трехэтажную и несколько интернациональную бюрократию, в основном сконструированную из оккупационных властей, немецкого чиновничества и тех выдвиженцев, которые администрируют в лагерях Ди-Пи.

Сейчас, по сравнению со всеми ними, “городовой” кажется действительно ангелом-хранителем. И из всего разнообразия пережитой нами бюрократии — оккупационная трехэтажная оказалась, если не самой худшей, то во всяком случае, наиболее бессмысленной. Советская бюрократия очень плоха — но она в общем знает, что и зачем делает. Оккупационная не на много лучше, но она вообще ни о чем никакого понятия не имеет. И, стоя перед каким-нибудь “Борзиг Верке”, она “не знает что почать”, взрывать или отстраивать? Сравнять с лицом земли или заняться расширением? Сегодня проектируется взрыв, завтра — расширение. Причем случается так, что две ветви одного и того же бюрократического аппарата действуют одновременно, но по разным предписаниям — одна взрывает, а другая отстраивает. Или — одна отстраивает, а другая взрывает. Средний немец взирает на все это с чувством окончательного непонимания: “так вот это все и называется демократией?”

Эту очень короткую и бездоказательную справку я привожу только для того, чтобы установить еще один исходный пункт: бюрократия есть явление столь же интернациональное, как и тоталитарный режим. Сейчас английская пресса борется с бюрократизмом, и в “Таймсе” я прочел объявление, которое для меня было исполнено захватывающего интереса: объявление общества борьбы с бюрократизмом. Мы, русские, в этом отношении опередили Англию лет на тридцать: такого рода общества, по инициативе Ленина, были в СССР основаны в самом начале революции. И давно уже престали существовать. Разумеется, вовсе не потому, что объект борьбы с бюрократизмом прекратил бытие свое. А, просто, потому, что став властью — он уж никому с собою бороться не позволил.

Старорежимный городовой нам не нравился. Теперь, в перспективе десятков лет и переломных эпох в истории человечества, мы можем трезво оценить неоценимые преимущества этого городового. В самых основных чертах они состояли в том, что а) от городового было куда удрать и б) от него можно было откупиться.

Бюрократ нормального, негипертрофированного “режима” не вездесущ и не всеобъемлющ. Есть области человеческой деятельности, которые его никак не касаются. Он не контролирует “выполнения хозяйственного плана”, не руководит ни литературой, ни музыкой и на него есть кому жаловаться: газетам, общественному мнению и даже парламенту. Бюрократ сегодняшних времен — по крайней мере в большей части Европы — руководит хозяйственной жизнью, цензурирует прессу и кино, выдает паспорта и визы — в общем определяет МОЕ право на хозяйственное существование и даже на существование просто. Всех этих преимуществ старый бюрократ не имел.

От старого бюрократа, по патриархальности времен, можно было откупиться полтинником. Этот полтинник был, конечно, взяткой. Он, конечно, не одобрялся никакими законодательствами мира и до сих пор никакое законодательство мира еще не изобрело способа искоренения взятки. Она была и она осталась. Разница только в том, что сегодняшняя взятка явно превышает нашу платежеспособность. Во-первых, потому, что мы обеднели до крайности и, во-вторых, потому, что бюрократ размножился до такой же крайности.

Для того, чтобы не быть вполне голословным, я приведу документальную справку. В “Виртшафтс-Цайтунг” от 13 июня 1947 года (Штуттгарт) помещена очень тревожная статья о “Растущей Бюрократии”. В ней приведены официальные статистические данные. Из них явствует, что к апрелю 1947 года общее количество “служащих” в британской и американской зоне достигло цифры в 1.439.300 человек — БЕЗ служащих железных дорог, почты, лесного ведомства, дорожного и водного управления, социального обеспечения и общественных предприятий (Оффентлихе Бетрибе). И БЕЗ иностранных служащих. Если принимать во внимание отсутствующую цифру служащих НЕ вошедших в статистику “Виртшафтс-Цайтунг”, то можно предположить, что общее количество бюрократии должно доходить по меньшей мере до двух миллионов человек.

В двух оккупационных зонах живет около 35 миллионов населения — в значительной степени беженского, то-есть с преобладанием женщин, стариков и детей над взрослыми мужчинами. Мужского населения в этих двух зонах меньше 15 миллионов. Взрослого работоспособного мужского населения миллионов семь. Со всякими поправками на тщету всякой статистики, можно все-таки констатировать, что на три-пять взрослых работников страны приходится по крайней мере один бюрократ. Может быть это было бы еще не так катастрофично, если бы этот бюрократ не плодился бы и не множился. Данные “Виртшафтс-Цайтунг” относятся к началу 1947 года. Эти данные указывают на рост бюрократии по сравнению с 1938 годом на 54% — причем в цифру 1938 года входили армия и партия, ныне несуществующие. Так что следует предполагать, что собственно бюрократический аппарат, не военный и не партийный, а просто бюрократический, вырос с момента Цузамменбруха раза, по крайней мере, в два. Но и это еще не конец. По цифрам той же газеты, с января по апрель 1947 года бюрократический аппарат вырос еще на 24% — на одну четверть за четверть года. Это приблизительно соответствует удвоению в один год.

Кстати: русские реакционные мыслители предупреждали об этом. В.В. Розанов незадолго до революции писал: “Социализм заключается вовсе не в том, чтобы от немногих отнять и отдать многим, а в том, чтобы на шею одного трудолюбца посадить четырнадцать дармоедов, которые упразднить себя не дадут” (“Опавшие Листья”).

Приблизительно ту же мысль на днях высказал довольно малограмотный немецкий ремесленник: “это очень легко — развести бюрократа, а потом попробуйте его угробить”. Угробить себя бюрократ не даст. Или, по крайней мере, постарается не дать.

Мне, вероятно, скажут, что положение в западных оккупационных зонах не имеет ничего общего с социализмом. Я же считаю, что с точки зрения изучения социализма не как теории, а как явления — то-есть не с философской, а с чисто научной точки зрения, опыт британской зоны Германии должен был бы иметь, так сказать, “всемирно-историческое значение” — здесь, кажется, единственный раз в истории мира, социализм родился автоматически. Путем, так сказать, самопроизвольного зарождения.

Оккупационный социализм

В России, восточной Германии, Венгрии, Польше и прочих таких странах, социалистический строй в его разных оттенках и вариантах, возник на основе заранее спланированной теории. В британской зоне Германии он родился, так сказать, случайно, непредусмотренно, можно сказать, неожиданно и даже незаметно. Тот стой, который нынче существует в этой зоне, никто, кажется, не называл социалистическим строем. Нигде не было сказано о законодательном введении социализма. Никто здесь, кажется, даже и не подозревает, что он имеет счастье жить при практически социалистическом строе, лишенным только одного: своей “идеологической надстройки”.

Напомню основное требование всякого социализма: обобществление средств производства. То-есть — ликвидации частной собственности на средства производства. Или — еще иначе — ликвидация частной инициативы. Ибо, если ваши средства производства и будут оставлены, как ваша частная собственность, а распоряжаться этими средствами вы права не получите, то ваша частная собственность останется только теоретической. Частная собственность без права распоряжаться ею — перестает быть частной собственностью. Она уже при Гитлере таяла незаметно и неуклонно. Немцы понимали это как временное явление, обусловленное войной. Когда война рухнула, то предприниматели, помещики, домовладельцы, ремесленники и прочие, с которыми мне приходилось разговаривать, были опьянены предвкушением своих будуших — демократических — хозяйственных свобод. Им всем, даже и настроенным в пользу Гитлера и его режима, — бюрократ все таки надоел до чертовой матери. Теперь — союзники автоматически вышибли его вон. Конечно, союзники будут грабить нас, немцев, как липку. Конечно, — опять будут репарации, контрибуции, реквизиции и все такое. Но мы, немцы, работать любим и работать умеем! Мы все это отстроим в три-пять лет. Кое-кто пограмотнее приводил даже и русскую поговорку о том, что немец обезьяну выдумал. Они, немцы, уж выдумают! Они из кожи вылезут вон, но на ноги они станут. Помещики, домовладельцы, инженеры, ремесленники, фабриканты — все они горели всяким частнопредпринимательским энтузиазмом. Теперь — все они потухли.

После очень короткого и бурного периода мечтаний о свободной инициативе, пришли оккупационные власти и сказали: подождите. В объятия оккупационных властей сразу хлынул деклассированный и безработный элемент старой национал-социалистической бюрократии, новой просто социалистической, демобилизованных военных, разоренных торговцев, безработных приказчиков и всякого такого неприкаянного люда. В течение нескольких месяцев был сколочен аппарат власти, который никому работать не дал.

Оккупационная власть есть, конечно, власть бюрократии, — военной или штатской — это более или менее безразлично. Та бюрократия, которая пришла с победоносными армиями союзников, не имела никакого понятия ни о каком хозяйстве, о немецком в частности и в особенности. Она, кроме того, не имела никакого понятия, что именно надлежит ей делать. Взрывать ли заводы искусственного удобрения, и потом кормить немцев за свой собственный счет? Или предоставить заводам работать, а немцам — есть собственный хлеб? Следует ли топить германский рыбачий флот — и потом ввозить рыбу из Шотландии и Норвегии? Или предоставить немцам возможность есть свои собственные уловы? Вопросов такого типа были тысячи. Ответов на них нет и до сих пор.

Немцы любят и умеют работать. Кроме того, немцы любят порядок и закон. Они дисциплинированы и законопослушны. Сейчас, надо полагать, всякое уважение ко всякому закону выветрилось на десятки лет. Но в момент Цузамменбруха мне пришлось наблюдать сценку, которая, вероятно, ни в какой иной стране немыслима.

Маленький городок покинут немецкими частями и его обстреливает союзная артиллерия — на всякий случай. Отступившая немецкая артиллерия обстреливает тот же городок, предполагая, что союзники уже там. Городок горит. Снаряды рвутся. Крестьяне и крестьянки, на велосипедах и тележках везут подлежащее сдаче молоко в местную маслобойню. Власти, которая издала этот приказ — уже нет. Но порядок все-таки должен быть. В первые месяцы оккупации, какой-то преисполненный инициативы дядя, приказал рубить плодовые сады: земля, де, будет нужна для картошки. Немцы рубили сады — не все немцы и не все сады, но все-таки рубили. По совершенно таким же соображениям немцы — добросовестно и тщательно — жгли все на путях своего отступления: во Франции, и в России, но также и в Германии: приказ есть приказ. А тот, кто приказывает, должен уж знать свое ремесло. Теперь с этой психологией, кажется, покончено. И на довольно долгое время.

Итак: опорной точкой оккупационного социализма в британской зоне явились не социалисты, а бюрократы. И не свои, а оккупационные. Они пришли из канадских лесов, из лондонских контор, из новозеландских ферм, и они ни о чем в хозяйственной жизни Германии не имели никакого представления. Но вчерашний клерк из Сити или овчарь из Квинсленда — стали капитанами или даже полковниками, они получили власть казнить или миловать, разрешать или запрещать, взрывать или строить. Около них сейчас же создалась прослойка переводчиков и посредников, которые были заинтересованы только в двух вещах: в пайке и во взятке. Вокруг этого центра с истинно молниеносной быстротой выросли всякие управления, советы, бюро, канцелярии и прочее. Все они конвульсивно стали планировать: это было единственное, что им оставалось делать. Приблизительно через полгода после начала оккупации жизнь была спланирована до дна. Работать не стало никакой возможности.

Те конкретные примеры, которые я собираюсь привести — будут, конечно, мелкими примерами. Дело, однако, заключается в том, что хозяйственная жизнь страны — всякой страны — определяется не героическими подвигами, не стахановскими достижениями, не пятилетними или четырехлетними планами и не декламацией об этих планах — она определяется миллиардами маленьких усилий сотен миллионов маленьких людей. Эта жизнь, как это отметила даже и философия — разнообразна до крайности. Любой человек из сотен миллионов, подчиненных плану и бюрократии — может привести другие десятки других примеров. Это будут тоже мелкие примеры. Но, помноженные на десять, на сто, на триста миллионов — эти мелкие примеры вырастают в хозяйственную катастрофу — вот вроде той, какую хронически переживает СССР, или той, которую сейчас переживает Германия.

Можно, конечно, сказать: хозяйственная катастрофа Германии выросла из ее военной катастрофы. Для СССР отпадает и это соображение. Здесь, в СССР, хозяйственный развал непосредственно и прямо связан с той бюрократической диктатурой, которая в СССР называется диктатурой партии. В оккупационных зонах никакой партийной диктатуры нет — есть просто бюрократическая. И какие бы оправдания ни приводить ее жизни и деятельности — остается вне всякого сомнения один и решающий факт: в течение почти трех лет этой диктатуры германское хозяйство, вместо какого бы то ни было подъема, неизменно катится вниз. Какую-то часть этого падения мы имеем право переложить на плечи международного положения и прочих стихийных причин. Но совершенно ясно: если над каждыми тремя трудящимися сидит по одному бюрократу, то трудиться нельзя.

Недавно в немецкой газете “Ди Вельт” появилась очень маленькая и очень серьезно средактированная заметка под заголовком “Давид и Голиаф”. В заметке было сказано: в Миндене сидит центральное управление почты и телеграфа и центральное управление хозяйства. В почтовом управлении работает 11 (одиннадцать!) человек, в хозяйственном — 2700 (две тысячи семьсот!). И потому почта работает, а хозяйство разваливается.

Лично я не занимаюсь решительно никакой хозяйственной деятельностью и поэтому две тысячи семьсот бюрократов в Минделе сидят на моей шее не непосредственно. Они сидят на других шеях. Я — иностранец, Ди-Пи, и писатель: я живу, главным образом, за счет КАРЕ пакетов из заграницы и от немецких хозяйственных забот я более или менее изолирован. Но я никак не могу быть изолированным от бюрократического воздействия тех органов, которые призваны стоять на страже директив, изданных двумя с половиной миллионами бюрократов двух оккупационных зон...

Я — по своим делам — отправляюсь в Гамбург. В Гамбурге я стою на улице у остановки трамвая № 22 на Штайндамм. Против этой остановки, на тротуаре, есть действительно “черная биржа”. Там можно купить одну-две папиросы, камушек для зажигалки, лезвие для бритья и прочие такие товарные массы — ценность сделок по ценам мирного времени не превышает десятка пфеннингов для каждого отдельного случая. Это — торговая организация голода и плана.

Под облаву на этой черной бирже я попал два раза. Но в первый раз мой советской практикой наметанный глаз заметил что-то неладное: грузовики с полицией как-то очень уж невинно проезжавшие мимо. За годы социалистических режимов я привык не любить никакой полиции — я почти рефлективно, под самым носом проходившего трамвая, ринулся на другую сторону улицы. Шагах в трех за мной замкнулся железный круг полицейской облавы. Проявлять дальнейшее любопытство я не стал. Через некоторое время на том же самом месте я как-то зазевался. Меня, в числе еще нескольких сотен живого двуногого улова поволокли в полицию. Там меня и прочих обыскали. Там и у меня и у всех прочих нашли папиросы: даже и в плановой стране люди все-таки что-то курят. Но я, умудренный советским опытом, постоянно таскаю с собою около полуфунта всяких документов, удостоверений, бумажек и черт его знает, чего еще. В их числе я откопал квитанцию о получении мною посылки из САСШ — и еще таможенную отметку об уплате пошлины за папиросы. Я торжествующе предъявил эти бумажки. Они были довольно стары. Не было никакого основания предполагать, что папиросы, найденные у меня в кармане, были именно теми, которые значились в квитанции. Они и не были. Но меня все-таки выпустили. Остальные несколько сот человек остались торчать в полиции.

Я опоздал на поезд и потерял целый день. Я не знаю, куда опоздали и сколько времени потеряли мои сотоварищи по частной инициативе. Потом в гамбургской газете я прочитал сообщение об облаве и о том, что ею было обнаружено несколько сот папирос — кажется, около пятисот. Закон, так сказать, восторжествовал: преступные папиросы, как выражаются немцы были “sichergestellt”. Ничего не было сказано о пропаже моего рабочего дня и еще сотен двух или пяти других рабочих дней. И никто не занялся подсчетом народно-хозяйственных результатов этой плановой акции: пятьсот папирос, общей стоимостью около двадцати марок, были, конечно, выкурены самими полицейскими, а сумма рабочего времени общей стоимостью марок тысячи в две не пошла в пользу даже и полиции.

Я оставляю вовсе без рассмотрения вопрос о человеческих нервах и о человеческом достоинстве: факторы этого рода никаким планом не учитываются. Не учитывается и тот занятный факт, что если один отряд всеобщей бюрократии устаивает облаву, то в нее попадают и представители других отрядов. И если третий отряд организует голод в стране, то от голода не совсем может уйти и вся бюрократия, взятая в целом. Но все это очень мало меняет положение вещей.

Обыски и облавы одно время стали чем-то вроде спортивного промысла или промыслового спорта, — как уженье рыбы: и интересно и питательно. Устраивались облавы на вокзалах — и люди опаздывали к поездам. Устраивались заставы на местах — и целые заводы простаивали, пока рабочих обыскивала полиция. В газетах появлялись торжествующие заметки о зихергештельте сотен папирос, десятков кило мяса и прочего в таком же роде. Я газеты читаю очень внимательно — профессионально. Я ни разу не читал сообщений о зихергештеллунге сотен тысяч папирос. По самым скромным моим подсчетам один только Гамбург должен выкуривать в день не меньше двух, а то и пяти миллионов “черных папирос”. Они не могут быть конфискованы, ибо люди, которые торгуют сотнями тысяч папирос — имеют всякие документы на всякую папиросу.

Бюрократ должен что-то запрещать — это его основная функция. Два с половиной миллиона бюрократов обязаны выдумать хотя бы несколько тысяч запретов — это их профессия. Верстах в десяти от нас — по левому берегу Нижней Эльбы расположены крестьянские плодовые хозяйства: это район садов. Урожаи этих садов всегда убирались пришлой рабочей силой и всегда эта сила оплачивалась более или менее натурой. Мы, как и все население зоны, страдали от нехватки витаминов. Мы проектировали двинуться всей семьей на уборку урожая яблок, слив и груш. Но в целях борьбы с той же черной торговлей был издан декрет, запрещающий въезд и даже проезд через этот район всем “посторонним лицам”. Крестьяне подняли протест — их никто не слушал. Протестовало и духовенство — никто не слушал и его. Осень была жаркая и сухая, и во влажных районах низовья Эльбы был рекордный урожай фруктов. Собирать их было некому. Урожай на три четверти погиб.

Крестьянка, в доме которой мы жили эти годы (1945-48), является теоретической собственницей своего дома и своего участка. Практически она уже давно ничем распорядиться не может: над каждой отраслью ее сложного хозяйства выстроена вавилонская башня бюрократии. Одна башня над полевым хозяйством, другая — над свиньями, третья — над горючим для дизеля, четвертая — над сельскохозяйственными машинами, пятая — над постройками и даже пруд, в котором выужены еще не все карпы — подвержен какой-то особой ихтиологической дивизии двухмиллионной армии чиновников, плановиков и контролеров.

В результате предшествующих исторических событий — над нашими комнатами стала протекать крыша. Хозяйка приняла меры: подала заявление о разрешении эту крышу починить. Крыша — камышовая, пруд — свой. На своем пруду растет собственный камыш. Но — крыша подчинена строительной инспекции, пруд — ихтиологической, камыш — я уж не знаю, какой. Мы в дождливые дни и ночи стали подставлять под протекающие места всю нашу наличную посуду. Хозяйка слала куда-то просьбы разрешить ремонт. Потом посуды стало не хватать и потолок стал размываться. Я пригласил хозяйку на военный совет и поделился с ней моим советским опытом: то же самое делается и у нас, в СССР... Стратегический план был выработан. Были приглашены рабочие, которые безо всякой волокиты нарезали камыш на пруду и починили крышу. Против возможного наскока бюрократии были выдвинуты два стратегических заслона: фунт настоящего кофе с моей стороны и какое-то количество свинины со стороны хозяйки. Свинина была извлечена из санитарного протокола, удостоверяющего неизлечимое заболевание свиньи моей хозяйки и необходимость вынужденного забоя (Нотшляхтен).

Мой добрый приятель — русский немец из Балтики, инженер и слегка энтузиаст, решил помочь жилищному голоду и заняться фабрикацией цементно-соломенных строительных плит. От одиннадцати заведений он получил одиннадацать разрешений, лицензий, нарядов и прочего. Он продал какие-то фамильные ценности, несколько месяцев ездил по обеим зонам — подбирая старые машины и все такое, свез их, отремонтировал, отстроил какое-то помещение и даже нанял рабочих — 27 человек. И когда все эти геркулесовские подвиги были завершены, то в какой-то из одиннадцати инстанций какой-то бюрократ то ли куда-то перевелся, то ли как-то проворовался, а новый в чем-то отказал, — кажется в топливе. Оставшиеся десять бумажек никуда не годятся без аннулированной одиннадцатой. Так работают две тысячи семьсот человек из центрального хозяйственного управления в Миндене. Так работают и остальные два с половиной миллиона.

Моя семья и я — Ди-Пи. Мы приписаны к лагерю в Хайденау, где в идиотских условиях, в бараках и в бочках, как Диогены — живут около трех тысяч человек. Я жил в советском концентрационном лагере: там не было хуже, я не хочу клеветать даже и на советские концентрационные лагеря. Мне могут возразить, что в лагерях Ди-Пи расстрелов нет. Это верно. Но из лагерей Ди-Пи есть выдачи на расстрел. Так что в общем получается одно и то же.

Каким-то из бюрократических отрядов трехмиллионной плановой армии (к двум с половиной немецких нужно прибавить еще и оккупационные отряды) был издан приказ, повелевающий всем Ди-Пи жить обязательно в лагерях. Это был идиотский приказ: люди, которые жили вне лагерей, чем-то занимались, работали на фермах или на заводах, сапожничали, или плотничали, но чем-то все-таки занимались. Три тысячи человек, согнанные в один лагерь у одной деревни, понятно, ничем заниматься не могут: работать им негде. Но — приказ есть приказ. Лично я — получил от военного управления разрешение жить на частной квартире. И у меня, и у военного управления были для этого достаточные данные.

Летом 1947 года над нашим лагерем возникло новое, свеже импортированное из Англии начальство — некий м-р Левин. М-р Левин потребовал, чтобы мы в трехдневный срок перебрались в лагерь Хайденау. Мой сын поехал к м-ру Левину и предъявил ему разрешение военного управления. М-р Левин сказал, что оно устарело. Я потерял рабочий день, поехал в Винзен и получил новое. М-р Левин сказал, что оно не годится: Хайденау, которым командует м-р Левин, расположено в другом административном участке, чем Аппельбек, в котором живем мы. В другой административный участок я не поехал. Я потерял еще два рабочих дня, и привел м-ра Левина к некоему молчанию. Этим молчанием м-р Левин остался недоволен.

Мне нужно было поехать в Мюнхен. Для поездки мне нужно было разрешение м-ра Левина и пропуск от УНРР-ы. Я — писатель. Мои книги изданы на 17 языках — в том числе и на английском в Лондоне и в Нью-Йорке. У меня на руках отзывы английской и американской прессы. Мне — 57 лет и я говорю на трех иностранных языках. М-р Левин на своей родине был, вероятно, писцом на задворках какой-нибудь конторы, ему лет тридцать и ни на одном языке, кроме английского, он не говорит ни слова. М-р Левин заявляет мне, что он разрешения мне не даст: “нечего вам ездить, можете сидеть дома”. Если бы в нормальных условиях я дал бы м-ру Левину по физиономии, я отсидел бы неделю или заплатил бы икс фунтов штрафа и считал бы, что за такое удовольствие заплатить стоит. Но если бы я прибег к такому способу защиты моей свободы передвижения здесь, то я и моя семья были бы лишены прав Ди-Пи — следовательно возможности выезда из-под власти м-ров Левиных и — в некоторой перспективе — мы рисковали бы тем, что товарищи м-ра Левина, бюрократы СССР большевики, изорвут нас или повесят. Я, следовательно, вооружаюсь подложными документами и еду, куда мне надо.

У сына родилась дочь. Лагерь выдает на нее паек. Администрация лагеря требует, чтобы ребенка показывали ей раз в неделю: жив еще или помер. От нас до лагеря 15 километров проселочной дороги. Авто, понятно, у нас нет. Возить новорожденного ребенка на вело, или на чем попало никакой возможности нет. Сын арендует на час-полтора соответственного ребенка в одном из немецких семейств в Хайденау и демонстрирует его любвеобильной администрации: вот, видите, жива.

3 августа 1947 года в лагере была произведена облава. По данным, опубликованным в местной прессе, при облаве было конфисковано: 87 велосипедов, 153 пачки папирос и 36 плиток шоколаду — это на три тысячи человек Ди-Пи. В прессе лагерь был назван “местом ужаса”, из которого “иностранцы” терроризируют все окрестное немецкое население. При облаве были найдены и орудия террора: один револьвер и к нему шесть патронов. Это — официальная сторона облавы. Неофициальная заключается в том, что ночью лагерь был окружен танками и прочим — против одного револьвера и шести патронов, все было перерыто вверх ногами, женщины плакали, дети пищали и немецкая полиция засовывала конфискованный шоколад в свои собственные карманы. После обыска в лагере английская полиция обыскала немецкую и выудила указанные в прессе папиросы. Английскую полицию, по понятным соображениям, не обыскивал никто.

Все это, конечно, мелочи: потопленные рыбачьи суда, срубленные сады, погибшие урожаи, пропуски, облавы, разрешения, лицензии, наряды и прочее. Эти мелочи сидят за утренним завтраком каждого жителя плановой страны, сидят у каждого обеда и ужина, иногда заглядывают и ночью. Это есть социализм, ибо это есть бесправие.

Если вас лишают права распоряжаться вашей собственностью, то должен быть аппарат, который ею будет распоряжаться вместо вас и который будет вас карать за неисполнение его распоряжений. Это, я бы сказал, есть абсолютная неизбежность. Немецкий философ Фихте, один из творцов современного социализма и национализма, так и проектировал: систему всеобщего и всеохватывающего шпионажа в его будущей социалистической стране. Дальше я приведу его просвещенный совет текстуально. Но во времена Фихте философия интересовалась только разделом наличных земель, плугов, жен и прочего. В наши времена она заинтересовалась еще и производством. Фихте мечтал только о бытовом шпионаже. Хозяйственный план предполагает еще и производственный шпионаж. Все это, вместе взятое, вызывает рождение великого моллюска, который присасывается ко всякой трудящейся массе миллионами своих присосков, сосет кровь и не дает двигаться. В нормально социалистических странах этот моллюск рождается по предварительному плану философии. Здесь, в зонах, он родился случайно: сначала появилась бюрократия и потом возник социализм. Но из какого бы конца он не родился, результаты его — в “отсталой” России и в культурной Германии и в демократических странах — решительно одни и те же: бесправие и голод. И над бесправием и голодом вывеска новых планов, которые послезавтра накормят голодных и дадут права рабам.

План курица и выеденное яйцо

В те счастливые внеплановые времена, когда европейские туристы еще имели возможность глазеть на Хеопсову пирамиду, никто из них не задавался моральным вопросом о судьбе рабов, на трупах которых была построена эта пирамида. Вероятно, никто не предполагал, что в роли Хеопсового раба окажется он сам. И что это произойдет в двадцатом веке после Рождества Христова. В веке электричества, радио и самой современной философии в истории человечества. Однако, все это произошло.

Между египетскими пирамидами и современными есть все-таки некоторая разница. Египетские — действительно стоят. Совсем недавно мой знакомый немец посетил Берлин и движимый туристическими чувствами, пошел в Имперскую Канцелярию — она, как известно, была построена на тысячу лет. Канцелярия была разбита и пуста. Только в личном кабинете фюрера мой турист обнаружил несколько рабочих, выламывавших из стен плиты облицовки. Плиты эти, как оказалось, предназначались для памятника Сталину в Берлине.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: