О пролетариях всех стран 8 глава




Так проходит слава мира и так проходят планы его. Но идеи славы и плана продолжают освещать сумеречные дороги Европы и по этим дорогам Европа неизменно въезжает туда, куда как раз въезжать не следовало бы.

План разделяет судьбы администрации, национализации, касторки и гвоздя. Железо нужно человеческой крови, но из этого не следует что надо питаться гвоздями. Касторка полезна при запоре, но не следует лечить ею туберкулеза. Храмы были по-видимому первыми в истории постройками общественного владения — но из этого не следует, что надо национализировать религию. Без администрации не может прожить никакое человеческое общество, но не следует превращать администрацию в бюрократию.

Если вы в числе еще десятка потерпевших кораблекрушение, плывете на плотике и на всех вас есть двадцать литров воды, то план ее распределения является необходимостью. Если Англия в обеих мировых войнах была отрезана от ввоза продовольствия — а своего у нее нет и быть не может — то план распределения хлеба и мяса был такой же необходимостью, как план распределения воды на плотике. Но — вот люди куда-то высаживаются с плотика, а Англия как-то кончает войну. Вопрос о воде, хлебе и мясе ставится совсем в иной плоскости. На плотике нельзя было позволить не то, что ванны устраивать, а даже и зубы чистить. Но, вот люди высадились. И теперь уж пусть каждый из них приложит все усилия к тому, чтобы найти новую воду. Карточная система была введена во всей России только после войны 1914-1918 года. Продовольствия в стране во время войны было масса — результат четырехлетнего прекращения экспорта. И его не стало после войны: результат введения плана. В Англии карточная система явилась необходимостью — горькой, но все-таки необходимостью. В России она была плодом философии, социализма и “плана” — и оказалась похоронной процессией, которая растянулась уже на тридцать лет и уже стоила нации пятьдесят миллионов жизней. Это, кажется, никого ничему не научило. И этого, кажется, никто не собирается изучать.

Сапожный план

Население Советского Союза состоит из сорока миллионов семейств. Во главе каждого — сидит свой Pater Familias, который самым непосредственным образом заинтересован в том, чтобы его семья была сыта, одета и обута. Среди этих сорока миллионов найдется, вероятно, миллион, который по собственной своей бестолковости ничего этого обеспечить не может. Он, этот миллион, действительно будет заинтересован в том, чтобы существовал план, при котором ему будет житься, по крайней мере, не хуже других. И если вся страна будет ходить босиком — то у него будет моральное утешение: все так ходят, никому не обидно. Этот слой людей любит, чтобы его планировали, ибо, сознательно или бессознательно — он все-таки понимает, что без няньки — он не годится никуда. В ответ на спрос со стороны этого миллиона, появляются сотни тысяч людей, предлагающих себя в няньки, и сотни теорий, предлагающих себя в кормилицы. Потом — есть оказывается вовсе нечего.

В качестве незыблемой аксиомы нужно установить тот прискорбный факт, что все человечество живет по истинно антинаучным положениям частной инициативы. Современный капитан американской промышленности действует на основании той же частной инициативы, как и его предок — полудикий зверолов. Наша частная инициатива определяет наши гастрономические и половые вкусы. Люди, разлагающие атом, и люди, компонирующие оперы, действуют в порядке частной инициативы. До национализации человеческой психики не додумался еще никто. И пока психика не может быть национализирована, — не могут быть национализированы и ее проявления в хозяйстве. Следовательно, план, помогающий частной инициативе сорока миллионов отцов семейств — будет разумным планом. И план, заменяющий инициативу сорока миллионов отцов семейств, — будет неизбежно склоняться к социализму, к коммунизму, и прочим разновидностям самой современной науки. И — если этот план приобретает характер всеобщего плана — он совершенно автоматически создает тюрьму.

Передача любого предприятия в руки государства, нации, общества и прочего — автоматически означает передачу его в руки платного и наемного агента этого государства. В зависимости от вашего настроения, вы можете назвать его государственным служащим, чиновником или бюрократом, сущность этого агента не изменится. Он не может быть выборным, ибо самое существо выборов состоит в проявлении той же злополучной частной инициативы: избиратели избирают того, кого они хотят, а вовсе не того, кто был бы желателен с точки зрения плана. Можно утверждать с абсолютной степенью уверенности, что при любой свободе выборов любая группа населения найдет любые возражения против любого плана любых плановых мудрецов — и тогда план погиб. Поэтому люди, реализующие план, должны быть подчинены плановому органу. И выборы должны превращаться в такую же комедию, в какую они были превращены в СССР или в Германии.

Как бы ни была колоссальна любая частно-предпринимательская организация — банк, трест, кооператив — в ее основе в конечном счете сидит частный интерес и частная предприимчивость. Даже и тогда, когда сфера действий этой предприимчивости ограничена возможностью продать акции одного треста и купить акции другого треста. Но когда вы находитесь под плановым воздействием коммунистической или национал-социалистической партии, то у вас нет даже возможности продать ваше советское или германское подданство, и перейти в парагвайское: вас за это повесят. Вы окажетесь изменником родине, партии, социализму и вообще лучшим надеждам человечества. Ваше положение безнадежно. Ибо вас, как в Германии, так и в СССР, кормят только надеждами — и больше ничем. И вас лишают всякой возможности перепродать облигации ваших надежд за цену куска хлеба.

Догматический план, высиженный в кабинетах философов, не может не быть принудительным планом — “планом-директивой”, как формулирует это советская терминология. Или “планом-приказом”, как формулировала германская. План-приказ нуждается в надсмотрщике. В строго централизованном, жестоко дисциплинированном бюрократе, который станет “приводным ремнем от философии к массам”. И свяжет эти массы по рукам и ногам. При учете рождения и последствий всех этих планов, совершенно необходимо иметь в виду, что эти планы вырабатываются людьми, никогда и ничего, кроме книг и речей не производившими и ни о каком производстве не имеющими никакого понятия, как не имели его ни Маркс, ни Ленин, ни Шпан, ни Гитлер. Ни один в мире идиот не обратится к врачу, который изучал медицину только по книгам. Но целая масса людей, считающих себя вполне разумными, обращается за хозяйственными рецептами к людям, которые никогда никакого отношения к хозяйству не имели — они имели отношение только к книгам о хозяйстве. И вот эти-то люди начинают и планировать и повелевать.

Философы партии планируют все хозяйство страны. В частности, планируют, например, и сапожное производство. Мы уже установили тот печальный факт, что государство есть понятие абстрактное и что абстрактные понятия ничего планировать не могут. Планирует, следовательно, некий синедрион сапожно-хозяйственных бюрократов, действующих по указаниям обще-хозяйственных бюрократов, действующих по указаниям обще-хозяйственных мудрецов. Сапожный план в миллионах мест смыкается с миллионами других хозяйственных отраслей: с животноводством (кожа), с машиностроением (сапожные машины), с народным образованием (подготовка сапожных мудрецов и мастеров), с бытом, с климатом, модой и, наконец, с тем печальным фактом, что даже и сапожников кормить чем-то нужно.

Сапожный план является только частью обще-хозяйственного плана страны — пятилетнего или четырехлетнего — это безразлично. Всякое нарушение во всякой другой хозяйственной области — бьет по сапожному плану. Всякое нарушение сапожного плана бьет по всем остальным. Если бы мы могли представить себе хозяйственных мудрецов, обладающих умственными способностями Адама до его грехопадения, — то, вероятно, все эти планы работали бы без перебоев. Но так как даже и тов. Сталин несет последствия познавательного плана, предложенного нашему общему прародителю, то все эти планы изобилуют теми явлениями, для обозначения которых советско-русский язык выработал такие — никогда не существовавшие — термины, как “неувязка”, “недозавоз”, “неполадка”, “некомплектность”, — или “прорыв” плана, “срыв” плана, “голое администрирование”, или даже “головотяпство” — не знаю, как это можно перевести на язык “монополистического капитала”. Из плана, кроме “прорывов” и дыр, не остается, собственно, ничего. Но остаются бюрократические армии, хлеб и масло которых зависят от дальнейшего планирования.

Эти армии, как и эти мудрецы, не могут уступать своего места никаким другим людям — ибо, тогда и армиям и мудрецам нечего будет есть. Они не могут предоставить любой сапожной мастерской в стране возможности плюнуть на план и шить сапоги на основах наивного философского реализма, — ибо всякая из ста тысяч сапожных мастерских, имеющихся в стране, предпочтет или обойти план, или вовсе обойтись без плана. Ни мудрецы, ни армии не могут позволить сапожному пролетариату избирать его собственных представителей, ибо пролетариат любой мастерской может взять и выбрать человека, который возьмет и заявит: “я, вот, не согласен”. Или, если найдет более благоразумным о своих разногласиях с синедрионом сапожных мудрецов промолчать, то на практике будет стараться провести в жизнь волю своих избирателей, а не план сапожных мудрецов.

Таким образом, у плановой власти нет никакого иного выбора, как последовать примеру халифа Омара, сжегшего Александрийскую библиотеку: если свитки этой библиотеки единомышленны с Кораном — то они не нужны. Если они противоречат Корану — они вредны. Если самоуправление единомышленно с планом — оно излишне. Если оно противоречит плану — оно вредно. Во всяком случае, гораздо спокойнее заменить всякие выборы и всякое самоуправление строго централизованным бюрократом, который целиком будет зависеть от планового синедриона и покорно выполнять волю его.

Все должно быть строго централизовано. Всякая сапожная мастерская должна быть подчинена какому-то государственному тресту, трест — министерству легкой промышленности, министерство легкой промышленности — Госплану — и все это вместе взятое — тайной полиции. А так же и тайному суду этой тайной полиции. Иначе быть не может.

Представьте себе: в некоей счастливой стране синедрион сапожных и прочих платоновского типа мудрецов планировал все. И путем сверхчеловеческих затрат и мозгов и виселиц реализовал проведение, допустим, всероссийского сапожного плана — от Москвы до тайги. И вот, некий сапожный администратор попадается в нарушении этого всесапожного плана. Власть тянет этого администратора к суду.

Представьте себе дальше, что этот суд будет обычным судом присяжных. То-есть он НЕ будет подчинен сапожным мудрецам. То-есть он будет выражать какую-то свободную волю каких-то свободных избирателей. И эти избиратели, как и в случае с самоуправлением, могут заявить: “нет, не виновен”. И могут добавить: “план был глуп, ибо он не соответствовал таежному климату или вкусам подрастающего женского населения, или был непосилен для администратора, или, наконец, оставил население вовсе босиком”. Тогда ведь рушится все: не только план, но и сами мудрецы. Несколько десятков таких судов могут сорвать все “плановые директивы” и могут заявить и о ненужности самих мудрецов. Что тогда останется делать этим мудрецам? Ведь обычно они даже и в сапожники не годятся? Поэтому всероссийский и всесапожный план с совершеннейшей, истинно железной логической необходимостью, должен опираться на режим террора. На режим тоталитарного террора, охватывающего все. Ибо, если в каком бы то ни было звене общенациональной жизни будет прорвана дисциплина плана, — то плановые мудрецы погибли. Если вы хотите планировать производство сапог — вы должны планировать и религию, — даже и религию.

Неискушенный в плановых переживаниях капиталистический обыватель назовет мое утверждение вздором — и будет неправ. Предположите: вот, план создан, виселицы построены, бюрократия организована, — и вот появляется Лев Толстой проповедующий “опрощение”: долой индустриализацию! Или приедут братья доминиканцы, которые начнут демонстрировать хождение босиком, даже и зимой. Или объявится вегетарианская секта, которая будет протестовать против хождения в шкурах убитых наших братьев-волов, и начнет производить лыковые лапти. Что станет со всесапожным планом, если разрешить свободную агитацию хождения или в лаптях, или просто босиком?

Целый ряд споров и казней, которые издали кажутся чисто идеологическими, идейными, философскими и прочее в том же стиле, — вблизи оказываются просто на просто борьбой за самосохранение планирующей бюрократии. Довольно кратковременный председатель совета народных комиссаров в Москве, тов. Сырцов, был расстрелян за попытку перестройки колхозной политики советов. На эту тему, и в СССР, и заграницей, было произнесено очень большое количество философских слов. Я предпочитаю смотреть на дело чисто практически: пересмотр колхозной политики обозначал отказ от “планирования сельского хозяйства”. Отказ от планирования сельского хозяйства означал выкидку за борт общественной жизни около двух-трех миллионов партийной бюрократии, планирующей каждого крестьянина страны и каждую корову в стране. Все теоретические споры о сельскохозяйственной политике власти были только стыдливой идеологической надстройкой над переживаниями сельского планирующего бюрократа. Он сидел над своим колхозом и дрожал: “вот, завтра верх возьмет Сырцов — и послезавтра мне деваться будет некуда и есть будет нечего”. Можно, конечно, предположить, что даже и этот партийный бюрократ, полуграмотный орфографически и вовсе неграмотный во всяких других отношениях, остро и чутко переживал дискуссии о судьбе зернового экспорта при колхозах или без них, о тех восторгах, которые вызвала коллективизация русского мужика в сердцах американских фермеров, о проблемах социализма в одной стране или революции во всем мире и даже о судьбах “грубо механистического деборинского мировоззрения”, в сравнении с научной философией ЦК партии. Я всего этого НЕ предполагаю. Я собственными глазами видел и собственными ушами слышал разговоры деревенской и уездной партийной администрации. Ни о какой философии и ни о каких американских фермерах там и речи не было. Вопрос стоял просто и грубо: вот он, председатель ивановского колхоза, начальник машино-тракторной станции, секретарь колхозной партийной ячейки, заведующий планированием, распределением или заготовками, — вот, он сидит здесь, имеет службу, дом, взятки и власть. Завтра Сырцов сожрет Сталина. И послезавтра — ничего: ни службы, ни дома, ни взяток, ни власти. Может быть даже и жизни не останется: изменник народу и пролетариату, сторонник грубо механистической деборинской философии, товарищ Сырцов, не может не знать, что он, ивановский предколхоз, был против его сырцовских планов перестройки сельско-хозяйственной политики власти. И если он, Сырцов, захватит власть — он уж покажет предколхозам, где именно зимуют раки и чем они во время этой зимовки питаются! Он, Сырцов, во имя собственного самосохранения не может предоставить двухмиллионной вооруженной армии сельско-хозяйственной бюрократии возможности организовывать и фронду и заговоры против каких-то сырцовских планов переустройства русской деревни. И так как даже и товарищ Сырцов все-таки коммунист, так как и он опирается все-таки на коммунистическую бюрократию — пусть и на иные ее отряды — он не может подвергать сомнению спасительность планового принципа. Он будет вынужден сказать: “перегиб”, “левацкий загиб”, “голое администрирование”, “бюрократическое головотяпство”, или даже “вредительство” и “саботаж” — и ошибки плана взвалить на плечи его рядовым исполнителям. Так делалось уже не раз. И не одна партийная жизнь уже окончилась в подвале, — за промахи плановых мудрецов расплачивались рядовые козлы отпущения.

Итак, что будет, если Сырцов победит?

Товарищ Сталин сожрал товарища Сырцова вовсе не потому, что Сталин оказался лучшим истолкователем философии диалектического материализма, а просто потому, что именно за Сталиным нерушимой стеной стала двухмиллионная армия деревенской бюрократии — и Сырцов погиб.

Я вовсе не хочу изображать деревенского плановика Советской России в качестве исчадия коммунистического ада. В среднем это, конечно, отброс. Но его преступные инстинкты едва ли на много превосходят практическую политику того сорта людей, которые называются милитаристами, клерикалистами, шовинистами и прочим в этом роде. Гипертрофия клира уже не раз наносила страшные удары католичеству — и его клиру в том числе. Диктатура русского дворянства не раз ставила на карту и интересы страны и физическое существование дворянства. Но каждый из людей, составлявших слой милитаристов, клерикалов, дворян и прочего — жил и действовал в своих собственных непосредственных интересах: что-то там будет дальше, Бог его знает, а сегодня у меня есть социальное положение, деньги, власть. Гипертрофия органа в конечном счете губит и организм и орган. Но это только в конечном счете. Нельзя требовать от рядового милитариста, клерикала, бюрократа и даже плановика предвидения вот этого “конечного счета”, а также и конечного расчета. Он, как и большинство людей на этом свете, бессознательно действует почти по Евангелию: “довлеет дневи злоба его”. Сегодня он сыт. И сегодня у него власть. Власть портит даже и премьер-министров. Почему она не может портить председателя колхоза?

С этой точки зрения мы можем утверждать, что на план, на его выполнение, перевыполнение или даже провал — всем в мире плановикам более или менее наплевать. Было бы, конечно, лучше, если бы он и в самом деле выполнялся. Но он может и не выполняться. План должен существовать, то-есть снабжать жалованием и властью. В условиях планового хозяйства, жалование это — грошевое, а власть над людьми ниже стоящими, весьма серьезно ограничена властью людей, выше стоящих. Председатель колхоза имеет совершенно реальную власть над жизнью и смертью почти любого колхозника. Но любой секретарь областного комитета имеет точно такую же власть над председателем колхоза. Там, где имеется произвол, он по необходимости охватывает всю страну. Если из власти произвола вы исключите хотя бы одного человека, он станет точкой концентрации всех оппозиционных произволов сил страны. Сталин, так сказать, господствует над всероссийским спланированным произволом. Но это только кажущееся господство — абсолютизм, ограниченный каким-то новым, еще нам неизвестным, террористическим актом. Сталин “вырабатывает план”, но в этой выработке он подчинен интересам и пулеметам той партийной плановой бюрократии, которая не может не отстаивать “углубления плана” до последнего теленка страны, и охват произволом и террором всего населения, вплоть до последнего ребенка страны.

Это все, есть неизбежность неизбежно вытекающая из плана. Может ли план допустить, например, забастовки, чем бы они ни вызывались? И, если не может, то каким способом с ними бороться? Вести переговоры, и во время переговоров непротивленчески смотреть, как проваливается план снабжения углем сапожных мастерских, как несознательные отряды пролетариата начинают думать, что своими забастовками они имеют не только теоретическое право, но и практическую возможность менять предначертания сапожных, угольных, кожевенных и прочих мудрецов и плановиков? И ставить им свои философски необоснованные ультиматумы? В двадцатых годах, когда план был юн и неопытен, в Советской России случались и рабочие забастовки. Власть вступала с забастовщиками в переговоры, устраивались митинги, выступали ораторы, — все, как полагается. Требования рабочих в общем выполнялись — конечно, в ущерб планам. Инициаторов забастовок потом — потихоньку и постепенно, — арестовывали и расстреливали. Ибо, если план есть план, то такая вещь, как американская забастовка горняков есть государственное преступление: она срывает весь план. Она делает невозможным никакое планирование вообще. Она подрывает самый принцип власти планирующего синедриона и тем самым подрывает его существование. Здесь идет вовсе не борьба за план или за плановость, — здесь идет борьба за жизнь, за власть, за смерть. В такой борьбе люди не считаются ни с чем.

Апостолы универсального планирования исходят из той, до очевидности идиотской мысли, что при современной емкости человеческой черепной коробки и при глубинной калейдоскопичности человеческих вкусов, страстей, мотивов, потребностей, интересов и прочего, можно спланировать хозяйственную жизнь такой страны, как Россия, где есть субтропики и вечные льды, индустриальные гиганты Петербурга и кочевое хозяйство Средней Азии, периодическая система Менделеева и самоедские божки из рыбьих костей. И что вообще человеческая жизнь и деятельность поддается планированию. Вся история человечества представляет собою сплошное издевательство над всякими планами. История любой войны демонстрирует тщету всяких предварительных планов. Биография каждого отдельного человека есть история неудавшегося плана жизни. Но есть люди, которые всерьез предполагают, — или только делают вид, что предполагают, — что всю эту чудовищную сложность личных и общественных, сознательных и бессознательных, климатических и исторических мотивов, взаимоотношений, подвигов и преступлений, гениальности и идиотизма, — можно сплющить в несколько сот страниц плановых предначертаний любого синедриона любых мудрецов. Есть также люди, которые совсем всерьез предполагают, что единый план может обойтись без единой тайной полиции.

Это те, может быть и очень милые люди, которые, сидя где-нибудь на Palm Beach’е в десяти тысячах верст от Берлина и Москвы, не имея никакого понятия о том, что фактически совершается в Берлине или в Москве, склонны давать телепатические советы Гитлеру или Сталину: “Ах, все это в сущности было бы хорошо, или, по крайней мере, не так плохо, если бы не Гестапо и ГПУ, — ах, зачем это Гитлер и Сталин развели такую дрянь?” Милые люди из Palm Beach’а предполагают, что Сталин и Гитлер, как Муссолини и Робеспьер могли бы обойтись и без террора, если бы они только захотели! Что террор всех четырех плановых революций вызывается только состоянием печени великих вождей. Или: что план возможен без террора. Милые люди ошибаются: если в монолите единого всеохватывающего и всеспасающего плана оставить хотя бы одну щель, то в эту щель, под чудовищным давлением сотен миллионов анархических человеческих воль ворвется “стихия”, и план будет кончен. Но будет кончено и с плановиками. План существует не для человечества — он существует для плановиков. Он автоматически и неизбежно вызывает к жизни рождение нового общественного строя, слоя платных и плановых бюрократов, который будет бороться за свой план и, — что существеннее, за свою жизнь. План может существовать без чего угодно: без фабрик и без сырья, без транспорта и даже без хлеба, — но без планирующей бюрократии он просто немыслим. И власть этой планирующей бюрократии просто немыслима без режима террора, тем более универсального, чем более универсален план. Никаких идей ни за какими разновидностями этого террора и в помине нет: есть голая борьба за шкуру

Жрецы усидчивости и социальных наук, ничего кроме книг в своей жизни и в глаза не видавшие, говорят нам о пафосе революции и об энтузиастах планирования. Нам говорили, говорят и еще будут говорить, что якобинцы Робеспьера, фашисты Муссолини, нацисты Гитлера или коммунисты Сталина совершали свои убийства и свои зверства во имя: а) свободы, равенства и братства, б) вечного Рима, в) высшей расы и г) мировой пролетарской революции и, что во всех четырех случаях действовала “идея”, разная во всех четырех случаях, но приблизительно одинаково кровавая во всех четырех. Я лично видел “энтузиастов” двух великих революций. Могу утверждать категорически: нацистам было так же наплевать на высшую расу, как коммунистам на высший класс. То, что делали коммунисты в Соловках или на Лубянке, или нацисты в Дахау или в Бельзене — было жутью: казни, пытки, предельное издевательство над человеческой жизнью и человеческим достоинством. Можно было бы говорить об “энтузиазме” 1917 года, но с тех пор прошло тридцать лет. Энтузиазм, если он и был, давно успел выветриться: как ни как тридцать лет террора, голода, срыва планов и взаимоистребления. В этом взаимоистреблении погибли последние остатки когда-то ленинской партии — если эти остатки и были еще энтузиастами. Неужели, находясь в здравом уме и твердой памяти — можно предположить, что сегодняшние зверства майоров и полковников НКВД объясняются их фанатической приверженностью к диалектическому материализму в его сталинской интерпретации? И никак не объясняются личным страхом этих майоров и полковников перед потерей их чинов и нашивок, службы и власти — а может быть, свободы и жизни? И что их “классовая солидарность” не есть только солидарность банды, захватившей власть и с ужасом думающей о ее возможном конце?

Этих полковников — а я их знаю лично, я вовсе не хочу рисовать в виде исчадий коммунистического ада. Были ли лучше английские лорды в Ирландии? Или южные плантаторы в САСШ? Сантафедисты — в Италии, инквизиция в Испании и, наконец, дворянство в России? Во всех этих случаях дело шло о слое, насильственно захватившем власть и не стесняющемся ничем. Русское дворянство в начале 18-го века захватило власть примерно таким же способом, как в начале двадцатого захватили коммунисты: путем ряда цареубийств. С начала 18-го века до освобождения крестьян при Александре Втором в середине 19-го оно зверствовало точно так же, как зверствуют коммунисты сейчас. Те же пытки, истязания, бессудные казни, право на жизнь и на смерть над многомиллионной массой крестьянства. То же экономическое разорение страны, и тот же страх пред историческим и личным возмездием. Современный коммунист стоит, вероятно, на самой низкой ступеньке современной европейской культуры. Английский лорд в Ирландии и русский помещик на Волге, вероятно, на самой высокой. Они дали Байрона и Пушкина. И Байрон и Пушкин очень сочувствовали “освобождению Греции”, но оба были совершенно равнодушны к такому же освобождению русского или ирландского крестьянина. Громкоговоритель мировой совести — граф Лев Толстой — всю свою жизнь “боролся против насилия”, но против насилия крепостного права и его пережитков он не написал ни одной строчки. Так это — Байрон, Пушкин и Толстой. Чего же вы хотите от майоров и полковников тайной полиции и синедриона мудрецов? Лев Толстой проповедовал раздел земли и непротивление злу. А когда его собственные крестьяне попытались делить его землю — он нанял вооруженную стражу из кавказских дикарей. Это было “идеологически непоследовательно” — почему товарищ Сталин должен быть более последователен, чем граф Толстой? Ведь, вот, вела же Англия войну из-за интересов торговцев опиумом — почему не предположить войны в интересах торговцев наркотиками плана?

План есть современная форма организации рабстваМистер Герберт Уэлльс начал свою социалистическую карьеру с проповеди всяческого планирования. В книге, выпущенной в 1933 году, “Образы грядущих вещей” (“The Things to come”), он нарисовал оптимистическую картину мировой “тирании”, которая после нескольких десятилетий насилий, хаоса и крови приведет человечество на некую высшую ступень. В течение этих десятилетий “Мировое Государство”, с помощью шпионажа, провокации и террора, подавления религии, истребления священников и прочего в том же плановом роде, подавит всякую оппозицию и после этих десятилетий, так около 2000 года обеспечит человечеству вечный мир и никогда еще не достигнутый уровень материального благосостояния. Но это будет только в 2000 году. На нашу с вами судьбу, следовательно, выпадают только десятилетия “шпионажа, провокации и террора”. Но потом — потом все будет очень хорошо.

До 2000 года Уэлльс не дожил. Судьба уберегла его и от десятилетий “шпионажа, провокации и террора”. Но кое-что из этих славных десятилетий уже начало проступать сквозь туманы всяческой фразеологии — в том числе и уэлльсовской. Накануне своей смерти он выпустил нечто вроде своего завещания человечеству: “Конец всего, что мы называем жизнью, близок и неотвратим... Это — конец!”

Итак, ни планы, ни плановая тирания не помогают: конец. Как и в случае со Львом Толстым. Мы могли бы сказать, что оба эти художника слова принесли своим народам и человечеству вообще огромный вред. И что они весьма основательно заработали на торговле своим непротивленческим или своим плановым опиумом. В искренность Толстого я не верю ни на копейку. Относительно Уэлльса у меня данных нет. Но его предсмертное пророчество звучит искренне: в самом деле, если все то, за что Уэлльс боролся всю свою жизнь, приводит только к “тирании”, а “тирания” только к концу “всего, что мы называем жизнью”, то немудрено впасть в антиплановый пессимизм. В особенности, если оптимистические гонорары на краю могилы никакого интереса уже не представляют. Значит: конец. Десятилетия шпионажа и крови — и потом крышка. Лично я более оптимистичен: наши внуки так же беспланово будут влюбляться, работать, писать или пахать, как делали это и мы — в наши молодые годы — до рождения планов любви и овцеводства.

Все-таки мы, русские, пережили больше, чем кто бы то ни было другой в этом мире. И исторически и лично. Все-таки, было лет сорок — от падения Наполеона до Крымской войны, — когда Священный Союз, то есть Александр Первый и Николай Первый, были фактическими диктаторами Европы, что по тем временам приблизительно равнялось “мировой тирании”. Оглядываясь на свежий пример Лиги Наций или еще более свежий пример УНО, мы с некоторой долей мечтательной грусти можем констатировать, что диктатура русских царей все-таки была лучше. Она ни в какие внутренние дела не вмешивалась — хотя гражданская война в Швейцарии была прекращена по приказу из Санкт-Петербурга. Никаких войн вести не позволяла, хотя революция в Венгрии и была подавлена русской армией, за что австрийское правительство и “удивило мир своей неблагодарностью” — выступило в Крымской войне на стороне союзников. Никакой “реакционной политики” эти цари не вели. Во Франции они отстаивали “конституцию” при реконструированных Бурбонах. В Польше и в Прибалтике они освободили крепостно крестьянство, готовили освобождение своего собственного, но с русским дворянством справиться было труднее, чем со швейцарским “Бундом”, с венгерскими повстанцами, польской шляхтой или балтийскими баронами.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: