Отражения приличного вида мужчины




Итак, анархический гражданин Яковлев исчез. По всей вероятности в Соловки или в какое-нибудь иное соответствующее место. Его предприятие перешло к приличного вида мужчине. Гражданин Яковлев был одним из миллионов тридцати частных хозяев России: крестьян, лавочников, рыбаков, торговцев, ремесленников, предпринимателей и прочих. Подавляющая часть этих хозяев стала государственными рабочими — как все крестьяне и ремесленники. Часть исчезла куда-то в Соловки. Какая-то часть ухитрилась превратиться в приличного вида мужчин. Приличного вида мужчины, как общее правило и как масса, выныривали откуда-то из задворков партии, из “социалистической безработицы” (период НЭП-а был периодом острой безработицы служащих и партийцев), из забытых людьми и товарами трущоб всяких ТПО, во время НЭП-а пребывавших в состоянии торгового анабиоза. И одновременно с этим — около двухсот миллионов потребителей автоматически превратились в двести миллионов просителей.

В мире свободной конкуренции, — высшим, безаппеляционным, самодержавным законодателем был я, Иван Лукьянович Солоневич, Его Величество Потребитель Всероссийский. Это от моей державной воли, вкуса или прихоти зависели и торговцы, и банкиры, и рыбаки. Вот возлюбил я, Иван Солоневич, беломорскую селедку — и на Поморье возникают промысла. Вот разлюбил я ту же селедку — и на Поморье закрываются промысла. Я диктовал свои неписанные законы и Яковлевым и Ротшильдам и мог купить селедку у Яковлева и акцию у Ротшильда — но мог и не купить. И Яковлев стал Яковлевым и Ротшильд — Ротшильдом, вовсе не потому, что у обоих оказались акульи зубы эксплуататоров рабочего класса, а просто, автоматически просто потому, что Яковлев так же разумно и добросовестно торговал селедкой, как Ротшильд акциями. Если бы акции Ротшильда оказались бы какой-то гнилью, как картошка приличного вида мужчины — Ротшильд вылетел бы в трубу. Приличного вида мужчина вылететь в трубу не может никак: за его спиной стоит великое общество страхования бюрократизма — всесоюзная коммунистическая партия. Ему, приличного вида мужчине, совершенно наплевать — и на качество картошки, и на мое пищеварение, и тем более на мои вкусы. Он застрахован вполне. Или по крайней мере думает, что застрахован вполне.

Приличного вида мужчина имеет два отражения: одно — в декламациях, и другое — в его повседневности. Декламация говорит: об идее и энтузиазме. Или — с несколько другой стороны — о догматизме и фанатизме. Нужно твердить, твердить и твердить: ничего этого нет. Ни идеи, ни энтузиазма, ни догматизма или фанатизма. Есть профессиональные интересы слоя, касты или банды, назовите, как хотите, паразитирующей на убийственном хозяйственном строе. Строй — истинно убийственный. Какое дело до этого приличного вида мужчине. Крепостной строй был тоже истинно убийственный: какое дело до этого было владельцам дворянских гнезд и крепостных душ? В дворянских гнездах была своя декламация — о “величии России” — в коммунистических ячейках есть своя — о величии революции и СССР, как носителе революции. Крепостное рабство вело к упадку великую страну — социалистическое рабство ведет к тому же. Приличного вида мужчины — типа Льва Толстого и его героев — были озабочены этим так же мало, как приличного вида мужчина из ТПО и его сотоварищи. Но: ни идеи, ни энтузиазма, ни догматизма, ни фанатизма не было ни в дворянских гнездах, ни в коммунистических ячейках. И там и там был грабеж — и больше ничего. И было туманное предчуствие конца этого грабежа. Именно от этого идет общая для гнезд и для ячеек ненависть. Может быть, поэтому именно самая аристократическая часть русской эмиграции сейчас помышляет советским патриотизмом, а самая “рабоче-крестьянская” предпочитает самоубийство возвращению в патриотические объятия советов?

Революционные процессы отражаются в декламации и в философии. Повседневный быт революции проходит вне внимания и декламации и философии. Но именно он определяет все. В тридцати миллионах хозяйственных ячеек страны развивается приблизительно одна и та же профессия: замены капиталиста, предпринимателя, представителя анархической частной инициативы — мужчинами приличного вида, а иногда и вовсе неприличного вида.

Итак, капиталист Яковлев сломан и выброшен за борт жизни. В свое время он покупал селедку, перевозил селедку, хранил селедку и продавал селедку. Он богател или разорялся — но это касалось только его самого. Если он воровал — то только у самого себя. Если он пропивал — то только свои собственные деньги. Если он не умел торговать — то он платил своими собственными убытками. Сейчас он исчез. На его место появился приличного вида мужчина. И появились совершенно новые линии хозяйственного развития страны.

В среднем следует предположить, что приличного вида мужчины — люди, как люди, не хуже и не лучше других — на практике они все-таки хуже. И что, управляя НЕ своим собственным имуществом — они должны как-то контролироваться. Нужно иметь в виду: советский кооператив НЕ есть кооператив. Нормальная кооперация есть результат сложения некоей суммы частных собственников — совершенно так же, как и любая акционерная компания: где-то в конечном счете сидит частный собственник пая или акции. Советская кооперация есть государственное предприятие, регулируемое общегосударственным планом и поэтому подчиненное общегосударственной бюрократии. Потому, на другой же день после исчезновения Яковлева, а может быть и в тот же день, на всемирно-исторической сцене появляются такие, до сего времени не отмеченные мировой философией термины, как усушка, утруска, утечка и прочие синонимы воровства. Никогда в моей социалистической жизни — и в России и в Германии — мне не удавалось купить фунт сухого сахара. Он принимается магазином в сухом виде. В магазине он таинственно набухает водой, и эта вода продается покупателю по цене сахара. Разницу менее таинственным образом потребляют мужчины приличного вида — конечно, за МОЙ счет. Техника государственной торговли выработала неисчислимое количество методов планового и внепланового воровства. Если предоставить этому воровству полную свободу рук, то все будет разворовано в течение нескольких недель, а, может быть, и дней. Нужен контроль. По всему этому, над тем местом, где раньше беспланово и бесконтрольно хозяйничал мой Яковлев, вырастает массивная пирамида:

а) бюрократия планирующая,

б) бюрократия заведующая,

в) бюрократия контролирующая,

г) бюрократия судящая и

д) бюрократия расстреливающая.

Появилась также необходимость всю эту бюрократию как-то кормить. Техника кормления этой бюрократии — как и всякой бюрократии в мире — распадается на две части: официальную и неофициальную. Официальная выражается в “ставке”, неофициальная — во всех видах утечки, усушки, утруски, взятки, смазки, блата и прочих трудно переводимых синонимов воровства. Фактически потери национального хозяйства никак не ограничиваются теми деньгами и товарами, которые разворованы бюрократией — самые страшные потери — это бюрократические тормоза, навьюченные на всякую человеческую деятельность в стране.

Моя Салтыковка была маленьким подмосковным пригородом. Ее кооператив — ТПО — был, так сказать, микроскопом всего социалистического хозяйства. Это была одна из миллионов тридцати клеточек великого социалистического организма. То, что происходило в ней — происходило и в остальных тридцати миллионах. Что же происходило в ТПО и что не могло не происходить? Имейте в виду: не могло не происходить. Мне в нашу эпоху министерств пропаганды и вранья, было бы наивно рассчитывать на доверие читателя к фактической стороне моего повествования. Но, может быть, у читателя окажется доверие к своему собственному здравому смыслу. А также и к своему жизненному опыту.

Салтыковка была микроскопом СССР. Каплей, в которой отражалось все величие Союза Социалистических Республик. Или — несколько иначе — тем “Изолированным Государством”, на гипотетическом примере которого немецкий гелертер Тюнен пытался анализировать законы земельной ренты. В Салтыковке была своя партийная организация — мировая революция интересовала ее мало — здесь масштабы сводились к выпивке и закуске. Был свой отдел НКВД. Был свой отдел Госплана. Была комсомольская ячейка — словом, было все то, что полагается. Я не подсчитал того процента, который в Салтыковке занимала бюрократическая часть ее населения — но, я полагаю, он никак не был меньше, чем в оккупационных зонах Германии. И всякая дробь этого процента хотела и выпить и закусить. Выпивка же и закуска находились под хранительным попечением приличного вида мужчины.

Каждая человеческая группа, раз съорганизовавшись, склонна к некоей обособленности. Если никаких социальных и прочих оснований для этой обособленности нет, изобретаются совершенно случайные — вот вроде немецких студенческих корпораций. Совершенно естественно, что группа людей, проживавших в Салтыковке и объединенных партией, бюрократизмом, привилегированностью и прочим — рассматривала себя, как некий правящий слой четырех-пяти тысяч рядовых салтыковских обывателей. В числе этой правящей элиты был и приличного вида мужчина.

Приличного вида мужчина оказался распорядителем предприятия, которое не он создал, и в котором он или понимал мало, или не понимал вовсе ничего. Ибо — если бы он понимал, скажем, столько же, сколько понимал мой покойный Иван Яковлев, то он и был бы: предпринимателем, а не бюрократом. Купцом, а не чиновником. Акулой капитализма, а не сардинкой партии. Было бы слишком наивно предполагать, что в эпоху НЭП-а приличного вида мужчина продавал подковы, скэтинги и прочее — только потому, что он уже тогда предвидел судьбу Яковлева или что у него было некое идейное отвращение к частнособственническим методам эксплуатации селедки. Может быть, такие идейные мужчины где-то и были. Но в общей массе их в расчет принимать никак нельзя. Мой кооператор не понимал ничего. Однако, если бы он и понимал — то это никак не меняло бы дела. В области спорта я могу считать себя понимающим человеком. И это не помогало никак. Таким образом некомпетентность приличного вида мужчины является только осложняющим, но никак не решающим фактором общего развития.

Для того, чтобы не быть обвиненным в ненаучности, я буду исходить из лучшего случая, — из предположения, что приличного вида мужчина есть мужчина компетентный и добросовестный. Я имею некоторое основание утверждать, что в моей спортивной области я был и компетентен и добросовестен. Однако, на практике, оба эти качества оказываются только отрицательными. Если бы я был некомпетентен, то директиву о формировании женских футбольных команд я стал бы проводить в жизнь, просто не зная, какие именно последствия для женского организма будет иметь этот вид спорта. Если бы я был компетентен, но недобросовестен, я бы на эти последствия наплевал. Если бы приличного вида заведующий кооперативом был бы компетентным человеком — то он не мог бы не войти в целый ряд коллизий с окружающим его миром партийно-торговой бюрократии, ибо этот мир по необходимости формировался из людей, кроме партии не знавших ровным счетом ничего — иначе они и раньше были бы профессиональными торговцами, а не профессиональными революционерами. Если он, зав, был бы человеком добросовестным, то, находясь в окружении привилегированного слоя, касты или банды, он на своем месте не мог бы удержаться ни одной недели. Кроме того, сочетание компетентности и добросовестности будет более или менее автоматически вызывать в человеке некие позывы к проявлению личной инициативы. Личная инициатива — также более или менее автоматически, вызовет ряд коллизий с планом, с директивами партии, с ее классовой политикой, с методами действия тайной полиции, с запрещением, например, снабжать хлебом детей, родители которых были лишены избирательных прав (“лишенцы” — по советской терминологии). Или, иначе: сочетание профессиональной компетентности с моральной добросовестностью и с полным и безоговорочным признанием всех директив партии, если и встречаются в этом мире, то только в виде исключения. На исключениях никакой работающей системы строить нельзя.

Я хочу еще раз отделаться от всяких обвинений в каком бы то ни было догматизме. И в каких бы то ни было философских предпосылках. Нет никакого сомнения в том, что в целом ряде случаев хозяйственные предприятия, основанные на коллективистских принципах, работали, по крайней мере, не хуже всяких других. Монастырские имения католических и православных монахов были в свое время носителями и сельско-хозяйственной и прочей культуры. Огромные латифундии католической церкви в целом ряде стран и сейчас, по-видимому, работают совсем не плохо. Очень не плохо работает мировой почтовый союз. Кажется, совсем не плохо работали русские и германские государственные железные дороги — по-видимому, при каких-то, мне неизвестных, условиях общественные предприятия проявляют по меньшей мере достаточную степень жизнеспособности. С другой стороны, еще более бесспорен тот факт, что все попытки создать человеческие общежития, построенные на коллективистических началах, провалились самым скандальным образом — начиная от платоновских коммун и кончая толстовскими — ниже я перечисляю эти попытки. Та отрасль современной схоластики, которую мы именуем политической экономией и прочими производными, до сих пор не постаралась установить те условия, при которых имения братьев бенедиктинцев процветали и при которых фаланстеры товарищей фурьеристов проваливались. Вероятно, условий этих очень много. Одно из них, вероятно, сводится к тому, что в монастыри шел какой-то отбор, в фаланстеры шли какие-то отбросы. Но, может быть, не следует идеализировать и братьев бенедиктинцев: они в свое время были освобождены от всяких налогов. Может быть не следует переоценивать и казенных дорог в России: частные все-таки давали большую прибыль. Повторяю: мы этого не знаем. Нас этому не учили. Этим наука не поинтересовалась.

Я склонен утверждать, что в российскую коммунистическую партию шли почти исключительно отбросы. В германскую национал-социалистическую — шли, главным образом, отбросы, но уже не исключительно. Моральный состав германской партии был несомненно выше русской. Может быть отчасти именно поэтому внутрипартийная немецкая резня не приняла таких ужасающих размеров, как русская, и хозяйственные последствия нацизма в Германии не имели такого катастрофического характера, как в России. В России социалистическое хозяйствование оказалось сплошной катастрофой.

Приличного вида мужчина случайно мог оказаться человеком компетентным и добросовестным. Однако, совершенно очевидно, что если в стране происходит насильственная замена тридцати миллионов частных предпринимателей десятком миллионов приличного вида мужчин, то такого количества компетентных и добросовестных людей не может выделить никакая бюрократия мира. И, с другой стороны, никакой бюрократический аппарат не может быть построен на доверии к компетентности и добросовестности его сочленов. Аппарат должен быть построен на контроле. Если дело идет о почтовых марках, которые не подвергаются ни усушке, ни утечке, ни порче, ни колебаниям в цене, ни влияниям общественной моды или личных вкусов, — этот аппарат работает. Если дело идет о селедке — аппарат просто перестает работать. Селедка обрастает контролем. Одновременно с селедкой, таким же контролем обрастает и каждый сноп. Становится меньше и селедки и хлеба. Становится больше соблазна украсть. Приказчик каждого гастрономического магазина считал себя вправе съесть хозяйскую селедку — и Иван Яковлев признавал за ним это право: это был быт. Приличного вида мужчина — в особенности, когда селедок стало мало, — тоже ими не брезговал. Но если он имел право на селедку, то почему не имел такого же права и другой — уже контрольного вида мужчина? И — если селедок оказывалось мало и они становились предметом “распределения”, то совершенно естественно, что преимущественное право на это распределение получал, скажем, секретарь салтыковской партийной ячейки. Но в Салтыковке, как я уже говорил, существовала целая коллекция местного начальства — “партийная головка” по советской терминологии. Приличного вида мужчина зависел не только от своего вышестоящего партийного и кооперативного начальства, но также и от местной партийной головки. И если к нему приходил — или ему присылал записку начальник местной милиции, жаждавший и выпивки и закуски, то приличного вида мужчина не мог отказать. Конечно, у него были все юридические основания для отказа. Но не одними юридическими основаниями жив будет человек, социалистический в особенности. План вызывает террор. Террор вызывает бесправие. Зав коопом в сущности имел так же мало прав, как имел их и я. Любой соседствующий бюрократ мог его или съесть или посадить или просто подвести. Акт об антисанитарии. Донос о партийном уклоне. Жалоба на нарушение классовой линии в раздаче селедок. Арест (“до выяснения”) по обвинению в саботаже и вредительстве. Заметка в местной газете о посещении церкви или непосещении комсомольских собраний. Ну, и так далее...

В каждой общественной группе происходят некоторые деяния, которые обозначаются несколько неопределенным термином “интрига”. Для советского быта этого термина оказалось недостаточным. Был выработан ряд синонимов: склока, буза, гнойник, кружковщина, — их все равно ни на какой язык перевести нельзя. Все эти варианты интриги опутывают приличного вида мужчину с головы до ног — как они опутывали и меня. Но я, ни при каком усилии воли, не мог украсть футбольной площадки — да никакому бюрократу она и не была нужна. У приличного вида мужчины лежат селедки, их можно украсть и они всем нужны. Так что приличного вида мужчина — хочет ли он этого или не хочет, вынужден вступать в какие-то сделки с совестью, селедкой и секретарем партийной ячейки. И — в обратном направлении — секретарь партийной ячейки был вынужден вступать в сделки с селедкой, приличного вида мужчиной и даже с совестью в тех редких случаях, когда она существовала. Или, проще, бюрократический контроль над бюрократическим аппаратом повторял всемирно историческую попытку барона Мюнхаузена: вытащить самого себя из болота, — в данном случае — бюрократического. Да еще и с лошадью — в данном случае “трудящейся массой”. Барону Мюнхаузену, если верить его словам — это удалось. Советская власть даже и не врала об удаче.

Во всяком случае — каждая национализированная и социализированная селедка и сосиска, фунт хлеба и пара брюк — стали обрастать и контролем и воровством. Чем больше было воровства, тем сильнее должен быть контрольный аппарат. Но чем крупнее контрольный аппарат, тем больше воровства — контролеры тоже любят селедку. Тогда — с некоторым опозданием — советская социалистическая власть вспоминает обо мне, трудящемся, потребителе, пролетарие, массе и прочем. И власть говорит мне: “Вот видите, товарищ Солоневич, государство у нас рабоче-крестьянское, НО с бюрократическим извержением — это формулировка В. Ленина. — Идите княжить и владеть контролем. Контролируйте бюрократов, волокитчиков, загибщиков, головотяпов, аллилуйщиков, очковтирателей, — список этих синонимов можно бы продлить еще строчки на две-три. — Идите и контролируйте”.

Я — не иду. И никто из приличных людей не идет. Во-первых, потому, что ни я, ни врач, ни сапожник, ни монтер решительно ничего в этом не понимаем. Во-вторых, потому, что у нас есть и свои собственные и профессии и дела. В-третьих, потому, что будучи средне толковыми людьми, мы понимаем совершенно ясно: ничего путного выйти не может.

Я вернусь к моей собственной бюрократической деятельности. Итак: я руководитель спорта при центральном совете профсоюзов. Я — один из винтов бюрократической машины, которая решительно никому вообще не нужна. Из всего того, что я делаю, процентов девяносто пять не имеет абсолютно никакого смысла. Остальные пять процентов — при нормальном положении вещей — спортсмены организовали бы и безо всякой помощи с моей стороны. А также и без того “плана”, который я призван составлять, предписывать и проверять. Моя спортивная служба ввиду всего этого была почти на все сто процентов чепухой. Она никому не была нужна. Если я все-таки кое-что сделал — то только во внеслужебном порядке: вот писал книги о том, как нужно подымать гири или заниматься гимнастикой. Но все-таки мое бюрократическое существование не было безразличным. Я не мог помочь ничему. Но я очень многое мог испортить.

Мои планы никому не были нужны — как планы Гос-Рыб-Треста не были нужны никакому Яковлеву. Но уже приличного вида мужчина ничего не имел права сделать без плана, иначе, что же остается от самого принципа планирования? Любой лыжный кружок страны мог достать лыжи и ходить на них — решительно без всяких плановых указаний с моей стороны — но он на это не имел права, ибо, опять-таки — какой же иначе план? Я был тормозящим фактором в развитии русского спорта, как и Госплан — в развитии русского хозяйства. Но я, по крайней мере, старался не быть тормозом. Мой спорт подвергается такому же контролю, как и кооперативная селедка.

Нормальный бюрократический аппарат контроля состоит из: планирующих и контролирующих органов данного ведомства, из партии, рабоче-крестьянской инспекции, милиции и, как ультима рацио регс — из ОГПУ-НКВД. Есть еще и кое-какие промежуточные звенья. Все это оказывается недостаточным. Власть обращается к трудящимся: “Спасайте, кто в Маркса верует!”. — Власть организует из трудящихся дополнительный контроль — “общественный контроль”, — как он называется в СССР. Само собою разумеется, что и этот “общественный контроль” подчинен и партии и плану — иначе какая же диктатура и партии и плана? Гениальность всего этого торможения заключается в идее, чтобы я контролировал всех и все контролировали меня. Или, иначе, чтобы я шпионил за всеми и все шпионили за мной.

Итак: я составил свои планы и “директивы”. Обливаясь потом, я протащил их через все нормальные бюрократические инстанции. Я должен “спустить их в низовку” и низовые спортивные организации получат право планово кататься на лыжах. В это время ко мне приходят комиссии общественного контроля — “легкая кавалерия”, как их называют в СССР. Их много, а я один. У них есть время, у меня его нет. Их время, потраченное на контроль, естественно, оплачивается, как рабочее время и комиссиям приятнее контролировать спорт, чем стоять за станком. Но еще приятнее, конечно, контролировать селедку. Они копаются в моих планах и директивах и делают разные совершенно идиотские замечания — все не совершенно идиотские уже были сделаны в нормально бюрократических контрольных инстанциях. Я НЕ МОГУ работать, лыжники не имеют права кататься на лыжах, комиссии приходят одна за другой — и не единой из них я не имею права спустить с лестницы или выбросить в окно.

Но — я заведую спортом. Я ничего не могу украсть и мне нечем дать самой завалящей взятки. Поэтому в моем случае все это кончается более или менее мирно. Контрольная биография селедки кончается гораздо более трагически...

Во всяком обществе имеется некоторый процент беспокойных людей, которые любят соваться не в свое дело — главным образом потому, что в мире нет никакого дела, которое они могли бы назвать своим. Художественное обобщение такого типа вы можете видеть в любом цирке. Это именно он старается помогать всем, всем мешает, всем лезет под ноги, получает по морде и удаляется за кулисы. Именно из этой общественной прослойки вербуется всякого рода общественный контроль.

Обнаружив воровство в предприятии приличного вида мужчины, общественный контроль обращается в милицию. Милиция составляет протокол. Неохотно, но все-таки составляет. Особенной охоты ей взять неоткуда. Во-первых, потому, что приличного вида мужчина, как правило, состоит членом правящей партии. Во-вторых, потому, что с ним у милиции установились более или менее дружественные отношения. В-третьих, потому, что милиция, составляя часть правящего слоя в стране, и правящей группы в Салтыковке, никак не лишена известной групповой или кастовой солидарности. В-четвертых, потому, что подвергшаяся злоупотреблению селедка была съедена при соучастии той же милиции. Или, если и не данная селедка, то ее ближайшая родственница. Кроме того, милиция, не без некоторого основания будет предполагать, что наш общественный контроль сегодня сунул свой непрошенный нос в кооперативные дела, а завтра, может быть, сунет и в милицейские.

Но протокол все-таки составлен. Начинается следствие и начинаются первые контрольные разочарования.

Протокол передается в прокуратуру. Прокуратура вызывает контролера. Прокуратура передает дело в суд — контролер вызывается в суд в качестве свидетеля. Не всегда, но очень часто, одновременно с прокуратурой и судом, делом занимается и НКВД: нет ли в кооперативе, кроме уже раскрытых злоупотреблений еще и не раскрытых. Вызовы в прокуратуру и в суд, как общее правило, не влекут за собою решительно никаких неприятностей. Потеря времени оплачивается органами социального страхования, и при некоторой административной ловкости таким способом можно увиливать от работы целыми неделями. Но когда вас вызывают в НКВД, то ни вы, ни ваша семья никогда не знает, в чем тут дело, чем оно пахнет и вернетесь ли вы домой, или не вернетесь. В подавляющем большинстве случаев наш контролер возвращается домой вполне благополучно.

Потом наступает суд. Подсудимый приличного вида мужчина и его защитник, естественно, будут стараться всячески опорочить каждого свидетеля обвинения, каким в данном случае является наш контролер. Методы опорачивания, как и во всяком суде, могут быть весьма разнообразны. В советском суде самое простое — это подрыв политической благонадежности свидетеля. Всегда может быть поставлен вопрос: не заключается ли в деятельности контролера-свидетеля не столько желание проявить свою пролетарскую бдительность, сколько желание подорвать авторитет власти, партии и социализма вообще?

... В годы “Новой Экономической Политики”, в Москве издавался сатирический журнал “Чудак”. Это был партийный журнал. Его редактировал Мих. Кольцов, соредактор “Правды”, член партии и вообще самый крупный — (тогда!) — журналист Советского Союза. Последняя страница одного из номеров “Чудака” была посвящена фотографическому отчету о таком происшествии.

У некоего ленинградского жителя, товарища Иванова, комиссариат социального обеспечения незаконно отобрал всю его мебель. Товарищ Иванов обратился к товарищу Сидорову, комиссару этого комиссариата: помещена фотография товарища Сидорова. Товарищ Сидоров товарищу Иванову отказал наотрез. Товарищ Иванов обратился к районному партийному комиссару — товарищу Петрову (помещена фотография товарища Петрова!). Товарищ Петров сказал, что все это, собственно, касается прокуратуры и ему, товарищу Иванову, следует обратиться к прокурору товарищу Павлову (помещена фотография товарища Павлова!). Таким способом товарищ Иванов обошел одиннадцать комиссаров. Предпоследний сказал, что нужно обратиться к самой высшей партийной инстанции Ленинграда — к секретарю ленинградского комитета партии. Товарищ Иванов направился к этому секретарю. Но пока он обходил всех указанных и фотографически отмеченных товарищей — товарищ Сидоров — бывший комиссар социального обеспечения, успел стать секретарем ленинградского комитета партии. Круг был замкнут. “Чудак” был закрыт. Несколько позже его редактор Мих. Кольцов исчез неизвестно куда.

Мих. Кольцов был старым партийным пройдохой. Но споткнулся и он. Какие шансы не споткнуться имеются на вооружении среднего активиста?

Защитник приличного вида мужчины будет исследовать политическое прошлое свидетеля. В подавляющем большинстве случаев оно совершенно безупречно: на контролерские подвиги могут идти только заведомые идиоты. Но защита также поинтересуется и настоящим свидетеля: не занимается ли и он сам операциями по покупке черного хлеба на черном рынке? И не заключается ли в его гражданском подвиге элемента склоки, бузы и прочих советских синонимов понятия “интрига”? И не является ли выступление свидетеля “вылазкой классового врага”? При не вполне удачных ответах на все эти вопросы можно пересесть со скамьи свидетелей на скамью подсудимых. Но это, повторяю, случается сравнительно редко.

Дальше, однако, происходят вещи, которые не могут не произойти. Итак: наш приличного вида мужчина получил свое законное возмездие за воровство, растрату, бесхозяйственность, головотяпство, саботаж, срыв плана, кумовство и прочее в этом роде. Он попадает в тюрьму. Наш контролер остается в той же Салтыковке. В ней же остаются и все остальные партийные и беспартийные друзья, товарищи и собутыльники приличного вида мужчины. Каждый из них по мере своей возможности постарается запомнить физиономию контролера: вчера он подвел заведующего кооперативом, сегодня он может подвести другого сочлена правящей “головки”. В видах самой элементарной самозащиты — контролера нужно заблаговременно съесть.

Методы социалистического съедения так же разнообразны, как социалистические синонимы понятия воровства и интриги. Среди них есть совершенно простые и действующие без всякого промаха. Например:

в Салтыковке имеется электростанция. В эпоху капиталистической анархии она где-то там закупала дрова и снабжала нас всех током. Потом дрова были включены в план. Станция перестала работать — как и другие соответствующие станции. Спрос на керосин возрос — но и керосина стало меньше, как и других соответственных спланированных жизненных благ. В Салтыковку керосин по плану не попадал. В Москве его хотя и с трудом, но можно было купить. Провоз керосина по железной дороге запрещался по двум соображениям: борьба с черной торговлей и пожарная опасность. Но, разумеется, вся Салтыковка покупала керосин в Москве: не сидеть же в потемках? Покупал его и наш контролер. Так что милиции было совершенно достаточно порыться в портфеле нашего контролера — и отправить его туда же, куда его усилиями был только что отправлен приличного вида мужчина.

Для того, чтобы взвалить себе на плечи все эти бремена и опасности нужна или святость души или несколько эмбриональное состояние мозгов. В первые годы существования Союза Социалистических Республик Дон-Кихоты еще водились. Потом они вымерли. И естественной и, еще больше, неестественной смертью. Остался беспокойный и совершенно бестолковый элемент, одержимый неким общественным зудом и кое-какими надеждами на начало кое-какой административной карьеры. Этот элемент гибнет, как мухи на липкой бумаге, но это не останавливает других мушиных полчищ: вот, ведь, видят же, что их ближайшие подруги и родственницы увязли насмерть. И все-таки жужжат и липнут к любому бюрократу или ворующему — или, что случается реже, не ворующему. На партийно активистском кладбище липкой бумаги уже погибли такие экземпляры, как Троцкий и Кольцов, Бухарин и Ягода — десятки и сотни тысяч и миллионы новых аспирантов на тот свет так и льнут к соблазнительной поверхности революционно-административной деятельности. Муравьиное общество, говорят, устроено лучше человеческого. Не знаю, я там не жил. Но умственные способности некоторых групп человечества никак не выше мушиных.

В этом, как и во всякой революции, есть своя самоубийственная сторона: люди гибнут сами. Но, еще живя и еще жужжа, они не дают жить никому другому. Они придают всему общественному строю характер какого-то мелкого, назойливого, повседневного беспокойства. В данном строе есть и свои трагические стороны. Но есть и свои надоедливые.

Общественный контроль относится именно к ним. Но он не помогает, и он не может помочь. Нельзя поднять за косу самого себя. Нельзя бороться с бюрократией путем ее дальнейшего размножения. Нельзя рассчитывать на то, что подонок, пришедший править и жрать, даст другому подонку возможность вырвать из своего рта и власть и жратву.

Гибель селедки

Так были подавлены и потребитель, и посредник. Научный социализм последнего столетия, начиная, примерно, с Маркса, воздвиг свои алтари богу Производства. Производство стало самоцелью, в особенности, военное производство. Его терминология теряет хозяйственный характер и приобретает воинственно-героический, и на русском и на немецком языках. Штурмы перемежаются с прорывами, и кампании ведут к победам. Появляются “герои труда” и “дезертиры трудового фронта”. Ударники награждаются боевыми орденами и ударные отряды — боевыми знаменами. Соответственно подвергаются расстрелу шпионы, диверсанты и вредители трудовых тылов. Производство — это героика. Потребление — это мещанство. Потребление — это только неизбежная уступка человеческой слабости, только, к сожалению, необходимый расход на “воспроизводство рабочей силы”. Обе законченные социалистические системы пытаются создать психологию бойца, которому безразлично, что он ест, во что он закутан, где он спит, бойца, который давно забыл, что у него есть дом, семья, жена, дети и который одержим только одним порывом: сложить свою героическую ударную голову на штурме твердыни тяжелого машиностроения. Это — психология войны. Войны — за мировую революцию в СССР и за мировую власть — в Германии.

Во всяком случае, и потребление и потребитель рассматриваются так, как средневековый аскетизм рассматривал брак: неприятное вмешательство природы в божественный план самооскопления. Теоретики геройствующего социализма упустили из вида то обстоятельство, что если в мире существует потребление без производства, то производство без потребления есть логический абсурд. Евангельские птицы небесные потребляют, но не производят. Канарейки социалистического рая производят, но потребляют только в меру “воспроизводства рабочей силы”, иногда даже и ниже этой меры. Производство, лишенное стимула личного потребления и накопления, личного интереса и личного инициативы, постепенно создает чрезвычайно странный хозяйственный быт, быт, очень путано и капризно разделенный на две части: легальную и нелегальную. Трудящийся легально трудится на заводе и легально получает паек, на который явственно жить нельзя. Но так как он все-таки хочет жить, то настоящая хозяйственная жизнь, искалеченная и нищая, влачит свое существование где-то в нелегальном подполье. Именно там, в мире хронической хозяйственной преступности, создаются потребительские хозяйственные блага, почти незримые для полиции и совершенно незримые для статистики. Есть легальное хозяйство власти — для ее дальнейшей борьбы за власть, и есть преступное хозяйство, кое-как покрывающее питекантропский жизненный уровень подневольных строителей невыразимо прекрасного будущего.

Я боюсь, что хозяйственный Унтервельт нынешних социалистических режимов не найдет решительно никакого отражения в трудах будущих социологов: он не оставит после себя ни статистики, ни цитат. Только в полицейских протоколах, в судебных приговорах, в мелкой уголовной хронике сегодняшних дней останутся кое-какие следы тех хозяйственных процессов, благодаря которым люди все-таки не окончательно помирали с голоду, и если и помирали, то все-таки не все. Сейчас в западных оккупационных зонах Германии, легальный паек временами падал до 600 калорий в день. 600 калорий это голодная смерть. Но люди все-таки с голоду не умирали. Комиссия английских парламентариев, обследовавшая летом 1947 года британскую оккупационную зону, сообщила, что по ее данным, только от пяти до десяти процентов населения питается только легальными калориями. Я склонен предполагать, что на легальных калориях не сидит даже и одного процента. Но я не буду спорить и против десяти. И не стану задавать вопроса: какой смысл сковывать бюрократическими кандалами все сельское хозяйство страны для того, чтобы кое-как выжать из него шестьдесят или восемьдесят калорий, которые все равно никому не нужны? И был ли хоть какой-то человеческий смысл в декрете, датированным летом 1945 года: вырубить все плодовые сады, чтобы да<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: