О пролетариях всех стран 9 глава




Наш исторический опыт очень велик. Соответственно разнообразен и личный опыт. Государственное планирование я, например, переживал два раза: первый раз — в эпоху так называемого военного коммунизма, примерно с 1919 до 1925 года, потом в эпоху коллективизации деревни — с 1925 года — до — до сегодняшнего дня. Часть этой последней эпохи наблюдал лично — до 1934 года, остальную — по всякого рода свидетельским показаниям.

План эпохи военного коммунизма был просто кретинизмом. Потом ему стали подыскивать “социологические обоснования” — к этим обоснованиям я вернусь позже. Но, какие бы основания ни были, — в два года страна была доведена до голода, людоедства, восстаний и черт знает чего. Ленин дал “новую экономическую политику”, означавшую частичный возврат к старым капиталистическим отношениям. Эту политику он сам назвал “передышкой”. Страна получила возможность не дышать, но все-таки “передохнуть”. Плановая ткань единого социалистического хозяйства стала разлезаться по ниткам. “Капиталистические отношения”, кое-как облегченные от груза “шпионажа и террора”, стали съедать социалистические отношения. Социализм автоматически стал тонуть. Двести миллионов людей, хотя и ограниченных в своем хозяйственном своеволии наличием партии и ГПУ, стали все-таки что-то и как-то строить. Страна разделилась на две неравные части: одна — пахала, сеяла и ела, другая — писала, планировала и голодала. Я наблюдал обе части.

Мои последние свободные советские годы — 1926-1933 — я провел в подмосковном пригороде Салтыковке, в 20-ти километрах от Москвы. Будущая наука об общественных отношениях (сейчас у нас ее нет) займется, вероятно, и тем, что я бы назвал микротомией социальной ткани. То-есть: оставит в покое декорации и декламации и начнет изучать процессы, совершающиеся в клетках социального организма. Салтыковка была небольшим сгущением таких клеток: тысячи три-четыре населения, сотен пять-шесть деревянных домиков, населенных рабочими, мелкими служащими, приказчиками, пенсионерами. У каждого домика — небольшой огород, сад и, конечно, баня: предмет искреннего изумления немцев в первую и вторую мировую войну. Они были убеждены, что русские не моются вообще. В самой Германии мыться вообще говоря — негде.

Многочисленные салтыковские бани играли и свою социальную роль. В Москве, как и во всех городах, частных бань не было. Общественные — были национализированы. В силу всяких плановых неувязок — топлива для них не было. Баня же в России — в старой России — была чем-то средним между национальной традицией и религиозным обрядом. Когда москвичи, в самом начале 17-го века, свергали царя Димитрия Самозванца, ему, в числе прочих нарушений неписанной тогдашней конституции, ставилось в вину: после обеда не спит и в баню не ходит. Столетием позднее, Петр Великий, пытаясь европеизировать Россию, обложил бани такими поборами, что не только беднота, но и средние москвичи оплатить этих поборов не могли. Их били кнутом на рыночных площадях, но своих бань они не предали. Так Петру и не удалось европеизировать Москву. Эту краткую историческую справку я привожу для того, чтобы сказать, какую именно степень коммерческой предприимчивости и чего-то еще пришлось проявить хозяину дома, в котором я жил, Александру Руденко, чтобы пустить и свою баньку в некий коммерческий оборот.

Свою мансарду в Салтыковке я нашел только после трехмесячных поисков. Все дома во всей стране были обобществлены. Планы как-то плохо предусмотрели дождливые осени, ржавеющие крыши, необходимость покраски и починки; над каждым домом возвышалось несколько бюрократически идеологических надстроек. Для починки крыши нужно было получить разрешение, не основании разрешения нужно было получить ордер, на основании ордера нужно было получить краску, получив краску, нужно было получить разрешение, ордер и прочее на рабочую силу, — словом, начинала течь крыша, под крышей начинали гнить стенки и людям жить было негде. Так что, на доступной исторической науке декоративно декламационной стороне социалистической жизни были Дворцы Советов и Отели “Москва” — а повседневность протекала по всем своим швам.

В Салтыковке, ДО новой экономической политики, каждая усадьба была подчинена крестословно взаимно перекрещивающимся начальствам. У каждого был свой план, своя область и свои полномочия. Так что баня товарища Руденко была подчинена одновременно двум администрациям — санитарно-гигиенической и строительной. Почва вокруг бани была подчинена земельному отделу. Деревья, которые стояли около бани и которыми эту баньку можно было бы починить, — были подчинены лесному отделу. Так что, когда банька стала протекать, то выяснилась полная физически-административная невозможность ее починить. Нужно было добиться полной синхронизации деятельности около полудюжины канцелярий. И, кроме того, рисковать тем, что любая из них, узнав о существовании баньки, сосен, участка и прочего — могла бы заявить: “Ах, у вас есть банька — ну так мы ее реквизнем. Ах, у вас там лишняя сосна — так мы ее срубим для нужд сельсовета”. И так как совершенно такие же социальные взаимоотношения возникли вокруг огорода, козы и дюжины кур, обладателем которых был товарищ Руденко — то банька стала совсем протекать, огород был заброшен и куры нелегально съедены.

Потом — наступил НЭП. Сначала ему как-то не поверили: опять какой-то подвох. Потом стали как-то шевелиться — что-то копать, что-то чистить, что-то чинить, что-то даже и строить. Многочисленная администрация ходила угрюмо и угрожающе: ее полномочия таяли с каждым днем, и ее доходы таяли с тем же каждым днем.. Началась та партийная безработица, которая впоследствии сыграла решающую роль в деле ликвидации НЭП-а. Но пока что мой товарищ Руденко стал проявлять свою частно-собственническую инициативу. И, в частности, после деловых расчетов и душевно-гигиенической борьбы — продал свою баньку и огород около нее какому-то московскому рабочему. А так как у рабочего денег, естественно, не было, то продал ее в рассрочку: рабочий будет выплачивать свой долг продуктами своего огорода.

На нашей усадьбе появился этот рабочий с весьма многочисленной семьей и весьма скудными пожитками. Все они пока что разместились в дровяном сарае и свою новую жизнь начали с того, что затопили баньку и отмыли с себя все наследие революционной Москвы: грязь, вшей, клопиные яйца и все прочее. Два стула, стол, одна кровать подвергались многократному ошпариванию кипятком, белье было проварено, ребятишки были выстираны. И потом началась истинно лихорадочная и истинно капиталистическая деятельность. Банька была превращена в жилье — потом около нее возникли какие-то сарайчики и пристроечки. Был разведен огород. Детишки стали пасти двух коз. В клетушках завелись кролики. По двору стали бегать куры. Был выработан пятилетний план покупки коровы. Ребячьи скелетики стали обрастать кое-какой плотью.

Приблизительно тот же процесс переживала и вся Салтыковка: все что-то ковыряли, что-то строили и что-то разводили. Кое-какие гениальные люди открыли давно забытый способ борьбы с кризисом путем постройки деревянных домов: поехать в лес, срубить несколько десятков сосен и построить избу. Она, конечно, не будет “Дворцом Советов”, но жить в ней будет можно. Партийная администрация стала обнаруживать, что вся эта мелко-буржуазная сволочь может жить вовсе без ордеров, разрешений, планов и всего прочего — партийная администрация скрежетала зубами и говорила: “Ну, подождите, не все коту масляница”...

Партийная администрация оказалась права: масляница НЭП-а кончилась. Так же незаметно и постепенно, как и началась. Юридически, с точки зрения “государственного права” можно установить начальную и конечную даты существования “передышки”. На практике это было не так просто: все зависело — в начале от степени сопротивляемости партийной администрации и — в конце — от стремительности ее контрнаступления. В торговой области дела происходили приблизительно так.

До НЭП-а каждый торговец был “спекулянтом”, поставленным так же вне закона, как, если верить историкам, был поставлен средневековый еврей: каждый феодал мог его ограбить и съесть. Он был “врагом трудящихся”. Потом он стал “нэпманом” — термин психологически соответствующий “дому терпимости”. Потом он стал “красным купцом” — и даже “нашим красным купцом”, — это был апогей его славы и жизнедеятельности. Еще позже он стал “неплательщиком налогов”, его облагали ни с чем несообразными поборами и в случае неплатежа, — высылали в Соловки. “Наш красный купец” сначала откупался взятками. Потом перестали помогать даже и взятки. “Наш красный купец” спешно ликвидировал свои нехитрые предприятия и норовил перебраться куда-нибудь в Среднюю Азию. Кое-кому это удалось. Кое-кого обнаружили даже и в Средней Азии и отправили в Северную Сибирь: нэпманское прошлое стало таким же несмываемым пятном, как в Третьем Райхе неарийская бабушка. В разных местах и слоях страны катастрофа пришла в разных формах. В Салтыковке же произошло куроводство.

Где-то, значит, родился на свет Божий, всесоюзный и всесапожный план. Я его не изучал. Но предполагаю, что один из пунктов этого плана предусматривал снабжение сапожного пролетариата куриными яйцами. Но так как “передышка” кончилась даже и для кур, то яиц не было. Были планы куроводства. Один из них погубил зыбкое салтыковское благополучие.

Салтыковские туземцы продолжали кое-как питаться на своем собственном подножном корму. Импорт из сопредельных социалистических уделов сокращался катастрофически. И вот очередной план открыл перед нашим пригородом новые перспективы.

Кооперация предложила Салтыковке заняться куроводством. Она, кооперация, дает туземцам племенные яйца, инструкции для обращения с ними, и корм по твердым ценам. Туземцы будут разводить брамапутр, — в продовольственное ведомство по сто яиц с курицы в год — тоже по твердым ценам — а остальными яйцами могут распоряжаться анархически — или варить всмятку или жарить яичницу.

Над голодающим населением Салтыковки взошла заря новых плановых надежд. Заря была несколько затуманена предшествующими переживаниями — аперцепция, как называют это школьные учебники психологии: какой и где тут лежит подвох? Но положение было безвыходным и терять, казалось, было нечего. Потом оказалось, что даже и моему банному рабочему есть что терять.

Словом — были подписаны “индивидуальные договоры” будущих куроводов с кооперацией, с продовольственным ведомством, с ветеринарным ведомством и еще кое с кем. Были получены яйца. Несколько позже я пытался выяснить их себестоимость для народного хозяйства. Каждое яйцо обошлось меньше, чем стоила бы покупка Ко-И-Нура. Но не во много раз меньше. В Англию было послано три закупочных комиссии. Им платили жалование, командировочные, проездные и всякое такое. Ни одна из трех комиссий в куроводстве, вероятно, ничего не понимала: английские породы были выращены для мягкого климата Англии и к московским морозам оказались еще менее приспособленными, чем немецкая армия. Часть яиц по дороге перебилась. Часть оказалась гнилой. Вообще — были “неувязки”. Но часть до Салтыковки все-таки дошла: Салтыковка, по “плану” должна была снабжать продуктами куроводства московскую бюрократию. Так что южные куроводческие совхозы не получили и одного процента плановых яиц, Салтыковка получила все сто. Ах, лучше было бы не получить даже и одного процента.

Мой банный рабочий приходил ко мне советоваться. Я сказал: плюньте. Рабочий сказал: а что моя семья будет есть? На последний вопрос я никакого ответа дать не мог. Словом, появились яйца, появились наседки, был построен курятник — стали бегать цыплята и кооператив действительно давал корм; южные специальные фермы не получили ничего.

Потом начались “перебои”, “неувязки” и вообще “недозавоз”. Кооперация разводила руками и говорила: “завтра обязательно подвезут”. Куроводы говорили: “а чем же мы будем кормить кур сегодня?” — “Ну, уж вы там как-нибудь постарайтесь”. Мой банный рабочий одолжил у меня тридцать рублей и купил ячмень на черном рынке. Потом еще пятьдесят рублей. Потом речь зашла о пятистах: рубли на черном рынке падали катастрофически — вечером стоили процентов на пять дешевле, чем утром. Пятисот рублей у меня не было. Рабочий повез яйца на черный рынок. На черном рынке его арестовали, — но, принимая во внимание его пролетарскую сущность, отпустили — яиц, однако, не вернули. Потом пришла комиссия продовольственного ведомства и потребовала сдачи яиц.

Я был вызван в качестве чего-то, вроде, правозаступника. У меня есть кое-какое, очень скудное и давно забытое, юридическое образование. У комиссии не было и такого. Я доказывал, что так как кооперация своего обязательства по поставке корма не выполнила, то нельзя же и от моего куровода требовать сдачи яиц: а он — чем же должен кур кормить? К моим юридическим доводам комиссия отнеслась совершенно равнодушно: нам до кооперации никакого дела нет, мы — заготовительная организация, у нас свой план, давайте яйца. Яиц практически не было. Комиссия заявила, что она конфискует кур. Я сказал — так они же у вас все равно передохнут. Комиссия сказала, что это меня не касается. Рабочий сказал: “черт с вами, где-нибудь достану и сдам, подавитесь вы этими яйцами”.

Но если бы данная комиссия и в действительности подавилась бы этими яйцами — это никакого выхода все равно не давало бы: придет другая комиссия и потребует яиц: откуда их взять? Комиссия ушла, пригрозив придти послезавтра. Вечер сегодняшнего дня ознаменовался конфискацией кур у соседних куроводов, которые от поставки несуществующих яиц отказались наотрез. Куры были помещены в канцелярии заготовительного ведомства и бюрократической атмосферы не выдержали — то ли передохли, то ли были съедены заготовителями. Кое-кто из куроводов догадался съесть кур собственноручно. Пришла милиция и составила протокол о саботаже: дело пахло судом и тюрьмой. Поздним вечером по заранее составленной пятилетке мой банный рабочий свернул шеи всей своей ферме — потихоньку, без пролития крови и оставления следов, потом был поднят крик: воры, караул, держи и прочее. На крик заблаговременно сбежались соседи — в том числе и я, была вызвана милиция, и милиция ничего поделать не могла: вот — в самом деле взломанный курятник, исчезнувшие куры и шесть штук свидетелей, которые слышали, как кто-то ломал курятник, как кто-то бежал с мешками, наполненными похищенными курами. Милиция не поверила ни одному слову, и дня три подряд приходила смотреть — а что именно варится в горшке моего незадачливого куровода. Но и это было предусмотрено: куры были сварены в другом месте и съедены в подпольном порядке. Но Салтыковка была разорена. Кое-кто попал в тюрьму за саботаж и вредительство, кое-кто сдал своих кур на верную бюрократическую смерть, кое-кто ухитрился срежиссировать кражу, протокол и прочее, но, в общем, деньги, вложенные в черный ячмень, и вещи, для этого проданные на том же черном рынке, — пропали бесповоротно.

Боюсь, что мне скажут: Россия, Азия, неорганизованность. Немцы, говорят, хорошие организаторы. А чем история с приэльбскими садами лучше истории с салтыковским куроводством? По поводу садов мне пришлось беседовать с представителем ведомства, погубившего плодовой урожай. Должен признаться, что с самого начала я методологически неправильно поставил вопрос. Я спросил не: “о чем же вы думали?”, а “чем же вы думали?” Ответ не носил характера дружеского излияния. Но все-таки была сделана ссылка на какие-то запросы, посланные в какое-то другое ведомство. Я спросил: считает ли мой собеседник спелую грушу настолько политически сознательной, чтобы она захотела продержаться на дереве до момента окончания переписки одного ведомства с другим ведомством? Мой собеседник предложил мне не заводить здесь в Германии “русских порядков”. Я попытался доказать ему истинно международный характер бюрократического образа действий. Из этого, разумеется, ничего не вышло. По моим наблюдениям, а также и по самонаблюдению — никакой бюрократ не может признать бюрократом самого себя. Люди готовы признаться в чем угодно: я видал старых профессиональных воров, которые не без некоторой классовой гордости говорили: “я — вор, вором и помру”. Но я еще ни разу в своей жизни не встречал человека, который честно — даже и будучи пойманным с поличным — признался бы, что он есть действительно бюрократ. В каждом, даже и самом бесспорном случае — каждый бюрократ обвинит в бюрократизме каждого своего соседа по бюро. Но только не самого себя. До такой степени цинизма человечество, кажется, еще не доросло. Может быть, дорастет.

Рождение бюрократа

Яприблизительно согласен с английской поговоркой, которая считает, что есть лжецы, есть проклятые лжецы, но что хуже всяких проклятых лжецов — статистики. Думаю, что со всякими поправками, оговорками и прочим — немцы поставляют статистику, которой более или менее можно верить. Самая существенная оговорка будет сводиться к тому, что именно немецкая статистика склонна проворонить, прошляпить, прозевать самую существенную сторону явления.

Сводке о росте бюрократии в оккупационных зонах, приведенной в “Виртшафтс Цайтунг”, в общем, вероятно, можно верить. Немцы умеют поставить учет. Не их вина, что он обычно кончается просчетом. Так, в цифрах нынешней немецкой бюрократии отсутствует цифра, которая, собственно, могла бы быть тоже учтена.

Итак: на пять или на шесть взрослых мужчин нынешней Западной Германии приходится один бюрократ. Можно было бы сказать: такой-то процент мужского населения страны не производит ничего, кроме планов, бумажек и разрешений. Но если вы придете в любую канцелярию, то вы обнаружите: перед столом каждого чиновника стоит какой-то хвост. Иногда он короче воробьиного носа, иногда он тянется на сотни метров. Чиновник, который принимает просителей — ничего не производит. Но и просители, стоящие в хвосте — тоже не могут производить ничего: они стоят в хвосте. Потеря человеческого времени, нервов и здоровья, от стояния в хвостах, пока, кажется, не учтена никакой статистикой — хотя можно было бы учесть и их.

Несколько труднее, вероятно, учесть другое обстоятельство: рост числа чиновников автоматически означает рост всякого “регулирования”. Рост всякого регулирования также автоматически означает рост всяких попыток его обойти, с ним справиться или, по крайней мере, к нему приноровиться. Для регулирования этих попыток обойти регулирование — нужен какой-то новый, регулирующий аппарат. Бюрократия как посев микробов на питательном бульоне. И каждый из этих микробов полагает, что он, в общем, честно делает свое дело: вот, плодится, множится и пишет бумажки. И если ему приходится писать их слишком много — то это вовсе не потому, что ему так хочется, а только потому, что в соседнем доме помещается истинный бюрократ, который, вот, и разводит всякие предписания. Решительно то же думает микроб, помещающийся в соседнем доме.

Европа начала нынешнего века была переполнена приличными людьми. Они говорили спасибо, merci, danke schon или thank you, кошельков не крали и горла не резали. В каждой стране — по несовершенству человеческой натуры — был какой-то процент палачей — вот, вроде мосье де Пари во Франции. Эти люди вешали других людей. Можно предположить, что первые шаги на путях этой профессии не были особенно приятны даже и для мосье де Пари. Потом появилась привычка. Примерно такая же, какая появляется у студентов медиков в анатомическом театре: первое вскрытие трупа — вещь очень неприятная. Потом — привыкают. На войне, где смерть и трупы являются обстановкой ежедневной жизни, — человек может положить голову на живот покойника и спать, как младенец.

Сейчас Европа перенаселена палачами. Одни повешены — другие еще вешают сами. В России, Германии, Испании — даже и во Франции и Бельгии — не говоря о восточных сателитах СССР — пытки, казни и всякое такое вошло в повседневный обиход. В соответствии с этим появились и люди, которые профессионально занялись пытками и казнями.

Я думаю, что если разложить на составные части психику любого среднего человека — в том числе и нас с вами, то можно было бы установить, что в этой психике какой-то процент занимает склонность к убийству, шахматам, краже, футуризму, спекуляции, беспредметной живописи, подвигу или выпивке. Есть люди с гипертрофированными склонностями.. При нормальной обстановке склонность к подвигу или к убийству остается без реализации: подвиг не нужен, а убийство опасно. Остаются без работы и люди со склонностью палачей. Потом появляются иные социальные взаимоотношения, и мир, с истинным изумлением обнаруживает профессоров медицины, научно практикующих пытки и казни. Имейте ввиду: научно. На основах самой современной техники и самой современной философии. И в стране, которая вот уже сотни лет претендует, — может быть и не совсем безосновательно — на роль научно ведущей страны мира.

Эта же страна претендовала — претендует, даже и сейчас, на самый высокий уровень организационных способностей в мире. Об этих способностях я придерживаюсь особого мнения. Тут немцы ошиблись только грамматически: они говорят: мы, немцы, умеем организовать лучше, чем кто бы то ни было. Нужно же сказать: нас, немцев, легче организовать, чем кого бы то ни было. Так что, когда немцы организуют немцев — получается быстро, отчетливо — в конечном счете катастрофично. Когда немцы пытаются организовать других — вообще ничего не получается.

Немец любит дисциплину. И потому немецкий профессор-врач, экспериментально пытающий концлагерников, может быть и не совсем сволочю. Русский партийный бюрократ есть совсем сволочь. Ибо немец пошел, потому что ему было приказано. А русский пошел, несмотря на господствующую философию исторического детерминизма — на основах более или менее полной свободы воли. Ни для какого русского человека никакой приказ сам по себе не значит ровным счетом ничего. Как почти ничего не значит и закон. Для русского закон почти не существует. И было бы странно, если бы он существовал: от 1700-х годов до 1861 существовали законы, превращавшие русское крестьянство в двуногий скот: почему бы крестьянство стало бы уважать эти законы? После 1920-х годов то же крестьянство превратилось в двуногие трактора — почему бы оно стало уважать эти законы?

Такие же явления существовали и в других странах мира, — но даже и Геккелберри Финн питал некоторое уважение к закону, на основании которого его чернокожий друг был все-таки личной собственностью вдовы Ватсон. Всякий русский Ванька будет проверять всякий закон на основании своих моральных убеждений — каковы бы они там ни были. Поэтому работник НКВД неизмеримо более отвратителен, чем работник Гестапо: он знал, на что идет и он шел по своему собственному выбору. В такой же степени русский советский бюрократ отвратительнее немецкого — нацистского.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: