Сильвана Де Мари
Последний орк
Нашим матерям,
невыносимым, озлобленным, несовершенным, великолепным,
за всю ту любовь, которую они нам дали,
и за ту, которой не смогли дать,
когда слишком устали и отчаялись, чтобы любить
Книга первая
Медведь и Волк
— Эй, капитан, — бросил ему вслед Лизентрайль, — лишь с теми, кто вообще ничего не делает, с ними ничего и не случается, они и целы, и здоровы. Небось тот, кто создал Вселенную, пары зубов или пальцев после такого дела тоже недосчитался.
Возглавляя наемных воинов Далигара в погоне за Проклятым Эльфом, капитан Ранкстрайл, прозванный также Медведем, пытался вспомнить, сколько лет он уже охотился за ним.
Даже нет, капитан пытался вспомнить, когда услышал о нем в первый раз, ведь должно же было быть в его жизни время, когда он ничего не ведал о существовании этого злосчастного.
С трудом удалось ему добраться до точного воспоминания. Он, еще совсем ребенок, в тот самый день, когда родилась его сестра Вспышка, подслушал во Внешнем кольце Варила, как донна Гуццария, заявив, что у эльфов, виновников всех бед на земле, есть еще и хвост, заговорила о нем, о Проклятом, о враге людей и истребителе их кур.
Во второй раз он услышал об Эльфе в день, когда смастерил себе пращу, когда началась его победоносная карьера браконьера.
В тот день он подарил немного меда одному из многочисленных оборванцев, ищущих убежища между бастионами, одному из бесчисленных бродяг, кривая походка которых безошибочно выдает жертв палача, изувечившего им ноги. Бродяга бросился чуть ли не бегом ему вослед, ковыляя своими неровными шагами, торопясь непременно поблагодарить мальчика и судорожно желая поведать о нем, о преследуемом, о самом могучем воине эльфов, названном в одном древнем предсказании единственным возможным спасителем прошлого и будущего.
|
Капитан Ранкстрайл, прозванный Медведем, командир легкой кавалерии Далигара, поклялся, что в этот раз он схватит Проклятого Эльфа, схватит и передаст в руки еще более проклятого Судьи-администратора. Тогда, по крайней мере, их оставят в покое, его и его солдат, и они смогут вернуться домой, чтобы держать войска орков на приличном расстоянии от ферм и от холмов, где дети пасут стада и куда женщины ходят за водой. Домой, подальше от этих отчаявшихся людей и от их земли, истекавшей болью.
Как раз в это мгновение все они — впереди Эльф, за ним капитан со своими солдатами — на всем скаку вылетели из ущелья реки Догон. Впереди показался город Варил — гордый и прекрасный, окруженный высокими стенами и отражавшийся вместе с огромной луной в воде рисовых полей.
Внешнее кольцо пылало в огне. Полчища орков осаждали город и с минуты на минуту могли увидеть мчавшуюся на них галопом легкую кавалерию Далигара.
Капитан Ранкстрайл подумал, что нужно остановиться, тогда ему, может быть, еще удастся спасти своих солдат. Варил был окружен не просто несколькими бандами орков, а целой армией. Еще немного, и часовые увидят их — а в его распоряжении всего лишь небольшой отряд плохо вооруженных всадников.
Капитан Ранкстрайл подумал, что если он немедленно не остановится, то совсем скоро услышит вой рога орков, и тогда ловушка, приготовленная Эльфом, захлопнется. Он понял, что попал в нее, как последний дурак, и привел своих солдат на верную гибель.
|
Еще он подумал, что остановиться было бы куда ужаснее, потому что все, чего он желал, — это защитить свой город, пылавший в огне, или хотя бы умереть вместе с ним.
Эльф не остановился и даже не осадил коня: выхватив на скаку свой меч, блестевший во тьме, как факел, он бешеным галопом несся вперед со всей легкой кавалерией Далигара по пятам. Всадники мчались за Эльфом под огромной луной, отражавшейся в воде рисовых полей, мчались вперед, к городу, который бился в агонии, вперед, на орков, приговоривших этот город к смерти.
Глава первая
Капитан Ранкстрайл по прозвищу Медведь, командир легкой кавалерии Далигара, как и добрая половина всех наемных солдат, родился в Пограничной полосе, на рубеже Изведанных и Неведомых земель.
Когда-то, в прошлом, существовали укрепленные границы, которые охранялись вооруженными солдатами. Но Бесконечные дожди, потрясшие землю несколько лет назад, залили и Пограничную полосу со всеми ее охранными постами и караульными башнями, возведенными на равном расстоянии друг от друга. Промокшие насквозь вязанки дров и хвороста, служившие для розжига сигнальных костров в случае появления врага, превратились в жалкие и ни на что не годные плоты, и не осталось никакой возможности подать сигнал тревоги Миру Людей.
Пограничные войска были отозваны, башни и укрепления развалились и превратились в убежище для лягушек, запас капусты сгнил в грязи, пшено не проросло.
Нищета поглотила землю, и вместе с нищетой, гонимые голодом и обрадованные небрежностью людей, пришли банды и стада орков, встреченные на границах лишь лягушками.
|
Целые семьи бросали свои дома, спасаясь от набегов, от жестокости и безумия орков, чьей единственной радостью и желанием было уничтожение. Беженцы скитались, никем не принятые и всеми гонимые, пока не прибились, как потерпевшие кораблекрушение прибиваются к скалистому острову, к Внешнему кольцу города Варила.
Капитан Ранкстрайл не мог помнить, как впервые увидел Варил: ему было всего несколько дней от роду, когда его семья покинула свой дом. Он жил в своем маленьком мирке, сотканном из молока, запаха матери и тепла спины, за которой несли его в мешке, сделанном из старой рубахи, перетянутой длинным ремнем из плетеной кожи. Иногда это была спина его матери, но чаще — отца: мальчик различал их по походке, укачивавшей его, по голосу, тихо напевавшему колыбельную в бесконечной дороге.
Его семья была одной из многих, сбежавших от орков, его история, одна из многих, как две капли воды походила на все остальные: крики в ночи, двери, проломленные топорами, куры, горевшие в курятниках, дым, который не приносил с собой ни запаха жаркого, ни аромата розмарина.
Они прибыли в Варил светлым весенним днем незадолго перед тем, как солнце скрылось за поросшим цветущим миндалем холмом, на котором возвышались величественные городские стены из белого мрамора. Город, как и небо, отражался в воде рисовых полей, создавая иллюзию некоего волшебного мира между небом и землей, купавшегося в голубизне, превращавшейся на закате в золото.
Если маленький Ранкстрайл и увидел городские стены, то не обнаружил в них никакого отличия от стен курятников его родного селения; во всяком случае, он не выказал ни малейшей заинтересованности и продолжал сладко дремать в своем полотняном мешке. Но тем не менее тот день четко запечатлелся в его памяти. Это первое видение — белые мраморные стены и рисовые поля, глубокое изумление перед таким великолепием, благодарность городу, который не был для них родным, но любезно принимал, учтиво не выгонял их, беженцев без клочка земли, — стало привычным вечерним рассказом, которым тихий голос отца убаюкивал его перед сном.
С раннего детства Ранкстрайл считал, что Варил был его городом, его родиной, местом, за которое он всегда счел бы за честь сражаться. Если бы ему предоставили возможность выбрать, за что умирать, ответ был бы неизменен: Варил.
Еще ребенком он часто задавал себе вопрос, что будет после смерти.
Мальчишки, игравшие в рыцарей, говорили, что героев, павших за родину, боги одаривают вечным блаженством. Фраза была непонятная, и Ранкстрайл решил, что, должно быть, «вечное блаженство» означало какое-то особенное отношение богов к умершим героям, то есть что-то вроде предположения, что хоть один-единственный раз колбаса и сушеный инжир, свежий козий сыр и, самое главное, мед — наивысшая сладость — не просто есть, а есть в изобилии.
Ранкстрайл узнал о существовании меда за день до рождения своей сестры Вспышки. Ясным солнечным утром он, как всегда, сопровождал мать-прачку с большим коробом белья в дом принца Эрктора, незадолго до того избранного королем. Дом принца находился в Цитадели, в самом сердце города, разделенного на три кольца: сама Цитадель, Среднее кольцо и за ним — Внешнее.
Цитадель была самой высокой, центральной и наиболее защищенной частью города, его древнейшей и благороднейшей колыбелью. Здесь возвышались дворцы аристократов, украшенные роскошными колоннами и окруженные вычурными садами. Между лимонными и апельсиновыми деревьями, обрамлявшими булыжные мостовые, били фонтаны.
Ранкстрайл был довольно рослым и сильным для своего возраста ребенком, как, впрочем, и большинство детей из Пограничной полосы. Он самостоятельно ходил за водой, рубил дрова и помогал матери носить корзины с бельем. Сколько Ранкстрайл себя помнил, его мать всегда работала прачкой. Неожиданно у нее стал увеличиваться живот, и это, как понял Ранкстрайл из разговоров соседок, значило, что в животе у нее был ребенок, еще слишком маленький, чтобы находиться на воздухе, как он. Мама не могла больше делать все сама, как раньше. Вода стала для нее слишком холодной, корыто — слишком низким, а тяжесть корзины с бельем — невыносимой. Ранкстрайл, который прежде увязывался за матерью просто ради удовольствия быть с ней рядом, с неимоверной гордостью начал помогать ей в работе. И лишь поэтому она смогла продолжать работать прачкой, что гарантировало всей семье каждодневный ужин, а иногда и завтрак, так как, хоть отец Ранкстрайла и был хорошим плотником, не все его клиенты были так же хороши в оплате.
Ранкстрайл не знал, сколько ему лет, — бедняки не придавали этому большого значения, — может, пять, а может, и шесть. Кроме редкого плача в самом младенческом возрасте, он почти не издавал никаких звуков. Он не говорил, редко смеялся и еще реже плакал.
Обычно в доме сира Эрктора их встречала угрюмая экономка, которая чуть ли не просматривала белье на свет в попытке найти невидимые пятна, назвать прачку неряхой и, соответственно, заплатить поменьше. Но в тот день, к их удивлению, в большом зале, уставленном бельевыми шкафами, они встретили саму даму Лючиллу, высокую и прекрасную, хозяйку дома, собственной персоной. Она сказала, что белье выстирано в совершенстве и что маме полагается двенадцать монет, то есть, как со стонами заметила экономка, в два раза больше, чем они договаривались. Дама была выше мамы Ранкстрайла, у нее тоже был большой живот, и на лице сияла улыбка. Ее светлые волосы, заплетенные в косы, окружали голову, словно корона, и блестели в первых лучах утреннего солнца. Лоскутное платье прачки своими темно-коричневыми, светло-коричневыми, черными и серыми квадратами напоминало осенние поля на холме Варила, тоже квадратные и различных оттенков в зависимости от вспашки. Платье дамы все сияло одинаковой белизной, усыпанное сверху маленькими горошинами, белыми и круглыми, блестевшими так, как изредка блестел холм и весь мир, покрытый снегом. И на голове, удерживая косы, виднелись те же самые шарики, излучавшие белый свет.
— Какой у вас хороший мальчик! Помогает вам нести корзину! Вы, наверное, не нарадуетесь на такого помощника! — воскликнула дама, в то время как мама покраснела как рак.
Ранкстрайл слегка удивился этим словам, но они ему понравились. Первый раз к его маме обращались на «вы», потому что «вы» обычно прачкам не говорят. Он понял, что это была одна из тех вещей, которые хоть и не наполняют желудок, но от которых все равно делается приятно, как от запаха свежеиспеченного хлеба или как от тепла очага, у которого можно согреть зимой ноги.
— И у меня скоро будет малыш, мой первый, — продолжала дама, нисколько не смущенная немотой его матери. — Надеюсь, мой ребенок тоже будет сильным, как ваш, и таким же хорошим. Знаете, если родится мальчик, мы назовем его Эрик. Но, я вижу, вы ждете еще одного ребенка! Когда?
Мама молчала. Ранкстрайл, зная ее, понимал, что маму парализовало от того, что его отец называл «застенчивостью». Это что-то вроде абсолютного страха, который находил на маму каждый раз, когда ей приходилось разговаривать с незнакомцами, будь то последний оборванец Внешнего кольца или, как сейчас, знатная дама.
— Эй, ты! — злобно прогремела экономка. — Отвечай, когда к тебе изволит обращаться дама!
Мама, и так красная от смущения, покраснела еще больше. С ее лицом не мог сравниться даже сладкий красный перец, росший у Северных ворот, который Ранкстрайл обожал, потому что, зажаренный, он почему-то напоминал мясо, хоть мясо там и рядом не лежало.
— Я… — с трудом выдавила из себя мама, но дама не дала ей продолжить, и ее спокойный голос привел Ранкстрайла в восхищение. У него дома все постоянно орали, даже просто здороваясь или желая спокойной ночи, уж не говоря о том, когда кто-то сердился; а вот даме ничуть не понадобилось повысить голос, чтобы выразить свой гнев: ей достаточно было лишь бросить взгляд на экономку, и та моментально побледнела и умолкла, хоть ее никто и пальцем не тронул.
— Я в отчаянии, — проговорила дама Лючилла голосом, похожим на лезвие ножа, — и мне стыдно за бескрайнюю грубость, которой вдруг наполнился мой дом. Как только я могла допустить подобное… Чем я могу заслужить ваше прощение? Может быть, ты хочешь горшочек меда?
В этот раз она обратилась прямо к Ранкстрайлу. Он представил себе сладкие тягучие потоки янтарного цвета и немедленно кивнул. Экономка подскочила в ужасе, мама покраснела еще больше, и он, со сжавшимся сердцем, заставил себя отрицательно помотать головой. Экономка облегченно вздохнула, но дама сделала вид, что ничего не заметила.
— Прошу вас, следуйте за мной, — весело пригласила она не допускающим возражения тоном.
Ранкстрайл радостно бежал за ней вприпрыжку и думал, что дама Лючилла принадлежала к людям, которых трудно смутить.
Дама провела их в огромную кухню, где под каменными сводами висели большие, как кирасы, и блестящие, как мечи, котлы, бесконечные венки лука, чеснока и сушеного перца, целые окорока и длинные, как хвост дракона, связки колбасы. Ранкстрайлу казалось, что все это ему снится. Дама приказала такой же угрюмой и такой же чванливой, как экономка, кухарке дать ему целый горшок меда.
Глаза кухарки долго шарили по полкам кладовки. Было очевидно, что она пыталась найти самый маленький из всех выстроенных в ряд горшков. Когда в конце концов она нашла самый, как ей казалось, маленький горшочек и неохотно передала его ребенку, мальчик, крепко сжимая в руках подарок, с незаметной торжествующей улыбкой указал ей глазами на одну из полок, где стоял единственный горшок меньше того, что она выбрала. Ранкстрайл всегда обращал внимание на размеры и любил геометрические фигуры — как только они вошли в кухню, он сразу подсчитал, что их дом поместился бы здесь восемь раз в длину и полтора раза в высоту. Еще больше, чем своим гастрономическим очарованием, связки колбасы поразили Ранкстрайла четкостью кругов, которые они вырисовывали под балками. Где бы он ни находился, всегда и везде Ранкстрайл сразу же выделял самый большой или самый маленький предмет. Самый большой из ярко блестевших, начищенных медных котлов висел над центральным камином. Самый маленький находился рядом с чесноком, заплетенным в косу, в свою очередь, третью по величине.
Кухарка уставилась на Ранкстрайла взглядом, каким во Внешнем кольце смотрят на живых тараканов или мертвых лягушек. Потом она перенесла тот же взгляд на маму, которая вновь покраснела и прикрыла рукой щеку. Ту щеку, которая когда-то обгорела и немного стягивала ее рот, когда она улыбалась. Наверное, именно поэтому мама так редко улыбалась. А жаль: улыбаясь, она становилась такой красивой, что Ранкстрайл готов был любоваться на нее целый день. Мальчик слышал обрывки рассказов вечно болтавших соседок о том, как пришли орки, горели курятники и женщины обжигались в попытке вытащить из огня хоть нескольких кур. Мама обожгла лицо, спасая Нереллу — их единственное богатство, курицу, которая с тех пор жила с ними и в благодарность за свое спасение несла по яйцу почти каждое утро.
— Кто тебе рожу-то обжег? Небось поклонник? Как жаль! — прошипела кухарка вполголоса, чтобы не услышала дама. — Без этого ожога ты, может, была бы не совсем уродкой.
Мама застыла неподвижно, молча и с горящим лицом.
Ярость захлестнула Ранкстрайла. Он моментально подсчитал, как, несмотря на свой маленький рост, мог бы справиться с противником в два раза выше его и в три — тяжелее. О страхе он даже не задумывался. Мальчик повернулся к матери, чтобы передать ей горшочек меда, который держал в руках, но ее отчаянный и почти умоляющий взгляд остановил его. Мама не хотела, чтобы он сражался за нее. Ранкстрайл вспомнил, как огорчилась мама в тот раз, когда он избил двоих здоровенных мальчишек, которые дразнили ее, пачкали белье и кричали: «Уродка!» Это воспоминание пронзило его сердце болью. На два бесконечных дня с лица ее совсем исчезла улыбка, хотя те двое, широко известные в округе своей наглостью, никогда больше не смели проявить неуважение к его матери.
Ранкстрайл понял, что желание избить кухарку было неосуществимым, но все-таки он не мог допустить, чтобы оскорбление сошло ей с рук. Он должен был отплатить той же монетой!
Несмотря на то что слова были брошены вполголоса, дама всё услышала.
— Я не потерплю невежливости… — строго начала она, но ее перебили.
— Мама — к-к-к… касивая, — ясный и твердый голос Ранкстрайла раздался под круглыми сводами, увешанными связками лука и чеснока. Даже заикание на букве К нисколько его не остановило.
Наступило недолгое молчание, потом дама расхохоталась:
— Молодец, мальчик! Прекрасный ответ!
Кто-то из судомоек несмело присоединился к ее смеху. Красное, пышущее жаром лицо кухарки приняло лиловый оттенок.
Мама взглянула на Ранкстрайла, и от удивления рука ее опустилась, представив всеобщему взору красное пятно ожога. Это были его первые слова. Кухарка с яростью уставилась на мальчика, но он со спокойной гордостью выдержал ее взгляд, сжимая в руках свой горшок меда. Злость на кухарку и желание ударить ее постепенно проходили: она была просто глупой гусыней, и он своими словами сделал ей больнее, чем любым пинком в колено. Он выставил ее на всеобщее посмешище.
Ранкстрайл захотел поскорее уйти оттуда и вернуться домой, к отцу, чтобы показать ему горшок с медом. Он знал, что внутри горшка находилось что-то необычайное. Что-то сладкое, тягучее и прозрачное.
— Моя мама — к-касивая, — еще раз твердо и уверенно повторил он, гордясь, что в этот раз запнулся меньше, и повернулся к двери. В тот же миг глазам его предстало удивительное зрелище: маленькие, словно дети, но все-таки взрослые женщины в белых чепцах судомоек медленно поворачивали в огромных печах тяжелые вертела с нанизанными на них странными вытянутыми курицами. Руки женщин почернели от пепла, лица раскраснелись от пламени. По лбу струился пот, смешиваясь с сажей и придавая им диковатый и страшноватый вид, превращая в нечто среднее между животными и демонами. Ранкстрайл подумал, что их работа, наверное, была едва ли не тяжелее работы прачки. Иногда прачкам приходилось зимой, в дикий холод, выдалбливать отверстия во льду и полоскать там белье, зато они видели небо и деревья. Когда Ранкстрайл вошел, ослепленный солнечным светом во внутреннем дворике, он не заметил этих странных существ, сливавшихся с полутьмой кухни. Мальчик повернулся и вопросительно посмотрел на мать, но и та казалась растерянной. Кухарка не могла не поглумиться над их удивлением.
— Это женщины гомункулов, — высокомерно пояснила она, закатывая глаза с видом человека, который с вершин своей образованности снисходит до объяснения чего-либо самой что ни на есть бестолочи, — тех, что работают в рудниках.
Растерянное выражение лиц Ранкстрайла и его матери ничуть не изменилось, и кухарка пустилась в дальнейшие объяснения, насколько хорошо гомункулы и их женщины переносят темноту, жару и тесноту. Им это даже нравится, представьте себе. Они как раз подходят для тех работ, которых нормальные люди не выдерживают…
Ранкстрайл пересекся взглядом с одной из маленьких рабынь, поворачивавших вертел, и прочел в этом взгляде ненависть. Такую лютую и жестокую ненависть, что женщине понадобились все силы на то, чтобы сдержать себя: руки ее сжались, и гигантский вертел остановился.
— Эй, пошевеливайся, Роса! — прикрикнула на нее кухарка. — Хочешь сжечь жаркое? Да что на тебя нашло — сердишься, что потеряла табуретку и теперь не можешь собирать землянику? Вперед, за работу! Трудолюбие — единственное ваше достоинство, так что работай!
Взгляд Росы моментально потух, и она грустно опустила голову: вертел с цаплями снова пришел в движение. У Ранкстрайла в голове еще долго крутилась фраза о табуретке и землянике, и он безуспешно пытался понять ее смысл, смутно догадываясь, что это была насмешка над ростом. Он знал, что расстояние от земли до макушки может быть поводом для издевательств над хозяином макушки. Над ним самим частенько глумились за его рослое не по годам телосложение — не столько дети, сколько их мамы, и он прекрасно понимал, почему сами дети не следовали их примеру: он превосходил других не только ростом, но и силой, а сила всегда внушает страх. Но ему и в голову не приходило, что можно высмеивать кого-то за слишком маленькое расстояние от земли до макушки — подобная глупость казалась ему просто несуразной.
— Я не потерплю невежливости, — снова строго повторила дама. Улыбка бесследно исчезла с ее хмурого лица. — И не позволю, чтобы она попала в мой дом. Невежливость — это союз жестокости и глупости. Я не потерплю, чтобы под крышей моего дома произносилось слово «гомункул». Народ Гномов был когда-то велик и знаменит, и, хоть сейчас он у нас на службе, мы не имеем никакого права не уважать его былую славу и величие. В рудниках, в шахтах или у нас на кухне они были и остаются дамами и господами Народа Гномов.
Наступило полнейшее молчание.
Дама покинула кухню, одарив Ранкстрайла и его мать прощальной улыбкой.
Кухарка развернулась и направилась к своему луковому супу, бормоча под нос, что можно сколько угодно называть гомункулов гномами и дворняжек — помесью пород, все равно гомункулы остаются гомункулами, а дворняжки — дворняжками. Смена их названий нисколько не улучшила бы ни людской мир, ни собачий.
Мама, снова прикрывая рукой щеку, вывела Ранкстрайла наружу, на свет и воздух Цитадели, на ее чистые улочки с такими же чистыми домами с арками и створчатыми окнами, увитыми цветами. Возвышаясь над стенами, скрывавшими прекрасные сады старинной городской знати, гордые кроны столетних деревьев дарили тень каменной мостовой.
Наконец-то оказавшись в безопасности открытых улочек и вдали от глаз кухарки, мама повернулась к Ранкстрайлу и крепко его обняла.
— Ты говоришь! — прошептала она. — Ведь правда, ты говоришь? — неуверенно переспросила мама.
Ранкстрайл как-то никогда об этом не задумывался. Нелегкий вопрос! Он неопределенно махнул рукой. Действительно, если разобраться, он умел говорить и к тому же совсем неплохо. Но говорить было трудно, и Ранкстрайл всегда старался избегать этого. Его отец и мать, убежденные, что говорить он не умел, всегда обращались к сыну так, что достаточно было кивнуть или помотать головой в ответ, не прерывая привычного молчания.
— Значит, это неправда, что ты не умеешь говорить! Неправда, что ты… что ты не… Ты такой же, как и все дети! Ты такой же, как другие! Мой мальчик… О-о, мой дорогой мальчик! Наш сын… Пойдем, расскажем отцу, что ты умеешь говорить! Такой же, как другие… Такой, как все…
Мама светилась от счастья. Глаза ее блестели. Улыбка сверкала. Ее губы слегка приоткрылись, и лицо стало прекрасным, несмотря на то что с одной стороны улыбка стягивалась красной и жесткой от ожога кожей. Его мама была настоящей красавицей, когда улыбалась. Ранкстрайл желал, чтобы она улыбалась постоянно.
Поглощенные счастливым открытием, мать и сын радостно отправились домой. По пути они пересекли Среднее кольцо, находившееся как раз между первой и второй крепостными стенами. Здесь располагались лавки лекарей, мастеров по золоту, кузнецов, прославившихся до самых границ Изведанных земель своими прочными кирасами и острейшими мечами. Узкие улочки постоянно обогревались огнями кузниц, что было далеко не последней причиной, по которой здесь собирались все нищие и бродяги окрестных земель. Скитальцы сидели на корточках вдоль булыжной мостовой между инкрустированными серебром и золотом воинскими доспехами, выставленными мастерами на обозрение, и это создавало странную иллюзию двух армий — оборванцев и героев, которые мирно устроились бок о бок погреть у огня кости.
— К-касиво, — сказал Ранкстрайл, указывая пальцем на ряд мечей.
Игра параллельных линий, перемежавшихся окружностями щитов, казалась ему великолепной. Они создавали сложные геометрические фигуры, переплетавшиеся с фантастическими узорами их же теней. От наточенных клинков исходила необыкновенная красота, леденящая и жестокая, но в то же время придающая уверенность: там, где клинки остро наточены, никто не посмеет обидеть ни мам, ни кур.
Но мать ничуть не разделяла его восхищение.
— Я не хочу, чтобы ты играл с оружием… Ни сейчас, ни потом, когда ты вырастешь… Ты можешь порезаться… — сдавленным голосом, как когда у нее болело горло, пробормотала она.
Ранкстрайл же завороженно глядел на клинки, и их блеск дарил ему дикую радость: если когда-нибудь орки вздумают вернуться, чтобы сжечь Нереллу или мучить маму, он убьет их всех, всех до единого. До самого последнего орка. Даже если ради этого ему самому придется умереть.
— К-касиво! Если оки делать вава маме и Неелле, Аскай б-беёт меть и уб-бьёт всех. Все оки м-мётвые. Дазе если Аскай м-мётвый.
Произносить «р» было выше его сил, на «б» и «м» он все еще запинался, но в целом у него получалось довольно неплохо. Ранкстрайл говорил. Пусть это стоило ему неимоверных усилий, но результат оправдывал старания. Если бы Ранкстрайл мог предположить, что его мать так обрадуется, то стиснул бы зубы и заговорил намного раньше.
Но, видимо, он сказал что-то не то, потому что улыбка исчезла с маминого лица. В дальнейшем каждый раз, когда он проклинал себя за то, что сказал что-то, о чем лучше было бы умолчать (а случалось это довольно часто), Ранкстрайл вспоминал это утро в Среднем кольце между выставленными на обозрение доспехами. Говорить трудно. И дело не только в том, что нужно издавать определенные звуки, есть еще нечто неуловимое и порой необъяснимое — возможность причинить словами боль, совсем того не желая. Дама сказала чистую правду: невежливость — это жестокость, такая же, как удар кулаком или кинжалом. Он сам, услышав, как кухарка унижает его мать, почувствовал боль — как когда зимой, поскользнувшись на гладком льду и стараясь не уронить корзину с выстиранным мамой бельем, падал на колени. Ярость, рожденную той же болью, прочел он и в глазах маленькой женщины по имени Роса, которая варилась в собственном поту, жаря мясо на вертелах в огромных печах.
Ранкстрайл открыл для себя, что слова походили на шаги водоноса, который бродил по узеньким улочкам Внешнего кольца, продавая лимоны и чистую воду: коромысло, на котором висели ведра, раскачивалось на каждом шагу, и ведра лупили по спине всех, кто не успевал уклониться, а водонос жалобно просил прощения после каждого удара. Так и со словами: даже не желая того, даже изо всех сил стараясь избежать этого, словами можно было причинить боль.
— Здесь нет орков, — пробормотала мама, — и сюда они никогда не придут. Тебе не нужно никакое оружие. Варил неприступен… Его окружают стены… А ты знаешь, что в этом горшочке?
Даже Ранкстрайл по быстроте последних слов и напускной веселости, с которой мама произнесла их, сумел понять, что она хотела лишь поменять тему разговора. Он думал, что мама будет гордиться его стремлением сражаться за нее, погибнуть, если нужно, но ожидания его не оправдались. А он так хотел, чтобы мама им гордилась! Он бросился бы в огонь и в воду, лишь бы ее взгляд засветился снова. Оставалось лишь говорить, решил Ранкстрайл, довольный тем, что знает правильный ответ на мамин вопрос.
— В-вкусно! — попытался объяснить он. — К-касиво, — добавил Ранкстрайл, пытаясь придумать, как же описать словами свет, исходящий от коричнево-золотой массы в горшочке. В это мгновение на глаза ему попалось янтарное ожерелье на прилавке ювелира, и его осенило: — Как это! — ликующе воскликнул мальчик, указывая на ожерелье.
Ну что за напасть! Снова его слова возымели сходство с ведрами водоноса…
Снова радость поблекла в глазах матери.
— Откуда ты знаешь? — понизив голос, спросила она. — Откуда ты знаешь, что в этом горшке? Ты же никогда не видел меда. У нас его никогда не было.
Ранкстрайл остолбенел от этого вопроса. Желая как можно скорее изгнать грусть из маминых глаз, он лихорадочно пытался найти какой-нибудь подходящий ответ. Откуда можно что-то знать? Откуда он знал, что внутри горшка? Он знал это, и всё. Так же как знал, что он — Ранкстрайл, а мама — мама. Ниоткуда, просто знал. Это невозможно было объяснить. Ранкстрайл снова неопределенно махнул рукой.
— Ты знаешь то, что еще не произошло? Ты можешь видеть то, что будет?
Вопрос не имел никакого смысла. Ранкстрайл сжимал в руках горшочек меда и изо всех сил старался придумать, что же сделать, чтобы мама снова улыбнулась. Он пытался понять, что же он сказал или сделал не так, почему ее радость улетучилась, как улетает бабочка сквозь неплотно сжатые пальцы.
— Если ты и вправду знаешь, что должно случиться, никому об этом не говори, — шепотом, едва слышно, сказала мама, — никогда и никому, понял?