Но опять-таки в обыденном мире отчуждение нравственных связей между людьми в относительно чистом виде может иметь место разве только в какой-нибудь общине дервишей. В целом же в обществе религия, какими бы пожарами она ни полыхала, не может до конца выпарить эти связи в замогильную пустоту! Ибо они имеют слишком цепкие земные корни, уходящие вглубь трудовых и иных мирских отношений между людьми. Религия, как и всякая слепая вера, обычно лишь иссушает эти связи. Излученный от них в результате этого образ становится автономной областью человеческого сознания. Отсюда раздвоение личности на мирскую и религиозную, каждая из которых воспринимает внешний мир по-своему. Первая — непосредственно, как он есть, вторая — каким он ей видится в озарении внеземного идеала.
Эта раздвоенность очень четко выражена в письме Абд-аль-Кадира французскому генералу. Эмиру по-человечески жаль своих воинов, попавших в плен. Здесь он мирской человек. Но тут же он бездушно отрекается от них: чего о них заботиться, если даже в худшем из мирских случаев — смерти — они лишь обретут «новую жизнь». Здесь он человек религиозный.
Замечательно во всем этом то, что самосознание эмира сохранило мирское человеческое начало. Не было бы в том ничего удивительного, если бы речь шла о простом правоверном. Но ведь Кадир был религиозным вождем! Махди! Мессией! Человеком, которому с пеленок прививали мысль о его высшем назначении. За которым всю жизнь влеклась религиозная легенда. Которого, наконец, само положение в обществе возвысило над ближними. И над какими ближними! Ревностно религиозными. Желавшими видеть в своем вожде идола. Заведомо отрицавшими за ним право на все то мирское, что дозволено им самим.
|
Сохранить при этом человечность невероятно трудно, почти невозможно. Не говоря уж о тьме деспотов, больших и малых, которыми усеяна история религиозных обществ, эту истину может удостоверить жизнь любого власть предержащего поборника религиозной идеи. Даже в том случае, если сама по себе идея чиста и величественна, а ее поборник исполнен самых благих намерений, он должен быть истинно великим человеком — великим деятелем он может быть независимо от этого, — чтобы остаться в коей-то мере по-мирски человечным.
Заурядный человек, одержимый религиозной идеей, неизбежно становится ее рабом. Ничто мирское не заставит его изменить Идее — его госпоже. Рано или поздно для такого рыцаря идеи подданные становятся безликими знаками, которые можно зачеркнуть, стереть, переписать, если то будет угодно его повелительнице. В конце концов инквизиторы были подлинными рыцарями христианской идеи. И кроме того, большими пуританами.
Абд-аль-Кадир не относится к этой категории воителей за чистоту веры. Его личность отчетливо проявляется не только в деяниях религиозного вождя, но и в общественно значимых поступках мирского человека. И если а первой роли он выступал как орудие идеи ислама, то во второй роли он был выразителем мирского сознания своего народа, соединяя таким образом в своей личности религиозного мессию и народного героя.
Однако в реальной жизни психически здоровая личность всегда выступает практически как единое целое. Она может являться миру — по собственной ли воле, в силу ли обстоятельств — в различных ипостасях, относясь при этом, однако, как целое к части, к любой из них и сохраняя свое внутреннее единство. Ибо она имеет свою неразложимую константу — человеческий характер, который образует связующее единство всякой личности, индивидуально обособляет ее, составляет главное условие сохранения ее целостности в столкновениях с внешним миром или в периоды внутренних духовных кризисов.
|
Именно характер нашего героя соединяет в его личности, казалось бы, несоединимое: фанатичную религиозность и трезвую реалистичность, мессианскую отчужденность и мирскую человечность. Благодаря своему характеру, впитавшему в себя силу и чистоту патриархальности племенной среды, закаленному религиозным подвижничеством, обретшему гибкость под воздействием жизненных испытаний, Абд-аль-Кадир, в зависимости от условий и обстановки, мог выступать в различных ролях, оставаясь всегда самим собой и сохраняя цельность своей личности.
Характер Абд-аль-Кадира был сильнее его призвания. Поэтому его личность была значительнее любой из ролей, в которых жизнь вынудила его выступать. И даже больше главной из них — роли религиозного вождя.
Это обнаруживается уже в начальный период деятельности эмира.
После того как арабам удалось запереть противника в приморских городах, Абд-аль-Кадир решил окончить войну одним ударом. Но выполнить это решение он понадеялся весьма своеобразно. В конце 1833 года эмир направил генералу Демишелю послание, в котором приглашал его к единоборству в открытом поле. «Если Вы сделаете двухдневный переход от стен Орана, — писал Кадир, — я встречу Вас, и пусть поединок решит, кто из нас останется хозяином на поле битвы».
|
Наивно? Конечно. Глупо? Ни в коем случае. Разве не мудростью и не благом ли для народов было бы решать войны единоборством вождей? И разве были бы сами вожди столь воинственны, если бы они знали, что им первым придется подставлять собственный лоб под удар? Как скоро и какой малой кровью кончались бы войны! Но это уже из области идиллических утопий. Абд-аль-Кадир не был утопистом. Просто он был человеком другого мира, где здравый смысл еще не был оттеснен в область утопий.
Приглашая французского генерала на рыцарский поединок, эмир надеялся одержать победу в «священной войне». Но самое его рыцарство шло здесь не от ислама. Это было скорей былинное, языческое рыцарство, истекавшее из доисламских народных представлений о войне. Эти представления стали пережитками уже в эпоху крестовых походов, когда столкновения между европейскими и восточными странами происходили в форме религиозных войн.
С тех пор Европа претерпела превращения, о которых лучше всего сказать словами «Коммунистического манифеста»:
«Буржуазия, повсюду, где она достигла господства, разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения. Безжалостно разорвала она пестрые феодальные путы, привязывавшие человека к его «естественным повелителям», и не оставила между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного «чистогана». В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость и поставила на место бесчисленных пожалованных и благоприобретенных свобод одну бессовестную свободу торговли. Словом, эксплуатацию, прикрытую религиозными и политическими иллюзиями, она заменила эксплуатацией открытой, бесстыдной, прямой, черствой»[5].
Абд-аль-Кадир оставался целиком в рыцарской эпохе. Правда, позднее он по-своему поймет значение европейского перерождения. В 1839 году эмир с горечью будет писать французскому королю:
«С основания исламизма мусульмане и христиане находились в состоянии войны. Веками она была священной обязанностью обеих сект; но христиане пренебрегли своей религией и кончили тем, что стали рассматривать войну как обычное средство мирского возвышения.
Для истинного же мусульманина война против христиан продолжает оставаться священным долгом; как много больше стала она значить для христиан, когда они являются, чтобы завоевать мусульманскую страну!»
Но даже поняв, что он имеет дело не с однозначным себе противником, Абд-аль-Кадир сохранил верность своим идеалам, отделенным многовековой толщей грандиозных исторических перемен от идеалов современных ему европейцев. Он продолжал ломать копья. И не без успеха для своего дела.
Видно, не всякое ломание копий не имеет практического смысла.
На войне, как на войне
Французский генерал ответил на вызов Абд-аль-Кадира в соответствии с идеалами того класса, оруженосцем которого он выступал в Алжире. А этот класс, пришедший к власти во Франции в результате июльской революции 1830 года, требовал от своего воинства решительных действий. Колония должна быть «умиротворена». Алжирцы должны покориться законам новой религии, исповедуемой капиталом, — «религии чистогана». Все дозволено и все допущено во имя утверждения этих законов.
Генерал Демишель, удивившись, наверное, наивности своего врага, воспользовался известием об удаленности войска эмира от стен Орана для очередного набега на арабские племена. Он тайком вывел французский отряд из города и внезапно напал на мирные селения. Дома арабов были сожжены, взрослые мужчины почти поголовно перебиты, женщины и дети уведены в Оран. Упоенные легким успехом, французские офицеры торжествовали победу.
В Париже эти самые офицеры блистали своими мундирами в театральных ложах, целовали дамам ручки в салонах и со знанием дела могли рассуждать о стихах модного поэта. Они были воплощением благородства и мужества. Их щепетильность в вопросах чести не вызывала сомнения. Дуэли из-за пустяшной ссоры случались в Париже в то время чуть ли не ежедневно. Отклонение вызова на поединок опозорило бы на всю жизнь офицера, да и вообще любого «светского человека». В 1834 году генерал Бюжо, впоследствии главный «умиротворитель» Алжира, убил на дуэли депутата Дюлона всего лишь за язвительную реплику, брошенную им во время прений в парламенте.
В Алжире все менялось. Здесь генерал лишь посмеялся бы над вызовом арабского вождя. Понятия чести и благородства в общении с алжирским населением попросту исключались. «Туземцы» не считались людьми. В войне с ними хороши способы.
«Вот как нужно вести войну с арабами, мой друг, — писал полковник Монтаньяк в своей книге «Письма солдата», — следует уничтожить всех мужчин старше 15-летнего возраста, захватить женщин и детей, погрузить на корабли и послать их на Маркизовы острова или в другое место — одним словом, уничтожить всех тех, кто не будет ползать у наших ног, как собаки».
В другом месте книги доблестный полковник не без некоторого кокетства сообщает: «Вы спрашиваете меня в письме, что мы делаем с женщинами, которых захватываем. Некоторых из них сохраняем в качестве наложниц, других обмениваем на лошадей, а оставшихся продаем с аукциона как вьючных животных».
Когда жестокость становится нормой, к ней начинают привыкать. На самые ужасные вещи перестают обращать внимание. Французский историк Неттеман в 1856 году в книге «История завоевания Алжира» писал: «Я слышал, как самый блестящий офицер африканской армии рассказывал о том, что он часто завтракал с генералом, не испытывая никакого беспокойства из-за сложенных в углу его палатки многочисленных мешков с отрубленными головами».
Причины жестокости французских солдат не носят, конечно, ни социального, ни национального характера. У себя на родине были бы эти французы люди как люди. Но их послали на войну, а на войне, как на войне. Другой вопрос, что война была несправедливой, захватнической. В таких войнах жестокость входит в систему, и за это уже несут прямую социальную и национальную ответственность те, кто эти войны развязывает. И не только перед народом, на который совершено нападение, но и перед собственным народом.
Положение французов в Алжире многие годы было очень нелегким. Непривычно жаркий и сухой климат, незнание страны, враждебность местного населения — все это с самого начала обрекало французскую армию на тяжелые испытания. Французам стало совсем худо, когда войска Абд-аль-Кадира блокировали с суши захваченные ими города. В первые годы завоевания почти все снабжение французских гарнизонов осуществлялось через Средиземное море. Продукты быстро портились. Французские солдаты страдали от голода и болезней. Было время, когда начальник французского гарнизона в Арзеве был вынужден платить по 50 франков за кошку, чтобы у него на столе хоть изредка появлялось свежее мясо. Немногим лучше были условия и в других блокированных городах.
Герцог Орлеанский, воевавший в Алжире, писал в книге «Кампания африканской армии»:
«Продукты портятся. В Мостаганеме выбрасывают тысячу бочек протухшего мяса; нет врачей. Мало того, кампании предпринимаются безрассудно; настолько безрассудно, что ответственные за них люди не хотят признавать эту ответственность».
А вот эпизод одного из походов французских войск, описанный тем же автором:
«Не в состоянии даже бежать, вся эта масса беспорядочно кружила на месте, обезумев и тяжело дыша. Солдаты были словно в бреду. Голые, безоружные, они с хохотом бросались навстречу арабам; одни, ослепнув, падали в речку (они ее не видели) и пытались плыть, хотя воды было на несколько вершков; другие, упав на колени, пели гимн солнцу, безжалостные лучи которого помутили их сознание. У всех было потеряно чувство реального, чувство долга и даже инстинкт самосохранения».
Но никакие обстоятельства не могут служить оправданием жестокости и вероломства завоевателей. В конечном счете никто их в Алжир не звал. И даже если предположить, что их жестокость была вынужденной, ответом на жестокость арабов, то и в этом случае нельзя судить обоих противников одной мерой. Современный французский автор М. Эгрето, который в своей книге об Алжире приводит многие свидетельства жестокости колонизаторов, пишет об этом:
«Любители всеобщей справедливости и гармонично уравновешенного развития упрекнут нас в том, что мы представили эту захватническую войну не объективно, даже односторонне. Они скажут нам, жестокости и зверства были свойственны не только одному лагерю. Возможно, это так и было. Однако мы не будем напоминать им трудно опровергаемые факты, а именно, что согласно самым элементарным принципам международного права в этой войне одна сторона выступала как захватчик, а другая была жертвой агрессии и что в этих условиях просто недостойно стараться взваливать ответственность в одинаковой степени на оба лагеря».
Но истины ради остановимся и на отношении алжирского населения к завоевателям. Скажем сразу: относиться к ним хорошо у алжирцев не было ни малейших оснований. Равно как и не отвечать на жестокость колонизаторов той же монетой. На войне, как на войне. Жестокость с арабской стороны по отношению к врагу имела место, хотя и выражалась несравненно в меньших масштабах, чем у французской армии. Отрезанные головы, добивание раненых, уничтожение цивильных лиц — все это было. Более того, все это было освящено давними традициями и неписаными правилами ведения войны против «неверных».
История «священных войн» писана бессмысленно пролитой кровью. Их вожди обычно отличались тупой и холодной свирепостью. И от того, что эти вожди были для подданных святыми, принявшими на себя всю полноту ответственности за ведение войны, сами подданные предавались зверствам во всю меру собственной безответственности и с сознанием освященности своих деяний.
Война, которую возглавил Абд-аль-Кадир, не была обычной «священной войной». И не только потому, что она была чисто мирской по существу, справедливой по целям, оборонительной по форме. Все это нисколько не помешало бы ей быть обычной «священной войной» по методам ее ведения. Однако и в этом отношении она выпадает из общего правила. Во-первых, необузданная жестокость не стала системой в отношениях с врагами. Во-вторых, она в большинстве случаев проявлялась в районах, неподвластных Абд-аль-Кадиру.
Обращение с военнопленными служит мерилом гуманности во всякой войне. По многим свидетельствам современников эмир и в этом отличался истинным рыцарством. «Во всех случаях, — пишет один из них, — Абд-аль-Кадир обращался с захваченными французами скорее как с гостями, чем как с пленными. Он посылал им деньги и пищу из личных запасов. Они были хорошо одеты...»
Абд-аль-Кадир с отвращением относился к захвату французских женщин. Однажды отряд конницы одного из его вождей доставил ему в качестве ценного подарка четырех молодых женщин. Он с негодованием отверг дар. «Львы, — сказал он, — нападают на сильных, шакалы набрасываются на слабых».
Пленные французы могли пользоваться библиотекой Абд-аль-Кадира, им разрешалось переписываться с родными, никто не покушался на их право исповедовать христианство. Эмир даже приглашал к себе в лагерь христианских священников, дабы пленники не остались без духовных наставников. Один французский офицер говорил:
«Мы были вынуждены скрывать эти факты от наших солдат: если бы они узнали о них, мы никогда не смогли бы заставить их с такой жестокостью сражаться против Абд-аль-Кадира».
На войне все же бывает не как на войне. Благородство при этом выглядит особенно привлекательно, потому что его искренность и бескорыстность не вызывают никаких сомнений. У Абд-аль-Кадира же оно граничит с нравственным подвигом. Ведь ему пришлось восстать против освященных временем традиций, изменить собственной роли религиозного вождя, наконец, нарушить одну из заповедей корана насчет джихада: «Кто же преступает против нас, то и вы преступайте против него подобно тому, как он преступил против вас» (2:190).
Абд-аль-Кадир не только не следовал этой заповеди в обращении с поверженным врагом, но и требовал того же от своих подданных. Он распространил особый указ, который гласил:
«Каждый араб, который захватил в плен французского солдата, или христианина, целым и невредимым, получит вознаграждение, составляющее восемь пиастров за мужчину и десять пиастров за женщину. Тот, кто захватил француза, или христианина, обязан хорошо обращаться с ним... В случае какого-либо выражения недовольства со стороны пленника плохим обращением, араб лишается всех прав на вознаграждение».
Указ этот, помимо прочего, был направлен на искоренение старого варварского обычая отрезать голову у раненого или убитого врага с тем, чтобы представлением головы удостоверить факт убиения врага и получить за то вознаграждение. «Цивилизаторы» не только поощряли своих союзников из местного населения следовать этому обычаю (отсюда и мешки с отрубленными головами, о которых пишет Неттеман), но и очень быстро сами переняли его. Полковник Монтаньяк хвастается в своих «Письмах солдата»:
«Я приказал отрубить ему голову и кисть левой руки и явился в лагерь с головой, насаженной на штык, и рукой, привязанной к шомполу. Все это послали генералу Барагэ д'Илье, стоявшему лагерем поблизости. Ты сам понимаешь, что он был в восторге».
В армии же Абд-аль-Кадира подобные случаи, и в прошлом редкие, после обнародования указа прекратились совершенно. Лишь однажды указ был нарушен, и эмир воспользовался этим, чтобы преподать наглядный урок своим воинам. Он лично вершил суд над преступником в присутствии всего своего войска. По свидетельству современника это происходило так.
В назначенный день и час войско было выстроено вокруг палатки эмира. Абд-аль-Кадир стоял, окруженный гражданскими и военными начальниками. Отрезанную голову положили перед эмиром. Преступника вывели вперед. Эмир спросил у него:
— Ты отнял эту голову у мертвого или живого?
— У мертвого.
— Тогда получишь двести пятьдесят ударов за то, что ослушался меня. Это наказание научит тебя тому, что голова человека не может быть врагом, трусливо и жестоко увечить его.
Солдата положили на землю и подвергли наложенной наказанию. После этого он поднялся и, думая, что экзекуция закончена, хотел уйти. Эмир остановил его:
— Я хочу задать тебе еще один вопрос. Где было ружье в то время, когда ты отрезал голову?
— Я положил его на землю.
— Еще двести пятьдесят ударов за то, что ты бросил свое ружье на поле боя.
После второго наказания солдат едва стоял на ногах. Несколько человек подошли, чтобы увести его. Эмир снова остановил их:
— Не торопитесь, у меня есть еще один вопрос к нему. Как ты умудрился одновременно нести и свое ружье и чужую голову?
— Я держал ружье в одной руке, а голову в другой.
— Ты хочешь сказать, что ты нес свое ружье таким способом, что не смог бы им воспользоваться? Дать ему еще двести пятьдесят ударов.
Несчастного едва не забили насмерть.
Жестоко? Безусловно. Бесчеловечно? Нет. Точно так же, как, скажем, наказание мародерства. А ведь здесь речь идет о мародере, охотившемся за вражескими головами. Войны вообще бесчеловечны. Самая человечность нередко проявляется в них в бесчеловечном виде, когда, например, командир жертвует частью своих солдат, чтобы спасти жизнь остальных. Кто осудит его за это? У войны своя система нравственности. И оценивать поступки человека на войне следует в измерениях этой системы: на войне, как на войне.
У Абд-аль-Кадира была твердая рука. И хотя эмир никогда не злоупотреблял своей властью — а она давала для того сколько угодно возможностей, — он не останавливался перед самыми крайними мерами, чтобы заставить солдат повиноваться своим указам. Только так и можно было превратить разномастное и не привыкшее к дисциплине племенное воинство в боеспособную армию.
Благодаря твердости и настойчивости в осуществлении своих целей Абд-аль-Кадир в 1834 году стал хозяином положения в Оранской области. Власть французов кончалась за стенами прибрежных городов. Снабжение оккупационных войск морем обходилось очень дорого. Алжирская война все более обременяла государственный бюджет метрополии. Никаких экономических выгод французская буржуазия пока еще не могла извлечь из владения колонией. Будущее Франции и Алжира стало представляться некоторым буржуазным политикам очень сомнительным. Но как поучал их известный французский историк и общественный деятель Гизо, «надо довериться» будущему и не ускорять ход событий».
Французская буржуазия была уверена в том, что рано или поздно Алжир окажется в полном ее распоряжении. Так стоило ли торопиться? Тем более что и возможностей для этого пока не было. Не лучше ли договориться с Абд-аль-Кадиром о мире? И тем самым облегчить участь французской армии и выиграть время для подготовки новых завоевательных доходов?
В конце 1833 года генерал Демишель, воспользовавшись завязавшейся по поводу пленных перепиской с эмиром, направляет ему послание с предложением о мирных переговорах. Зная, что только тяжелые обстоятельства вынудили генерала пойти на, это, Абд-аль-Кадир не отвечает на послание. Но в то же время он дает тайное указание своему агенту в Оране Мордехаю Омару исподволь и осторожно побудить генерала к более определенным предложениям.
Абд-аль-Кадир нуждался в мире не меньше, чем его французские противники. Ему нужно было навести порядок в своих владениях, укрепить армию, распространить власть на новые племена. Само заключение мирного договора должно было, по верному расчету эмира, узаконить в глазах французов и в глазах подданных его положение самостоятельного, и независимого главы зарождавшегося алжирского государства.
Однако для Абд-аль-Кадира решиться на мирные переговоры с врагом, было нелегко. Он сдержанно воспринял первое предложение Демишеля не только потому, что хотел добиться более выгодных для себя условий. Эмиру нужно было еще и убедить своих сторонников в необходимости и, главное, в позволительности мирного соглашения с врагом.
Дело в, том, что часть близкого окружения эмира, состоявшая из шейхов и улемов, закосневших в религиозном фанатизме, воспринимала какотступничество от закона «священной войны» всякие невоенные отношения с«неверными». Ведь заповедь корана вполне определенно внушает правоверным: «И убиваете их, где встретите, и изгоняйте их оттуда, откуда они изгнали вас: ведь соблазн — хуже, чем убиение!» (2; 187).
А разве не соблазн — договориться с врагом, чтобы обрести мир и покой? И разве можно поддаться ему, если это означает признание права «неверных» на сохранение их господства в захваченной ими части мусульманского мира?
Никакие политически реальные доводы, сколь бы разумны они ни были, не убедили бы фанатиков в обратном. Абд-аль-Кадир и не делал этого. Он убедил собственными их доводами. Никто в окружении эмира не знал лучше его коран и иные мусульманские книги. Никто не был искусней его в их толковании. А есть ли в мире хоть одна священная книга, где концы сходились бы с концами? Изощренному уму ничего не стоит, оставаясь верным духу и букве любой такой книги, неопровержимо доказывать по десять раз на дню, что черное — это белое и наоборот.
Абд-аль-Кадир никогда не опускался до этого. Он не был ни циником, ни софистом. Он всегда оставался искренним в своей религиозности. Но в практической жизни религиозные догмы служили для него лишь оболочкой здравого смысла, тогда как для узколобых фанатиков здравый смысл, если он у них сохранился, служит, напротив, для облачения в него религиозных догм.
Вскоре генерал Демишель направляет эмиру новое послание, в котором прямо предлагает заключить мир. В письме генерала сквозит упрек в том, что эмир не оценил по достоинству французской мирной инициативы, хотя должен был бы это сделать, учитывая могущество Франции. Эмир отклонил упрек. Он соглашался поддерживать отношения с противником только на равных. В тот период эмир обладал к тому же военным превосходством и знал, что лишь поэтому французы хотят мира. «Вы говорите, — ответил он генералу, — что, несмотря на Ваше положение, Вы решились на первый демарш. Но это — Ваша обязанность согласно правилам войны».
Абд-аль-Кадир сразу же отверг все унизительные условия заключения мира, которые содержались во французских предложениях: признать себя вассалом французского короля, платить ежегодную дань, представить заложников, закупать оружие только во Франции. В феврале 1834 года Демишель был вынужден подписать договор, который юридически узаконил фактическую власть эмира. Условия договора сводились к следующему.
Военные действия прекращаются. Власть Абд-аль-Кадира признается во всей Орании, за исключением городов Оран, Мостаганем и Арзев. В эти города эмир направляет своих консулов-укилей. Французский консул находится в Маскаре
Франция обязуется уважать религию и обычаи алжирцев. Производится обмен пленных и взаимная выдача дезертиров. Обеими сторонами гарантируется свобода торговли. Европейцы могут свободно передвигаться по Алжиру, имея пропуска, подписанные укилем Абд-аль-Кадира и французским представителем.
Этот договор был для 26-летнего эмира большим дипломатическим достижением. Помимо прочего, он открывал Абд-аль-Кадиру путь для утверждения своей власти за пределами Орании, потому что в тексте договора эмир признавался «повелителем правоверных». Благодаря этому он получил правовое основание настаивать на том, что мусульмане, то есть фактически все местные жители, подлежат подчинению его духовной власти, которая в условиях Алжира означала для местного населения и политическую власть.
Сознавая, что в обозримом будущем ему не под силу будет полностью изгнать французов из Алжира, Абд-аль-Кадир стремился найти лучшее из возможных решений проблемы отношений с Францией. В своих представлениях о будущем страны он относился к французским колониям в Алжире примерно так же, как некогда жители Северной Африки относились к финикийским торговым колониям. Английский полковник Ч. Черчилль, написавший в итоге изучения документов и продолжительного личного общения с Абд-аль-Кадиром книгу об эмире, пишет: «Их существо состояло в том, чтобы он был признан правителем Алжира: французы же продолжали бы жить с его молчаливого согласия на окраинах империи, извлекая выгоды из торговли с его подданными».
Совершенно в ином смысле истолковывала договор и его возможные последствия французская сторона. Генерал Демишель представил дело так, будто он своими военными успехами принудил Абд-аль-Кадира заключить мир и что эмир признал верховную власть Франции в Алжире. В донесении французскому министерству иностранных дел генерал писал: «Должен уведомить вас о покорении Орании, наиболее значительной и воинственной провинции регентства. Это большое достижение является результатом преимуществ, достигнутых благодаря боевым действиям моих войск».
Однако генералу не поверили: выгоды, полученные Абд-аль-Кадиром по условиям договора, были слишком очевидны. Хотя король утвердил договор, правящие круги Франции остались крайне недовольны исходом договоров с эмиром. В январе 1835 года Демишель был отозван, его место в Оране занял генерал Трезель, убежденный сторонник продолжения воины до победного конца. Незадолго до этого в Алжир был назначен новый губернатор — генерал Друэ д'Эрлон. Согласно королевскому указу Алжир начинают именовать «французскими владениями на севере Африки», а не «бывшим регентством», как в прошлом, и, таким образом, жители Алжира формально обращаются во французских подданных, что открывает путь к расширению завоеваний.
Новый губернатор спешит предупредить Абд-аль-Кадира, чтобы он не обольщался надеждами на расширение своих владений.
«И хотел бы, — пишет д'Эрлон эмиру, — чтобы Вы отдавали себе отчет в том, что юрисдикция генерала Демишеля ограничивалась лишь пределами провинций.Оран и что он не имел никакого права обсуждать какие-либо условия соглашения относительно остальной части страны, Даже в случае самого широкого толкования договора, заключенного между Ради и им в феврале 1834 года, Вы не можете выдвигать никакие претензии на земли, находящиеся за границами провинции Оран».
Трезель настаивает на возобновлении войны с тем, чтобы помешать эмиру укрепиться в прежних своих владениях и захватить новые. Однако осторожный д'Эрлон, памятуя о неудачах своих предшественников, воздерживается от обострения отношений с Абд-аль-Кадиром. Он предпочитает собраться с силами и выждать удобный момент для начала войны.
Абд-аль-Кадир тем временем осуществляет свои замыслы, успокаивая французов посланиями насчет своей верности условиям договора и настаивая на собственном истолковании этих условий. Он направляет к губернатору посланца с письмом, в котором как о само собой разумеющемся сообщает о своем намерении навести порядок на территориях, не занятых французами.