Эти свидетельства принадлежат французским офицерам, участвовавшим в алжирской экспедиции. Они много писали. Их книги еще не проникнуты фальшью и лицемерием, которыми насквозь пропитаны почти все писания колониальных офицеров и историков XX века. Они не стеснялись называть вещи своими именами. Они были уверены в своем будущем.
Алжир для них был завоеванным призом, который они могли использовать так, как им заблагорассудится. Французский публицист Жан Гесс писал в 1905 году по этому поводу:
«Совершенно непопулярное сначала завоевание приобрело популярность, как только в нем увидели выгодное для всех дело. «Найдется для каждого шкалик», — поют на мотив сигнала к атаке.
Да, в Африке для каждого можно было найти шкалик. Для всех: для солдата, для переселенца. И начиная с 1830 года, все события в Алжире определялись исключительно погоней за корыстными интересами, «бизнесом и барахлом». Ни о какой чисто цивилизаторской деятельности уже не могло быть и речи».
Речи об этом действительно и не было. Не те «цивилизаторы» явились в Алжир. «Целая стая спекулянтов набросилась на Алжир, — писал французский юрист Ларше, — стремясь скупить все по дешевке, чтобы затем как можно быстрее продать: в первую очередь городские здания, а затем и строения в сельской местности... Спекулировали все, не только частные лица, но даже чиновники».
Колония стала для французского правительства удобным местом ссылки преступников и лиц, политически неблагонадежных. Префект парижской полиции Бод одним из первых принял участие в осуществлении «цивилизаторской миссии» в Алжире.
«В течение января и февраля 1831 года, — писал он, — примерно 4500 человек из числа самых беспокойных жителей Парижа были отправлены в Африку... Обследование, проведенное мною в других отделах парижской полиции, убедило меня в том, что обладание Алжиром может благотворно отразиться на безопасности и нравственности столицы».
|
Судя по этому, скорее уж Алжир содействовал росту французской цивилизации, освобождая ее от преступников. В самой же колонии воцарились порядки, представление о которых дает письмо жены генерала Бро своему брату, написанное в 1834 году: «Ты спрашиваешь меня, как идут дела с колонизацией. Скажу, что до сих пор она ограничивалась ажиотажем, земельной лихорадкой. Здесь на земельных участках играют так, как на бирже играют на ренте, водке и кофе. Ты удивишься, если я скажу тебе, что Блида была распродана тысячам колонистов, прежде чем мы ее завоевали и заняли. Эти господа развлекаются тем, что разглядывают свои поместья в подзорную трубу, проделав для этого километра три, чтобы установить свой наблюдательный пункт на одной из возвышенностей. Многие, не доставив себе даже этого развлечения, довольствуются тем, что идут к нотариусу и покупают землю. Равнина Митиджа — это болото, имеющее около 25 лье в длину и 12 лье в ширину, — также продана. Нам остается теперь лишь сложить голову, чтобы завоевать поместья для своры голодранцев, которые только и делают, что ругают армию, а армия пока что растрачивает свое время и молодость на то, чтобы обеспечить им доходы.
Самое же пикантное заключается в том, что Митиджа имеет 25 лье в длину и 12 лье в ширину, а земли продали по крайней мере раза втри больше, и когда наступает время распутывать этот клубок, то люди готовы перегрызть друг другу глотку. Почтенные колонисты — в большинстве своем беглые каторжники или люди, которым место на каторге. Вместо того чтобы обрабатывать землю, они ею торгуют, а в результате этого земли вокруг Алжира не обрабатываются. Вот нам и приходится платить франк за маленький кочан капусты, пять сантимов за одну морковку и два с половиной франка за фунт плохого мяса.
|
Великолепно процветают питейные заведения, их встречаешь повсюду. Кабатчики соревнуются: кто лучше и быстрее оберет бедного солдата. Недавно один солдат выскочил из кабака в одной рубашке, так рьяно кабатчик-колонист стремился получить от него залог...»
Документы эти не нуждаются в комментарии. Они достаточно красноречивы сами по себе. А вот о новой группе свидетельств поговорить стоит. Но сперва ознакомимся с ними.
Через неделю после захвата города Алжира в бывшей резиденции дея, по рассказу очевидца, происходило следующее:
«В глубине главного двора Касбы был воздвигнут алтарь. Символ спасения мира появился в центре крепости, которую сыны Магомета воздвигли против христианских народов. И слова евангелия были провозглашены в том месте, где все еще напоминало об исламе. Генералы, офицеры и солдаты окружали алтарь, и после богослужения почтенный священник вознес хвалу богу, прочитав благодарственную молитву».
В «Поучительных и любопытных письмах об Алжире» аббат Сюше, главный викарий первого епископа Алжира, пишет об алжирском губернаторе:
«Господин Валэ — человек глубокомысленный, добросовестный, главное, умелый. Он правит Алжиром как самодержавный король. Он прежде всего хочет, чтобы религия укрепилась, чтобы ее везде уважали. Он хочет приумножить в Алжире кресты и часовни. С таким человеком его преосвященство может делать все. Он только что выбрал самую красивую мечеть Константины, чтобы превратить ее в прекраснейшую церковь колонии. И когда добрейший аббат получит назначение основать эту церковь, ему очень захочется заполучить в качестве амвона кафедру, с которой проповедовал Магомет и которая находится в мечети, называемой святой. Говорят, это шедевр арабской архитектуры».
|
Преобразование мечетей в христианские храмы совершается по мановению генеральского пальца.
«Мне нужна, — говорит генерал Ровиго, — самая красивая мечеть города, чтобы превратить ее в храм христианского бога. Устройте это как можно быстрее. Затребуйте мечеть Джемаа Хшауах: это самая красивая мечеть Алжира, она находится рядом с дворцом, в самом центре гражданских учреждений европейского квартала.
18 декабря 1832 года, в полдень, рота 4-го линейного полка занимает позицию на Суданской площади, тысячи мусульман забаррикадировались в мечети. Появляется отделение саперов, чтобы топорами взломать дверь... Солдаты штыками загоняют туземцев в мечеть. Несколько арабов падают, растоптанные или раненые. Рота пехоты всю ночь занимает храм».
И наконец, еще одно высказывание, принадлежащее секретарю алжирского губернатора.
«Настали последние дни ислама. Через двадцать лет в Алжире не будет другого бога, кроме Христа. Уже сейчас дело господне начато. Если еще можно сомневаться в том, останется ли эта земля за Францией, то уже совершенно ясно, что она потеряна для ислама... Всеобщее возвращение в лоно господа будет тем признаком, по которому я узнаю, что Франция сохранит Алжир. Арабы будут принадлежать Франции лишь тогда, когда станут христианами».
Где же обещанная «свобода культа»? Веротерпимость? Свобода совести? А ведь едва ли не самое главное обвинение, которое предъявили «цивилизаторы» выступавшим против них арабам, было обвинение в религиозном фанатизме, который-де и явился причиной «священной войны». Отчасти это было и так. Но кто вызвал этот фанатизм? Он ведь не выражался: в стремлении арабов утвердить ислам среди французов, а был естественной реакцией на подавление иноземцами духовной жизни народа. Объявляя «священную войну», алжирцы отнюдь не пытались разрешить в ней спор о том, чей бог лучше. Они стремились к одному: остаться алжирцами и мусульманами.
Колониальная цивилизация, под какими бы она высокими, лозунгами ни выступала, на практике всегда оборачивается чудовищным молохом, пожирающим земли, собственность, а затем и души цивилизуемых. Ее миссия приносит «успех» только тогда, когда она завершается всеобщим истреблением. Очевидные тому доказательства дает история Северной Америки и Австралии.
В конечном счете колониальная цивилизация предлагает своим жертвам только два выбора: рабство или уничтожение. В Алжире, впрочем, она на первых порах допускала еще одну возможность:
«Раз их невозможно приобщить к цивилизации, необходимо оттеснить их подальше; точно так же, как дикие звери не могут жить по соседству с обитаемыми землями, так и они должны отступать до самой пустыни перед продвижением наших институтов, чтобы навсегда остаться в песках Сахары».
Но может быть, все это происходит потому, что осуществление «великой миссии» вышло из-под контроля высшей государственной власти — парламента, правительства, короля? Может быть, все дело в самостийных злоупотреблениях колонистов и военщины? И может быть, французское общество не знало, что творило?
Знало. И в целом и в частностях. И знало, что это жестоко и бесчеловечно. А 1834 году парламентская комиссия, обследовавшая положение в Алжире, представила доклад, который звучит как самообвинительный акт.
«Мы присоединили государственному имуществу все владения религиозных учреждений; мы наложили секвестр на имущество той части населения, которую обещали не трогать; осуществление нашего владычества мы начали с вымогательства (насильственный заем в 100 тысяч франков); мы захватили частные владения, не выплачивая никакого возмещения, и чаще всего владельцев, подвергавшихся такой экспроприации, мы даже заставляли оплачивать расходы по сносу их домов. Однажды это было сделано в отношении мечети.
Мы сдавали в наем третьим лицам постройки, принадлежавшие государственному имуществу; мы оскверняли храмы, гробницы, дома, считающиеся у мусульман священным убежищем.
Известно, что требования войны бывают иногда неумолимы, но в применении самых крайних мер можно найти деликатные и даже справедливые формы, которые скроют все, что есть в этих мерах отвратительного.
Мы убивали людей, которым выдавали охранные грамоты; мы по простому подозрению уничтожали целые группы жителей, которые впоследствии оказывались невиновными; мы отдавали под суд людей, имевших в стране репутацию святых, людей, уважаемых за то, что у них находилось достаточно смелости, чтобы, презрев наше бешенство, прийти хлопотать за своих несчастных сограждан; нашлись судьи, чтобы их приговорить, и цивилизованные люди, чтобы их казнить.
В варварстве мы превзошли тех варваров, которых пришли приобщить к цивилизации. И после этого мы еще жалуемся на то, что нам не удавалось завоевать доверие местных жителей...»
Вывод? Колонизацию надо продолжать, стараясь только избегать крайностей: «Умеренность, провозглашенная силой, является действенной силой».
Стало быть, отдавали себе отчет в том, что делают. И сознавали, что это дурно. А все-таки продолжали делать. Оговорки тут никого не обманут. Уже тогда было ясно (хотя колониальные историки и спустя сто лет будут это отрицать), что цель осуществлялась методами, единственно для этого возможными. Именно цель оправдывала дурные средства. Выходит, сама цель была порочна.
Вот это уже признать никак не могли. Согласиться с этим — значит отказаться от самой цели колонизации. Значит, снять с себя миссию «цивилизатора». Европеец прошлого века этого сделать не мог. И не хотел. В силу исторической необходимости, сказал бы детерминист, — что было, то было, и иначе быть не могло. Истина, против которой возражать не стоит. Но только в том случае, если ее не соединяют с идеей прогресса.
В итоге такой совокупности неизбежно возникает скользкая мысль о том, что колонизация, как, впрочем, и многое иное, раз уж была вызвана исторической необходимостью, в конечном счете была разумной, оправданной и прогрессивной. И что в плане мирового прогресса и в разрезе движения к всеобщему ублаготворению она явилась, как это ни огорчительно, необходимым звеном. В этом плане и в таком разрезе противники колонизации закономерно превращаются в ретроградов, вставлявших палки в колеса истории и мирового прогресса. Им можно сочувствовать, ими можно восторгаться и зачислять их в шеренгу великих, но приходится признать, что к историческому прогрессу они повернуты спиной.
Здесь надо внести некоторую ясность. Речь не о том, чтобы повернуть эмира лицом к прогрессу. А о том как раз, чтобы оградить Абд-аль-Кадира от легенд, представляющих его врагом или поборником прогресса.
В соединении с аксиоматичной истиной всякая идея может обрести силу объективной закономерности. Эта сила реальна или фиктивна в зависимости от того, произросла ли сама идея на ниве исторической действительности. Если нет, то рождается очередной миф. В данном случае — миф о всеядности прогресса, в котором по существу объективирован принцип дровоколов «цель оправдывает средства». Обращенная в прошлое, идея такого прогресса превращает аксиому «что было, то было» в верткую формулу о «разумности былого». Устремленная в будущее, она обращает реально вероятное «что будет, то будет» в безоглядно бодрое «будь что будет».
А в общем согласно этой идее все идет как надо в этом лучшем из миров. Так стоит ли ломать копья?
Наш герой копья ломал.
Рыцарь ислама
Перед ним была могущественная европейская держава. Располагающая передовой для того времени наукой и техникой. Обладающая мощной армией, прошедшей школу наполеоновских войн. Управляемая классом, который рвался к колониальным захватам и, говоря словами одного из представителей этого класса, рассматривал Алжир как «французскую землю, которой французы должны владеть, которую они должны как можно скорее заселить и обработать, чтобы она когда-нибудь могла стать в руках французов действенным орудием устройства судеб человеческих».
За ним была страна, живущая по законам средневековья. Лишенная единой системы государственности. Раздробленная на множество феодальных княжеств и племенных владений. Лишь немногие из них знали о нем и признавали его власть.
Войско его могло бы считаться передовым разве что во времена Гаруна-аль-Рашида.
Не один только Абд-аль-Кадир выступал претендентом на роль религиозного вождя алжирцев. У него были соперники, не уступавшие ему ни в воинской силе, ни по влиянию на алжирские племена.
В Константине властвовал бей Ахмед, которому подчинялись многие племена на востоке страны. В Тлемсене сидел паша Бен-Нуна, признававший одну только власть марокканского султана. В долине Шелифа самостоятельным властителем был шейх племени флиттов Сиди-аль-Араби, который считал ниже своего достоинства подчиняться юному эмиру. Точно так же относился к Абд-аль-Кадиру и могущественный вождь Мустафа бен-Исмаил, презрительно называвший эмира «безбородым мальчишкой». На юге Алжира отказалось признать власть Абд-аль-Кадира религиозное братство Тиджиния, возглавляемое марабутом Айн-Махди. Лишь собственным вождям соглашались повиноваться горные племена кабилов.
На западе страны, в Орании, влияние Абд-аль-Кадира на первых порах поддерживалось авторитетом Махи ад-Дина, который до конца жизни не оставлял сына своими советами и помощью. Но эта поддержка была недолговечной. Слова марабута о том, что его ждет смерть в случае избрания Абд-аль-Кадира султаном, и впрямь оказались пророческими: в июле 1833 года Махи ад-Дин умер.
Отныне Абд-аль-Кадир мог полагаться только на самого себя.
Молодой эмир поступил иначе: он положился на аллаха.
Безоговорочно. До конца. Самоотреченно. В делах мирских и духовных. В жизни личной и общественной. В абсолютном согласии с заповедью корана: «Если Аллах окажет вам помощь, то нет победителя для вас, а если Он вас покинет, то кто же поможет вам после Него? На Аллаха пусть полагаются верующие!» (3:154).
Всякий мусульманский вождь, равно как и любой правоверный, признавал эту заповедь. В этом нет ничего необычного. Однако не всякий был способен уверовать в нее до конца. Редкий из способных на это делал ее практическим руководством в жизни. И только исключительный человек мог настолько полно и беззаветно «положиться на Аллаха», чтобы в собственных глазах и в глазах окружающих обрести лик мессии, исполнителя воли всевышнего.
Никто иной не был бы в состоянии сплотить и возглавить алжирцев в борьбе против иноземных захватчиков. Религия была единственной силой, объединяющей людей, разделенными во всех прочих отношениях — политическом, социальном, этническом, культурном. Только человек, являвший собой для народа избранника божьего, мог превратить эту силу в политическое орудие, сделать ее формой алжирской государственности.
Для Алжира, как и для всего мусульманского мира того времени, эпоха средневековья еще не кончилась. Религия еще не отделилась от социальной и политической жизни. Поэтому массовые народные выступления неизбежно происходили в форме мессианских движений. «Так, — отмечал Ф. Энгельс по этому поводу, — обстояло дело со времен завоевательных походов африканских Альморавидов и Альмохадов в Испанию до последнего махди из Хартума, который с таким успехом сопротивлялся англичанам. Так же или почти так же обстояло дело с восстаниями в Персии и в других мусульманских странах»[4].
Народным вождем в Алжире мог быть только религиозный мессия.
Абд-аль-Кадир был подготовлен к этой роли всем своим, прошлым. И, что главное, он лучше, чем кто бы то ни было из его соперников, понимал политическое значение ислама. «То, чего не достигнет любовь к родине, свершит религиозная страсть», — говорил он о возможности объединения племен. И был совершенно прав. В представлении алжирца того времени Алжир еще не был родиной. Родиной для него была земля его племени. В человеке соседнего племени он еще не видел соотечественника. Но он видел в нем единоверца. Поэтому сколько-нибудь широкое и прочное объединение было возможно только в религиозной оболочке теократической власти, а народная борьба против захватчиков-иноверцев — только в форме «священной войны» — джихада.
И если поначалу Абд-аль-Кадир уступал некоторым алжирским шейхам и марабутам в политическом могуществе, то уже тогда он не имел себе равных в мессианском рвении защитника ислама. Прежде всего он хотел утвердиться в роли религиозного предводителя. Именно поэтому во всех своих проповедях и воззваниях он подчеркивал священные цели войны против французов. Себя же он часто именовал «Насер ад-Дином» — «Доставляющим торжество вере». В обращениях к народу по поводу войны эмир не уставал повторять стих из второй суры корана: «И сражайтесь на пути Аллаха и знайте, что Аллах — слышащий, знающий!» (2: 245)
Одного лишь мессианского рвения было, конечно, недостаточно для того, чтобы повести за собой народ. При всей своей религиозности правоверные в массе своей были людьми практичными. Сам факт богоизбранности эмира мог стать для них достоверным лишь при том реальном условии, что он подтвердит его своими посюсторонними делами. Лишь тогда избранник всемогущего станет избранником народа,
Абд-аль-Кадир сам был человеком практичным, оставаясь и в этом истинным сыном своего народа. Сразу же после своего избрания он возобновил военные действия против французской армии. Эмир располагал небольшими силами и, как пишет современник, «рассчитывал добиться в этих нападениях не столько крупных побед, сколько испытать своих людей и укрепить их преданность».
В мае 1833 года Абд-аль-Кадир вновь повел свое войско к Орану. Дважды алжирцы бросались на штурм городских стен, но обе попытки были отбиты. Убедившись, что без осадной артиллерии город взять невозможно, эмир отвел войско в долину Эрсибиа. Здесь он был атакован французским отрядом, возглавляемым генералом Демишелем. Бой продолжался несколько часов и окончился безрезультатно для обеих сторон. С наступлением темноты французы отступили и укрылись за стенами Орана.
Через несколько дней Абд-аль-Кадир одержал первую свою победу над врагом. Он устроил засаду на дороге, ведущей в Оран, и внезапным нападением разгромил французский кавалерийский эскадрон, направлявшийся в город. Арабы захватили тридцать пленных.
Весть о победе Абд-аль-Кадира быстро разнеслась по Ора-нии. Первая удача внушила уверенность в возможности успеха, воодушевила арабов, привлекла к эмиру новых сторонников. В Маскаре его ожидал триумфальный прием. Шейхи, которые прежде отказывались признать власть эмира, теперь спешили заверить его в своей преданности. В Маскару со всех концов области прибывали отряды вооруженных арабов. Знаменитый марабут Хадж ибн-Иса привел из Сахары посольство, представлявшее двадцать племен, которые решили поддержать «священную войну», объявленную Абд-аль-Кадиром.
Окрыленный первым успехом, эмир приступил к расширению своих владений. Он неожиданно напал на Арзев, город в нескольких километрах от порта того же названия, и захватил его. Оставив в городе своего наместника, Кадир повел войска к Тлемсену, который находился в руках марокканского паши Бен-Нуны. Эмир предложил паше присоединиться к джихаду. Тот отказался. Тогда Кадир взял Тлемсен приступом. Паша со своим отрядом бежал в Марокко.
Стремясь изолировать врага от местного населения, Абд-аль-Кадир разослал по всей Орании приказ, запрещающий всякие связи с французами, особенно торговлю с ними. Нарушениеэтого запрета строго каралось. Тут эмир не знал пощады, хотя бы речь шла и о близких ему людях.
Бывший наставник Абд-аль-Кадира, кади Арзева Ахмет Бен-Тахир пренебрег запретом. Рассчитывая, возможно, на былую привязанность к нему эмира, он вел весьма прибыльную торговлю с французскими интендантами. Кади поставлял им продовольствие, фураж и, что считалось особенно преступным, лошадей. Абд-аль-Кадир не раз писал ему, требуя прекратить торговлю и предупреждая о последствиях нарушения заповедей джихада. Бен-Тахир отмалчивался, надеясь, что на худой конец его защитят французы. Когда Арзев был захвачен арабами, эмир, невзирая на мольбы кади и его родственников, приказал заковать его в цепи и отправить в тюрьму Маскары. По решению военного совета предатель был казнен.
Случаев подобного свойства в деятельности эмира было немало. Абд-аль-Кадир мог многое простить врагу, но он никогда не прощал отступления от заповедей джихада своим сторонникам, как бы дороги и близки они ему ни были.
Нетерпимость к инакопоступающим характерна для всякого рыцаря идеи. Но как часто эта нетерпимость оборачивается тупым лицемерием и спесью, когда дело касается самого поборника идеи! Абд-аль-Кадира в этом никто не мог упрекнуть. В большом и в малом он относился к себе много требовательней и строже, чем к окружающим.
Вот качества вождя, которым Кадир заставлял следовать своих помощников и которые в совокупности представляют собой духовный автопортрет самого эмира:
«Совершенно необходимо, чтобы вождь обладал личным мужеством и отвагой, чтобы он был морально безупречен, тверд в вере, терпелив, вынослив, благоразумен, честен и мудр, оставаясь таковым при любых трудностях и опасностях. Ибо командир по отношению к своим подчиненным является тем же, чем сердце для тела; если сердце не здорово, тело ничего не стоит».
В повседневном быту Абд-аль-Кадир вел жизнь праведника и аскета. Неизменным его жилищем была палатка, разделенная занавесом на две части. В большей была приемная, где эмир принимал посетителей, вершил суд, устраивал военные советы. Меньшая служила спальней и библиотекой; здесь, по словам современника, эмир «не столько отдыхал, сколько предавался чтению и молитвам».
Абд-аль-Кадир одевался так же, как и простые воины, и ел ту же пищу, которую ели они. Он ни разу не воспользовался и грошем для своих личных нужд из тех налогов и взносов, которые поступали в его казну. Подарки, которые эмир часто получал, он частью передавал в ту же казну, частью обращал на милостыню. Одежда, которую он носил, была выткана женщинами его семьи. Личные расходы эмира обеспечивались тем, что давало унаследованное им имущество, которое состояло из небольшого участка земли и нескольких десятков овец.
Абд-аль-Кадир годами не виделся со своей семьей, отказываясь во имя священной цели от радостей супружеской жизни, столь высоко ценимых среди правоверных. Редкий из имеющих на то возможность не воспользуется предоставленным ему кораном правом многоженства. Эмир не был в этом исключением. Кроме Лаллы Хейры, он имел еще двух жен. Но вниманием их не баловал. Обычно лишь дважды в год удавалось ему навестить свою семью, как то свидетельствует немец Герндт, служивший у эмира и в 1840 году издавший в Берлине книгу о своих похождениях в Алжире.
Однажды Абд-аль-Кадир со своим отрядом проходил невдалеке от Гетны, где находилась его семья. Лалла Хейра послала к нему гонца с робкой просьбой навестить ее хотя бы на короткое время. Эмир ответил посланцу: «Я очень люблю свою семью, но дело ислама для меня дороже». Сыну, который жаловался на долгое отсутствие отца, Абд-аль-Кадир ответил стихами:
Мой сын, если любовь к отцу однажды
неизбывной тоской сожмет твое сердце,
если твою печаль сможет излечить
лишь встреча со мной,
пусть перед тобой возникнет образ того,
чье сердце пылает любовью к тебе.
Если я скрываю эту страсть в своей душе,
то потому лишь, что человек благородных
чувств хранит тайну своей любви...
Все лично сокровенное скрыто от окружающих. Для них Абд-аль-Кадир — религиозный вождь, неустрашимый воин, праведный аскет. Ничто не в силах отвратить его от борьбы за намеченные цели. Тщеславие и корыстолюбие чужды ему. Ни победы, ни поражения не накладывают заметной печати на его личность. При любых обстоятельствах он остается для подданных образцом, достойным восхищения и подражания.
«Благодаря тому, что я вел такой образ жизни, — говорил сам Абд-аль-Кадир впоследствии, — я был вправе требовать от арабов больших жертв. Они видели, что все налоги и! подношения, которые я получал, целиком шли на общественные нужды. Когда война потребовала дополнительных податей и арабы неохотно стали их выплачивать, я немедленно продал все свои семейные драгоценности на базаре в Маскаре и объявил, что полученные за них деньги полностью переданы в казну. После этого остался лишь вопрос об очередности налоговых взносов, потому что все согласились с моими требованиями».
В Абд-аль-Кадира поверили. За ним пошли. За очень короткий срок он стал самым могущественным вождем в Алжире.
В течение нескольких месяцев Абд-аль-Кадир подчинил себе почти всю Оранскую область. В августе 1833 года он осадил крупную крепость Мостаганем. Арабы сделали подкоп и подорвали часть городской стены. Но в самый разгар штурма эмир получил известие о том, что генерал Демишель напал на союзные ему племена. Абд-аль-Кадир был вынужден снять осаду и двинуться к ним на помощь. Он подоспел вовремя. Французы отошли в Оран, потеряв во время отступления арьергардный отряд, разгромленный эмиром.
Французское командование начинает относиться к Абд-аль-Кадиру серьезно. Оказалось, что он имеет мало общего с прежним представлением о нем как о главаре шайки разбойников. Уничтожить его войско не удается. Оттеснить в пустыню тоже. Города, захваченные французами, находятся на положении осажденных крепостей, отрезанных от страны. Арабское население отказывается поставлять продовольствие и фураж французским гарнизонам. Те немногие арабы, которые соблазняются высокой платой, согласны доставлять в города товары только в сопровождении французского конвоя. Отряды эмира нападают на такие караваны, захватывают в плен французов. Именно по этому поводу генерал Демишель обратился к Абд-аль-Кадиру с посланием, в котором укорял эмира в отсутствии «гуманности» и просил освободить французских пленных.
Эмир ответил на это письмом:
«Что касается меня, то когда французы захватывают моих людей, я не обращаюсь к вам с требованиями освободить их. Как человек я огорчен их несчастной судьбой, но как мусульманин я рассматриваю их смерть — если она случится, — как переход в новую жизнь. Вы сообщаете мне, что французам было поручено охранять арабов. Я не вижу в этом никакого оправдания ни для защитников, ни дли защищаемых. И те и другие одинаково являются моими врагами; все арабы, которые находятся на вашей стороне, — отступники от веры, предавшие свой долг».
В этом письме замечательно признание автором двойственности своего отношения к единоверцам, попавшим в беду. И вот почему.
Раздвоенность сознания, личности характерна для религиозного человека вообще, для мусульманина в особенности. Проистекает она из его веры в загробную жизнь, по сравнению с которой жизнь земная выглядит лишь преходящей иллюзией. «Ведь достояние ближней жизни в сравнении с будущей — ничтожно» (9:38). Согласно этому откровению корана здешняя жизнь если и имеет некую цель, то состоять эта цель может только в том, чтобы подготовиться к переходу в мир иной, где только и начинается жизнь истинная.
Сознание человека отчуждается. На себя здешнего верующий глядит глазами обитателя той блаженной обители, где текут «реки из воды не портящейся и реки из молока, вкус которого не меняется, и реки из вина, приятного для пьющих, и реки из меду очищенного» (47:16,17). Понятно, что этот здешний покажется существом жалким и никчемным. Но в реальной жизни этот взгляд на практике выражается в самоуничижении и самонебрежении лишь у фанатиков. Обычный же правоверный алчет благ земных так же, как и всякий нормальный смертный. Верующий в конце концов оценивает собственную никчемность на этом свете в меру сугубо мирских интересов.
Положение меняется, когда указанный взгляд переносится с собственной личности на личность ближнего. Взгляд этот тотчас же обретает всю силу внемирской отрешенности. Новый объект воспринимается так, словно правоверный глядит на него через дырку в воротах рая, изнутри, конечно. И этот объект, естественно, под взглядом с занебесья превращается в исчезающе малую величину. В итоге нравственные связи между людьми рвутся, человек отчуждается от человека и остается наедине с самим собой, отчего, между прочим, происходят типичные для мусульманских стран формы необузданного произвола отдельной личности — от деспотизма главы семьи до тиранства государственных правителей.